«По сведениям, поступавшим из разных источников» – это не сообщение ТАСС, это говорит живой человек! Почему же не сказать живыми человеческими словами: Как я понял по рассказам, как рассказывали мне разные люди…
Справедливо писал когда-то с гневом и горечью Ефим Дорош:
«По местному радио передают объявления о работе агитпунктов. В конце каждого объявления одна и та же фраза: “После доклада – культобслуживание”. Концерт, надо полагать, или кино. Как-то незаметно в минувшие годы сложился этот холодный, мертвенный язык: “головной убор”, “городской транспорт”, “осадки”… Что это, боязнь конкретности, пускай не осознанная, боязнь подробностей? Тяготение к выхолощенным абстракциям? Любовь к выспренности? Или же стремление привести все к единой норме?»
Спору нет, изредка чисто канцелярские слова и обороты даже нужны – для портрета или речи сухаря-чиновника, для «жанровой сценки» в совершенно определенном духе. Но тем важнее, чтобы весь окружающий текст и речь других людей были совсем иными – живыми, естественными. Вот тогда ярче, отчетливей станет ироническая или осуждающая характеристика.
Взять, к примеру, острый, насмешливый памфлет «Закон Паркинсона», напечатанный когда-то в журнале «Иностранная литература». Вот тут канцеляризмы на месте! От них памфлет еще злей, смешней и беспощадней, это – сознательный прием. Но и «Закон Паркинсона» был бы скучен и однотонен, будь игра построена только на одних канцеляризмах.
Беда, если канцеляризмы присущи самому переводчику, писателю. В огромном, подавляющем большинстве случаев лучше заменить официальное или книжное слово – разговорным, длинное – коротким, сложное – простым, стертое, безликое – конкретным, образным. Этому не так уж трудно научиться даже без постоянной подсказки редактора стороннего – с помощью внутреннего «саморедактора», воспитывая собственное ухо и глаз. И быстро убеждаешься: это вовсе не ведет к упрощению или старомодности, ничуть не бывало! Это лишь очистит и прояснит любую прозу. Напротив, казенные, необязательные слова, слова-штампы всякую фразу только засоряют и запутывают.
Кстати, «раздражение» подчас отдает медициной (раздражение и покраснение кожи!), почти всегда лучше – злость, гнев, досада.
И в романе, особенно не современном, вместо «в соответствии со своим характером» лучше написать «в согласии…».
В переводном рассказе о балованной жене читаем: «К сожалению, это в каждом случае оказывалось сопряженным с очень большими расходами».
Тяжело, скучно, неуклюже – все тот же канцелярит! И еще своего рода языковая алгебра. Ведь словечко это – безличный алгебраический значок. Довольно подставить конкретное значение – и фраза оживет: На беду, всякий раз ее прихоти обходились слишком дорого (стоили огромных денег).
Словесные иксы и игреки, всякие this, that, it, несчетные он и она почти всегда, за редчайшими исключениями, лучше в переводе раскрывать, расшифровывать. Одно дело – писательский прием, своеобразная манера, допустим, Хемингуэя с постоянными «сказал он», «сказал я». Это отлично выразили по-русски наши мастера еще в 30–40-х годах. Но совсем другое дело – особенности чужого языка, чужого строя речи механически переносить в русский перевод, в русскую книгу.
В английском, во французском тексте обычны безликие the man, the woman, cet homme, the person. По законам языка артикль или местоимение обязательны, без них обойтись нельзя: по ним француз или англичанин тотчас понимает, о ком или о чем речь. Русскому существительному этот «почетный караул» вовсе не нужен. И потому в переводе куда лучше, естественней не повторять снова и снова он или буквально – этот человек, эта женщина, а подставить либо имя героя, либо то, что в нем главное (мальчик, солдат, старик, прохожий). И если в подлиннике the creature или l’animal, la bete, вместо животного вообще тоже надо бы подставить что-то определенное – собака, лошадь, кошка.
Чем конкретнее слово, тем лучше, образней, убедительней текст (все равно, оригинальный или переводной) и тем меньше нелепых сдвигов и ошибок.
По-английски можно, в сущности, о любой живой твари сказать creature. Но если зверолов, перечисляя всех, кого поймал, говорит: «животные, например колибри», это чуть смешно. Да, для науки и крохотные пичуги, и змеи – животные, но в рассказе все же лучше что-то другое, смотря по контексту (в данном случае – подопечные, пленники, пассажиры).
Незачем, к примеру, the planet’s early life переводить «древние представители органической жизни». Это без всякого ущерба можно передать проще и короче: первобытные твари или существа, на худой конец – организмы. Ни к чему казенное «человек учился использованию сил природы» (отглагольное существительное, два родительных падежа кряду!). Лучше – учился обуздывать, покорять эти силы. Тем более что и в подлиннике не стандартное, бесцветное use, а более живое, образное harness.
