bannerbannerbanner
Грачи улетели

Сергей Носов
Грачи улетели

Полная версия


© ООО “Издательство “Лимбус Пресс”, 2005

© А. Веселов, оформление, 2005

Часть первая,
Для удобства восприятия разбитая на главы

Глава первая

1

– Десять минут гестапо.

Прежде чем отойти от окна, он решил высморкаться. Дождь был грибным. Крыша автобуса, испещряемая дождевыми тычками, на солнце поблескивала, как чешуя. Дорожные рабочие продолжали копать, прохожие – проходить мимо. Грибной дождь не мешал совокупляться двум одинаково рыжим дворнягам – делали любовь посреди улицы, игнорируя вялые увещевания школьного охранника, что курил под козырьком гомеопатической аптеки.

Борис Петрович не был садистом. Но иногда на него находило.

Теорема Виета.

Обвел класс не предвещавшим ничего хорошего взглядом. Потуплены взоры у всех. Это правильно: не ищи взгляда учителя, если не хочешь быть вызванным.

Впрочем, поехали.

– Фролов! – Молчание. – Два. Купченко! – Мычание. – Два. Кондратюк. – Мымыканье. – Два. Конев. – Мемеканье. – Два. Иванова. – “В приведенном… квадратном уравнении… члены которого…” – Неправильно. Два.

Одиннадцать двоек. Семь троек. Одна четверка.

Омерзительно скрипя мелом по доске, написал квадратные уравнения:


5x2 + 2x – 7 = О


и


4x2 + 6x + 15 = 0.


Борис Петрович делит класс на варианты по-своему – не по общепринятому принципу “первый ⁄ второй”, а по самому что ни на есть половому: левое уравнение решают мальчики, правое – девочки. Чем объяснить этот сексизм, Борис Петрович сам не знает.

В дверь постучала Анжела.

– Борис Петрович, можно вас на секундочку.

Вздох облегчения не столько услышал, сколько почувствовал спиной, направив стопы свои к двери. Зашушукались. Будут сейчас друг с друга сдувать. Ладно. Амнистия.

Если сама не вошла, значит конфиденциальное.

– Вам телефонограмма. От вашего родственника.

– Какого родственника еще?

– От вашего дяди.

– От дяди? От моего?

Взял с удивлением лист бумаги из рук Анжелы. Текст был отпечатан на принтере:

“Дорогой Борис Петрович! Тебе необходимо быть сегодня на службе у Щукина (улица Ташкентская, адрес ты знаешь). Ждем в 18:00. Очень важная встреча. Придешь – ничему не удивляйся. Больше молчи. Береги себя. Твой Дядя Тепа”.

Борис Петрович ощутил себя шутом гороховым.

Нельзя сказать, что он сухарем был и не понимал шуток (напротив, Борис Петрович, если к тому располагали обстоятельства, умел снисходительно поощрять по отношению к персоне своей в меру непринужденный тон подчиненных, – директор школы был вполне демократ), но сейчас Анжелу косым взглядом пронзил: понимает ли она степень издевательности данного текста?

Трудно сказать.

Понимает, иначе бы не оправдывалась:

– Я сначала подумала, розыгрыш. Он просил номер вашего мобильного, я сказала, что вы отключаете на уроке. Он сказал, что срочно. Просил, чтобы я записала дословно.

Однако не записала ведь, а набрала на компьютере. Наверное, отдельным файлом еще сохранила. Хихикала с Варварой Дмитриевной над Борисом Петровичем, как пить дать.

– Хорошо, – сказал Борис Петрович. (Плохо.)

– Вам напомнить после уроков?

– Спасибо, не надо. (Сам знаю.)

В класс возвратился.

Мальчики нашли корни: – 1,2 и 1. У девочек не сходилось. Дискриминант у девочек оказался отрицательным. Они дружно протестовали.

– Отсутствие корней – это тоже решение, – отверг протесты Борис Петрович.

Конец урока посвятил новой теме. Про Дядю Тепу так решил: “Не пойду”.

На перемене отправился в туалет отлавливать курильщиков, никого не поймал. “Или пойти?”

Борис Петрович был единственным в своем роде, то есть в мужском роде; иных мужчин в школе не работало (тот самый грамматический случай, когда в среднем роде допустимо высказываться о мужчинах).

Как единственный в своем роде мужчина он вел себя соответственно по-мужски, за все отвечал сам и в первую голову – за дисциплину: вот почему слабого пола коллег построил в 15:30 на понедельничный (был понедельник) педагогический совет, прерванную традицию проводить который (понедельно – раз в седмицу) Борис Петрович пытался возобновить ввиду приближения конца учебного года.

Следовало обсудить новшества в школьной программе. Легкомысленно настроенные педагогини любые новые новшества встречали с оскорбительной для разработчиков нововведений иронией. Борис Петрович сам в душе не одобрял новшества, но вслух призывал “разобраться, а уж потом хаять”. Он делал вид, будто не понимает, чем на самом деле возмущены учительницы – его дисциплинирующей идеей педсовета по понедельникам. Был саботаж. Вместо того чтобы обсуждать новое в школьной программе, стали говорить вообще о новом. Кто что узнал. Ольга Марковна услышала по радио, что у человека нашли третий мозг (сверх мозгов в голове и позвоночнике), слаборазвитый, он распределен по тканям желудка. Маргарита Ивановна сказала, что морской ленточный червь способен, когда голоден, сожрать девяносто пять процентов самого себя, – ее племянник выловил в интернете. А Татьяна Романовна в газете прочла, что и у мужчин есть критические дни, обусловленные гормональными ежемесячными всплесками. Учительницы оживились. От Бориса Петровича ждали опровержения. Он сказал сухо: “Я не биолог”.

Помимо математики директор школы преподавал краеведение – в условиях данной местности предмет назывался “История СПб”.

История СПб – хобби Бориса Петровича. Если бы он ушел из школы, о тангенсах и котангенсах не вспомнил бы никогда, но тайна подземелья под Пажеским корпусом, есть оно там или нет, его б волновала.

Любил он это дело.

Историю СПб он преподает первый год, математику – восемь лет. Директорствует два неполных года.

Дядю Тепу не видел четыре года, Щукина – месяц.

Что касается Дяди Тепы, он не был дядей. Он не был дядей хотя бы по той простой причине, что не имел племянников. Строго говоря, он даже Тепой не был, потому что был Леонидом; Леонидом, правда все же Тепиным. Но отчего-то всегда – и в школе, и в институте, и в семьях (обе прежних жены) – называли Тепина не Леней, а Тепой.

– В “Аргументах и фактах” напечатано, – сказала Нина Сергеевна, – что в сентябре будет конец света.

– Лучше подумайте о конце учебного года, – сказал Борис Петрович.

О Дяде Тепе, кроме того, что знал о нем четыре года назад, он ничего больше не знает. Может, все это время опять болтался в Германии. Или маханул куда-нибудь на Цейлон. Чай собирать. Вернулся без денег. Хочет в долг попросить. Явился – не запылился.

“Твой Дядя Тепа”!

Недовольный педсоветом шел Борис Петрович, как он думал, домой, потому что думал о доме. Жена с ним сегодня не разговаривает (вчера нагрубил), демонстрация обиды обычно длится три дня. Будет смотреть самую кретиническую передачу, телеигру для дебилов – не себе в удовольствие, а назло мужу. Ему же (который муж) предстоит не отвечать на звонки, изображая свое отсутствие, – достают его с одной невыполнимой просьбой, отказать в которой надо бы, да никак.

Понял Борис Петрович, куда он идет: он идет на Ташкентскую.

А это идти и идти. Ехать и ехать.

Позвонил-таки жене, но не на мобильник в сумочку, а домой – на автоответчик. Сказал: “Я задержусь”. Пусть знает.

Он купил бутылку “Синопской”. Ощутил свободным себя.

2

Сутки через трое Щукин празднует свое одиночество – иногда не один. Он гостеприимен. У него доброе усталое лицо сорокапятилетнего вундеркинда, которому некуда спешить, потому что он везде опоздал. Однажды, притом существенно – на несколько добрых эпох, на несколько степеней производной от презренной действительности, он промахнулся рождением, реализацией, местоблюстительством. О чем теперь говорить? Не здесь и не теперь надо было бы быть Щукину. И не таким.