Обычное английское human being в переводе лучше заменять естественным человек, и напрасно порой допускают уродливую кальку «человеческое существо»! Лишь очень редко, в произведениях старой классики, уместно какое-нибудь (может быть, даже прелестное) создание.
«Есть одна особа – она добра, чиста, преданна, она любила бы меня». Это перевод одного старого романа. В подлиннике даже не person, просто one. И куда вернее, естественней по-русски: Есть одна чистая душа – добрая, преданная…
«Седая, исхудавшая, беспомощная фигура» – сказано о старике, и хочется эту «фигуру» расшифровать, обратить некий икс в конкретный образ. Допустим, нельзя просто «старик» – рядом «состариться» (впрочем, можно заменить: одряхлеть, прожить свой век). Но в полном согласии со стилем автора можно найти иную замену, пусть даже «тень», только бы не переносить из чужого языка бесцветное, обобщенное figure.
Или: «Фигура женщины поместилась в карету» – право же, лучше бы сама эта женщина уселась в карету. Без словесной алгебры стало бы живее, зримее.
А сколько этих фигур, уже не навязанных иноязычным подлинником, наши авторы пускают разгуливать по страницам отечественной прозы!
Еще один распространенный алгебраический значок, обычный штамп и живучий паразит нашей речи – расхожее словечко вещь. «Я тебе скажу одну вещь» – а верней бы: вот что я тебе скажу (если за этим следует что-то конкретное), либо, напротив: я тебе кое-что скажу. В перевод эти вещи попадают еще и по милости французского chose, английского thing. А куда как лучше получается без этой пустопорожней скорлупки.
«Странная вещь, до чего она меняется…» – так в хорошем переводе думает о женщине герой одного хорошего романа.
Не лучше ли: Странно (или – как странно, вот странно), до чего она меняется…
А в плохом переводе встретишь и такое: «Похороны на море не входят в число радующих зверолова вещей».
Или человек кричит со сна. «С ним и после бывали такие вещи». А почему не: бывало такое, так бывало.
Старик думает о смерти: «Одна вещь печалила его в предчувствии конца». А по-человечески было бы: Только одно его печалило.
Даже когда «вещи» употреблены в не столь отвлеченном и обобщенном смысле, они отнюдь не украшают художественную прозу и лучше обойтись без них.
Героиня одного романа, как уверяет переводчик, «пела восторженные дифирамбы» другой, которая «была так очаровательна и так превосходно умела носить вещи». А здесь по смыслу, по интонации верней бы: первая восхищалась второй, превозносила ее (хвалы эти произносятся не в лицо, а за глаза) – она… так хорошо одевалась!
Французское qualite, английское quality часто переводят первым по словарю значением – качество, а оно гораздо чаще означает достоинство. Мать мечтает, чтобы сынишка «унаследовал все качества отца, не будучи…» – она не договорила, отец малыша погиб слишком недавно, она еще не смеет вслух заговорить о его слабостях, но видеть в сыне хочет явно не все отцовские качества, а именно достоинства.
«Я слыл человеком щедрым и действительно был таковым». А надо бы: так оно и было, и это была правда, и в самом деле скуп не был.
Или: «В этой сфере (герой) хочет быть единственным, и он им остается». А по-русски естественней: и ему это удается (либо – и добивается своего).
– Непременно пойди навести мать.
– Да, я это сделаю.
Опять ответ буквальный, дословный.
Англичанин не повторит один и тот же глагол дважды, а на второй раз заменит его универсальным to do. Но по-русски говорят: Да, я пойду, а лучше – да, конечно (непременно). И однако опять и опять, даже в очень современной прозе, где нужна особенно свободная, непринужденная интонация, читаешь все то же:
«Возьми (пленника) себе. Храни его хорошенько». И в ответ буквальное, скучное, вымученное: «Я это сделаю». А в согласии со всем тоном рассказа, с нравом говорящего надо куда непринужденнее: «а как же!» (или – «еще бы!»).
Словесная алгебра присуща отнюдь не только переводу, она тоже признак канцелярита, ее сколько угодно и в наших журналах, газетах, книгах. И она всегда портит, сушит, обесцвечивает любой разговор и любую повесть.
Влюбленные повздорили. После размолвки, оставшись один, влюбленный юноша старается понять: как это случилось? Думает он об этом так: «Мы совершили ошибку, и вот ее неизбежный результат».
А дело-то происходит в середине XVIII века, и герой романа – хоть и грамотный, но простодушный юнец, притом недавно из деревни. Отчего же он так странно выражается?
Да оттого, что у автора-англичанина есть слово result. И переводчик, возможно, рассудил: зачем это слово переводить, существует же оно и в русском обиходе. А возможно, и не рассуждал, а попросту механически перенес этот самый результат в русский текст.
А результат ни ко времени, когда развертывается действие романа, ни к обстоятельствам (ссора влюбленных!), ни к характеру героя никак не подходит. Куда правдоподобней в устах этого героя прозвучало бы: и вот к чему она (ошибка) привела, и вот что из этого вышло.