– “Сторожка”, – сказала Катрин, – очень похожее на “старушка”.

– Ты говоришь почти без акцента, – сказал Дядя Тепа, – а что такое сторожка, не знаешь.

– Теперь знаю, – сказала Катрин, широким жестом руки обозначая внутренность поименованного помещения.

– Знает, – удостоверился Щукин.

С унылой усмешкой он наблюдал, как разливает Катрин водку – принципиально сама – по граненым стаканам. Ей нравилось. Умеет. Она знает слова “самогон”, “вытрезвитель”, “похмелье”. Дядя Тепа хотел, говорит, купить ветчину, но она сама, говорит Дядя Тепа, настояла на этой закуске: хлеб, лук, соль, – ей кажется, так будет правильно.

– Я хочу выпить, – произносит Катрин, оторвав стакан от стола, но еще для чоканья не предъявляя, так что повисшая пауза означает, пожалуй, не точку, не констатацию, а многоточие – динамику мысли:…за встречу?… за знакомство?.. – нет, Катрин подбирает слова: – за вашу… бушуйную… молодость… которая стала… легендой.

Щукин глядит в потолок, морщит иронически лоб, пожимает плечами (позже ему покажется, что много жестикулировал), но, естественно, пьет он – естественно, легко, без причуд – за свою бушуйную молодость, которая стала легендой, – не споря; Дядя Тепа не велел обсуждать.

– Я ходила смотреть ваше место, – сказала Катрин, закусив луком.

– Дворцовый мост, – пояснил Дядя Тепа.

– Да, да. Нева. Дворцы. Это здорово, здорово.

– Красивый город, – соглашается Щукин.

– Расскажите, как это было, – просит Катрин.

Щукину не интересно играть в чужие игры. Пусть Дядя Тепа рассказывает. Его затея.

Но Дядя Тепа уже все рассказал. Катрин ненасытна. Ей мало.

– Вы смотрели на Петропавловскую крепость? – пытает она Щукина, и глаза ее сверкают восторгом.

Щукин не помнит, куда смотрел. Кажется, да.

(Куда ей хочется, туда и смотрел.)

– Лично я смотрел, – говорит Дядя Тепа, – на Пушкинский Дом.

 

– Пушкинский Дом? – в голосе Катрин нота сомнения: виден ли Пушкинский Дом с Дворцового моста?., не ошибка ли памяти?

– То есть нет, на Мраморный Дворец, – уточняет, куда смотрел, Дядя Тепа.

– А Борис Петрович?

(А Борис Петрович тем временем, скрючившись в три погибели, пытается проползти под вагоном; черт его дернул срезать угол – первый состав он сумел, невзирая на грязь, обойти, брюки, однако ж, изрядно испачкав, это те, ходит в школу в которых, – а за первым оказался второй, еще более длинный, а там, глядишь, третий, четвертый; отклоняться от курса у него желания нет, он прекрасно знает, кто обитает в этих списанных, старых, с битыми стеклами в окнах вагонах; идиотом себя обзывает и даже старым козлом, и, пробравшись туда, на ту сторону, и, выпрямив спину, ею всей холодея, понимает, что только что мог разбить бутылку об рельс. Но не разбил.)

– Троицкий назывался Кировский. Киров мост, – произносит Катрин.

– Что значит историк, – восхищенно говорит Дядя Тепа.

Щукин читает в глазах Дяди Тепы: Щука, ты видишь, видишь ты, Щука, с кем я пришел?!

3

Почему улица Ташкентская, вопрос еще тот. Кто-то ей сильно польстил, назвав ее улицей. С виду это просто дорога. Так и надо было назвать – дорогой. Есть же в городе дороги-улицы, и названия у них по-своему поэтичны: Дорога в Угольную гавань, Дорога на Турухтанные острова. А может быть, потому эта дорога не дорога, что должна была называться – Дорога на кладбище?

Или – Дорога на Завод мясо-костной муки?

Отлучаясь от Московского проспекта в районе Московских ворот, к другим достопримечательностям она не вела. Был, правда, мост над железнодорожными путями, который Ташкентская улица причудливо делила с другой – с Малой Митрофаньевской; обе, отклоняясь от основных направлений, скользили по насыпям навстречу друг другу, чтобы, совокупившись на мосту, снова разбежаться в разные стороны.

Борис Петрович, когда шел в гости к Щукину, всегда поражался этому обстоятельству: да есть ли еще в мире мост, сразу принадлежащий двум улицам?

Скоро его демонтируют. С тех пор как проезд по мосту перегородили бетонными плитами, на обеих улицах пусто. Ногами ходить здесь тем более некуда. Никто не ходит. Борису Петровичу было куда – куда он и шел, но через мост он не пошел, решил срезать. Вот и заплутал среди мертвых вагонных составов на подходах к полуживому вокзалу (Варшавский вокзал не так давно прекратил быть пассажирским).

А как полез под вагон, мы уже знаем.

Так вот, раньше улицу называли Старообрядческой из-за старообрядческого Громовского погоста, вдоль которого она проходила. Всеми забытое, зажатое между несуразных строений, это небольшое кладбище пускай и в разграбленном виде, но все ж сохранилось до наших дней, чего нельзя сказать о примыкавшем к нему Митрофаньевском, когда-то огромном кладбище, на месте которого ныне впечатляющих размеров свалка, бесчисленные складские помещения и мелкие предприятия, отгородившиеся внушительными заборами.

Борис Петрович прошлое любил больше, чем настоящее; настоящее он вообще не любил. Прошлое лучше настоящего тем хотя бы, что его всегда больше; в нем всегда больше, чем в настоящем, всего; в настоящем всегда всего не хватает. Из прошлого можно выуживать интересное, а на неинтересное не обращать внимания. Поскольку Борис Петрович постоянно выуживал из прошлого, на свой специфический интерес, что-нибудь интересное, а на все остальное, на менее интересное, не обращал внимания, он историком в обычном понимании этого слова не был, да и краеведом был недостаточно полноценным, хотя конкретных мест родного края историями интересовался весьма. Чем гуще крапива, чем грязнее земля под ногами в городе, чем захолустнее закуток, тем больше интересовало Бориса Петровича, что здесь было до этого, – не стояло ли что, не называлось ли как? Елена Григорьевна увлечения мужа определяла без обиняков словом “помойкофилия”. По помойкам он, разумеется, не ходил, а вот к свалкам, бывало, присматривался.

Ташкентская улица нравилась ему тем, что никому не нравилась. Даже узбекам. Впрочем, узбеки, населявшие Петербург, в большинстве своем вообще не догадывались о существовании Ташкентской. И это закономерно: никакого отношения к названию “Ташкентская” узбеки не имеют. Уж скорее грузины имеют.

Дело вот в чем.

Старообрядческая настолько была не от мира сего, что большевистские власти о ней, скорее всего, не помнили, они и за улицу ее не держали – странным образом не переименовывали аж до самого 1941, когда вдруг за несколько месяцев до войны спохватились наконец и пожелали избавиться от идеологически не выдержанного топонима. Вот и переименовали, но как-то небрежно, с ленцой, лишь хоть как бы. Почему же Ташкентская? С какой стати Ташкентская? Борис Петрович знает с какой – интересовался. Самые захудалые улочки решено было именовать в честь столиц союзных республик. Тем самым как бы повышался их статус. Улочка с характерным названием Третья Прорезка в сороковом году превратилась в Таллинскую. А Тбилисская до сорок первого (она в Коломягах) просто Новой была, и ходили по ней утки и курицы. Но если эту Новую все же переназвали Тбилисской в честь двадцатой годовщины Грузинской ССР, чему какой-никакой все же повод был, то Старообрядческую в тот же день и тем же Указом переименовали в Ташкентскую и вовсе за компанию. Особого узбекского повода не просматривалось, его даже искать не стали. Могли бы Бакинской назвать, Алма-атинской, но тут уж русская азбука подсказала: Ташкентская и Тбилисская в любом алфавитном указателе одна за другой идут – неспроста же такое? Получается, что Старообрядческая улица стала называться Ташкентской не по дружбе нашей с узбеками, а по дружбе с грузинами – в ознаменование все той же двадцатой годовщины Грузинской ССР, – если бы не грузинский праздник, может, и до сих пор была Старообрядческой.

Новые демократические власти, за которые Борис Петрович в нужное время уверенно проголосовал, возвратили много исконных названий, но Ташкентскую улицу трогать почему-то не стали. Будто все брезгуют этой улицей. Делают вид, что ее не существует в природе.

Как-то раз, лет восемь назад, выпивая в гостях у Щукина на охраняемом им объекте (а все объекты, которые охранял Щукин последнее десятилетие, размещались в окрестностях Ташкентской улицы), Борис Петрович поинтересовался у друга юности, случайно ли это, что Завод мясо-костной муки образовался рядом с кладбищем, предназначенным на снос. Ему самому свое же предположение показалось невероятным, невозможным, чудовищным. Однако Щукин нисколько не удивился вопросу, он и сам давно думал о том же.

– Стоп, – сказал Борис Петрович, – не может быть. Если я не ошибаюсь, производство мясо-костной муки – это одна из отраслей пищевой промышленности?

– Ну и что, – сказал Щукин.

Борис Петрович, краевед, был так потрясен предположением, что обратился к источникам. Он отправился в библиотеку. На карте 1933 года завод был обозначен квадратиком, назывался он Утилизационным. В справочнике “Весь Ленинград”, 1935, сообщалось о назначении предприятия: “утилизация трупов павших животных и порченых продуктов”. Относился завод к тресту очистки Управления благоустройства Ленсовета. Приводились телефон директора, его фамилия, а также фамидии технического руководителя и бухгалтера. Фамилия бухгалтера была Чибирева. Борис Петрович был поражен.

Ибо он сам был Чибиревым.

Опрос родственников, и прежде всего своей престарелой матушки Алевтины Антоновны, показал, что “наших” Чибиревых в тридцатые годы в Ленинграде не проживало; дед Бориса Петровича перебрался в Ленинград перед самой войной, когда Алевтине Антоновне было одиннадцать лет. Так что та Чибирева – “не наша”, не их. Но фамилия в самом деле редкая. Кроме родственников, других Чибиревых Борис Петрович не встречал никогда.

Попутно обнаружился факт, объяснить который Борис Петрович был не в состоянии. Оказывается, немногочисленные строения на Ташкентской время от времени перенумеровывались, да так, что конец улицы становился началом, а начало – концом. Адрес подозрительного завода, на котором работала бухгалтер Чибирева, дом номер 3, однажды обрел многозначительный номер 13.

И все же.

Погребать на Митрофаньевском прекратили в 1927-м. Утилизационный завод вовсю дымил своей кирпичной трубой еще до тотального разорения кладбища, приходящегося на предвоенные и особенно послевоенные годы. Следовательно, заключал Борис Петрович, неправ друг Щукин, завод использовался (скорее всего) по заявленному назначению – утилизация трупов павших животных. Однако стоило представить Борису Петровичу, какого рода учет вела его (скорее всего) однофамилица, как ему становилось не по себе. В том же справочнике, в адресном отделе (избыточность информации поражала воображение) сообщался ее адрес, номер квартиры, а номер дома совпадал с номером дома, относящегося к предприятию. Значит, она жила там, где работала. Борис Петрович не поленился и посмотрел, где жили директор Егоров Г. Н. и технический руководитель Келлер К. Г. (любопытно, что в справках о других предприятиях кроме прочих обязательно указывалась фамилия парторга, – значит ли это, что на Утильзаводе работали беспартийные?). Егоров жил на Коломенской, Келлер – на Оренбургской. И лишь бухгалтер Чибирева Александра Георгиевна жила, как проклятая, между двух заброшенных кладбищ, вдали от магазинов, бань и аптек, в том же здании, где и работала – вела финансовый учет утилизации трупов существ, некогда бывших одушевленными.

Бог ты мой, чем она здесь дышала? Мертвым воздухом? Трупным ядом? Паленой костью?

С кем жила? С мужем? С детьми? Одна?

Какие видела сны?

Знала ли она, от чего происходит ее фамилия?

Борис Петрович не знает, от чего происходит его фамилия.

Может быть, знала она?

А Щукин охраняет олифу.

А участок у него за бетонным забором.

Металлическая дверь была не заперта изнутри гостеприимно.

Щукин – гостеприимно – появился на крыльце своего сторожевого фургона; он держал стакан; его лицо светилось.

– А мы думали, не дойдет!

Следом выходили со своими стаканами Дядя Тепа (который, кажется, и не постарел вовсе) и молодая коротко стриженая незнакомка, обнимаемая Тепой, который Дядя, за талию.

Она была в джинсах и в белой футболке навыпуск.

Доверив стакан Дяде Тепе, она высвободилась из его объятия, проворно отбежала в сторону и присела.

Борис Петрович обратил лицо вбок и вниз и увидел жерло объектива.

Он не успел подобрать лицу выражение.

– Круто, – сказала особа.

4

Разговор на тему “как жизнь, как дела?” оказался более формальным, чем ожидал Борис Петрович. Никто не жаловался. Он тоже. Он как-то слишком не хотел хмелеть и не попадал в другую, главную тему. Слушал – и не понимал: о чем?

С некоторых пор Борис Петрович знает за собой недостаток – он быстро пьянеет. В былые, безрассудные годы, хорошо взяв на грудь, он преодолевал последние метры до родного жилища, глухо сосредотачиваясь на своем неповоротливом языке, дабы в ответ на ледяной выразительный взгляд супруги по возможности бодро доложить, что выпил будто бы бутылку пива. В результате жена стала пенять ему: ты пьянеешь с бутылки пива. Помни (когда уходил), ты пьянеешь с бутылки пива, будь осторожен. Договорилась до того, что он действительно стал быстро пьянеть.

Он считал себя жертвой логократии – вербальной власти жены над собой. Он был бы рад раскодироваться, но не знал как.

Он стал себя контролировать. На педагогических девичниках пил только сухое.

Из всех удовольствий, связанных с алкоголем, он более других ценит радость общения. Ясность мысли ему дорога, игра нюансами ему подозрительна. Он давно перестал дорожить дешевым кайфом размагничивания, разадекватничания ситуации. Чуть что – замолкает, и молча пытается вновь обрести искомое понимание – обязанной быть – логики происходящего.

“Бди!”

Первое – Дядя Тепа; второе – она – тем более иностранка; третье – экзотика этих мест. Хвастаться третьим перед вторым было вполне в характере первого, чем и объяснял Борис Петрович присутствие здесь того же второго – ее, чужестранки, очаровательной и почти юной Катрин.

(Даже на русских барышень антураж этих мест производил сильное впечатление. Не забыть, как вспоминал Щукин однажды о беспричинном страхе своей ночной подруги: выла где-то собака, она ж была уверена – волк!)

– …большую работу по истории актуального искусства в России, в частности, в Петербурге, я так объясняю, Катрин?

– О да, Петербург, ленинградский период.

Нет, не ради экзотики, не только ради экзотики, заманил ее сюда Дядя Тепа; предмет его хвастовства, его, его ж распирающей, гордости – несомненно, сама она, искусствоведка Катрин, посмотреть на которую он и свел старых товарищей. Что ли, смотрины?

 

– Запад не знает ваших имен, это неправильно.

– Здесь наши имена тоже не очень известны, – сказал Дядя Тепа.

– Это неправильно, – повторила Катрин.

Борис Петрович вопрошал взглядом Щукина: “Help?”, и напрасно, – тот, ничему улыбаясь, отстраненно катал по столу катышек из газеты.

Он умел ничему улыбаться. Но чему-либо удивляться навык терял.

– Я читала книгу Стаса Савицкого, вы там даже не упомянуты.

– Просто наши имена, – сказал Дядя Тепа, – еще не стали мифом.

– О, да, да, – подхватила Катрин.

– Чьи имена? – не выдержал Борис Петрович.

– Его, твое и мое, – мрачно изрек Щукин. – Мы же художники, ты не знал?

– Мы?

– Актуальные художники, – без тени улыбки произнес Дядя Тепа. – Помнишь, Боря, двадцать лет назад… в день моего рождения… Дворцовый мост?.. – И предупреждая ответ Бориса Петровича, быстро обратился к искусствоведке. – Сейчас он скажет, что ничего не было. Было, было! – провозгласил Дядя Тепа.

В мозгу зашевелилась догадка, Борис Петрович покраснел как рак.

– Жалко, что нет фотографий, – сказала Катрин.

– Но есть милицейский протокол, вернее, копия!

– Да, да, это здорово!

– И живые воспоминания участников события.

– Это здорово! Чем больше, тем лучше. Ответьте на мой вопрос, Борис, почему вас тогда не арестовала милиция?

– Как меня, – поспешил Дядя Тепа напомнить о себе и сам же ответил заносчиво: – Потому что они сделали ноги!

– Неправда, – Щукин сказал, – нас тоже забрали, но отпустили, а тебя продержали до утра.

Щукин взял хлеба горбушку и стал дорезать на искусствоведческом журнале.

– Светка моя, – сказал Дядя Тепа, – копию протокола хранила, хотела меня шантажировать, угрожала дочке показать, какой я плохой, ну не дура ли?

Катрин спросила Бориса Петровича:

– А куда вы смотрели, Борис?

– То есть когда? – пробормотал Борис Петрович.

– Тогда. Во время вашей совместной акции.

Вниз, на свинцовые воды Невы смотрел двадцатилетний Боря Чибирев, – не на Мраморный дворец, не на бастионы Петропавловской крепости – на струю, на три жизнерадостных бодрых струи, весело низвергавшихся гаснущими огоньками; это было за час до разведения моста; белая ночь; три дурака – на середине – плечом к плечу – хором… Борис Петрович помнил, он помнил лучше других, но сейчас он не был уверен, что это то самое – то же самое думает, о чем они говорят…

Он понял, насколько он трезв.

– Я директор школы, – сказал зачем-то.

– Полистай, – Щукин стряхнул крошки с журнала. – Они принесли.

– Борис, как вы относитесь к проблеме анонимности в современном искусстве?

– Он практик, – сказал Дядя Тепа, – а не теоретик.

Дядя Тепа и Катрин беседовали об актуальном искусстве, выражаясь: “концептуальная акция”, “симулякр”, “семиотическая среда”. Борис Петрович дивился на старого друга. В журнале, который он неспешно листал, было много статей; он рассматривал фотографии. На одной – два голых мужика играли в чехарду в арт-галерее. На другой – мужчина и женщина, стоя на четвереньках, оба одновременно засовывали в духовку головы. Голый гермафродит на третьей поливал из лейки фикус в горшке.

– Как живешь? – спросил Миша Щукин загрустившего Бориса Петровича.

Борис Петрович пожал плечами.

Вспышка. Их фотографирует Катрин. Дядя Тепа передвинулся вместе со стулом, сел посередке. Вспышка. Всех троих – Катрин – для истории.

5

Большие все-таки юмористы давали названия здешним объектам. Огрызок дороги никуда не ведущей, зажатый между забором, кладбищем, свалкой – по сути двусторонний тупик, нелепый градостроительный аппендикс, нечто ухабистое, кривое и необитаемое, – красиво называется Ялтинской улицей; единственное, что мирило с названием – теплая, почти южная ночь, в которую вышли все четверо.

– Это Петербург? – спросила Катрин.

И то верно: с названием “Санкт-Петербург” единственное, что мирило – та же теплая ночь, еще не совсем белая, но уже подпорченная молоком, – Щукин мог бы поберечь батарейки, но считал своим долгом светить, преумножая сущности.

Шли парами. Впереди вооруженный фонариком Щукин под руку с Чибиревым, следом Дядя Тепа в обнимку с Катрин.

Первая пара синхронно думала о второй, о том, что Дядя Тепа своего не упустит.

Наводя на печальную мысль о вакуумных котлах Утилизационного завода, бесшумно пробежала серая стая четвероногих призраков.

– Столько бездомных собак, – сказал Борис Петрович доверительно Щукину, – не знаю, что делать. Ебутся, как суки, прямо в школьном дворе. Представляешь?

– А ты выводи во двор второклассников. Урок сексологии или как там у вас.

– Циник, – сказал Борис Петрович.

Здесь одно из немногих мест в черте города, где небо выглядит цельным, большим, особенно ночью. Мерцали редкие звезды. Заводская труба была как прорезь в пространстве, ее вершину обозначал огонек. Ничем мясокостным, впрочем, не пахло; было свежо. Завод, скорее всего, простаивал.

Неожиданно Щукин обернулся и громко сказал:

– У Бориса мечта есть, он хочет, чтобы его именем назвали улицу!

– Вау, – отозвалась Катрин.

– Чушь говорит! – огрызнулся Борис Петрович. – Что ты несешь! Совсем окосел?

– Нельзя? Тогда извини.

– Мужики, – послышалось Дядино Тепино, – Катрин огорчается, что вы не гомосексуалисты.

– Нет, нет, – засмеялась Катрин, – просто в рамках нашей концепции…

Она не договорила – споткнулась; Дядя Тепа не дал ей упасть; она промолвила:

– Круто.

Стрелка с фанерного щита “ДВЕРИ СТАЛЬНЫЕ” уверенно целилась сквозь кусты и деревья в склад, надо полагать, этих дверей, словно между фанерным указателем и дверным складом не было кладбища.

Прошли гуськом через калитку. Трава была мокрая. Теперь говорили, понизив голос, – почти шепотом. Оказалось, что Катрин понятия не имеет, кто такие старообрядцы. Дядя Тепа попытался объяснить, но не сумел хорошо. Катрин поняла, что к современному искусству они отношения не имеют.

Жутковатое кладбище, ничего не попишешь. Сюда и днем заходить боязно, особенно на трезвую голову. Темные личности сюда проникают, неизвестно зачем, и то редко.

Борис Петрович не был сторонником коллективных экскурсий к местам людских захоронений; правда, однажды он сюда приводил 10-6 класс, о чем потом сожалел. Нет, больше он сюда не приведет школьников, хотя и вполне осведомлен о Громовском, – там, например, за кладбищенским прудом, был, забыл название, храм, большой, старообрядческий, остался фундамент, кусок стены… – другое дело Катрин; ей показать, ее удивить – каждый из трех втайне желал услышать ее неподдельное “круто”.

Постояли около массивного чугунного креста в полтора человеческих роста, он сильно накренился набок, вот-вот рухнет. Щукин светил фонариком понизу, видно было, что могилы раскапывали.

С высоких надгробий позапрошлого века сбит верх. Всюду следы грабежа, запустения.

Пруд. Сейчас он, пожалуй, разве что браткам послужить сумеет – незадачливого должника в мешочке с камнями определить на хранение. А когда-то на яблочный Спас шел сюда крестный ход для водосвятия.

Непросто объяснять Катрин, что такое есть водосвятие. Дядя Тепа взялся опять – в силу его собственного понимания. Катрин не верит. Думает, шутка.

– Странный вы человек, – вмешался Борис Петрович. – А то, что голые мужики в музее прыгают, это не шутка? Как у вас там… перфоманс?

– Боря, не грузи, – попросил Дядя Тепа. – Мы все в одной лодке.

Боря не грузил, Катрин ему нравилась.

Щукин достал остатки последнего; по очереди сделали из горлышка по глотку.

Он осветил фонариком полуразрушенный склеп – увидели белой краской автограф: 666 и православный крест, изображенный в перевернутом виде. Щукин сказал:

– Сатанисты.

– А вот вам инсталляция, – Дядя Тепа протянул руку в сторону ближайшей могилы.

– Где? – Катрин, сбитая с толку знакомым словом, искала глазами что-нибудь концептуальное; она не замечала, что на той и на соседних могилах кресты были перевернуты, воткнуты в землю верхним концом.

Борис Петрович подошел к могиле и, не обращая внимания на свой уже хорошо перепачканный костюм, схватил крест обеими руками у самой земли, поднатужился, крякнул, приподнял, перевернул в два приема (крест оказался тяжелый) и воткнул в землю, как надо.

На его работу молча смотрели.

Второй крест ему помогал переворачивать Щукин.

Третий переворачивал Дядя Тепа. Катрин ему помогала. Она только спросила: что мы делаем? Никто не ответил.

Общими усилиями восстановили шесть крестов в их прежнем положении.

Борис Петрович, пачкая лоб, вытер пот ладонью. На душе у него стало легко. Он подумал, что день не прошел бессмысленно. Он сюда приехал не зря.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru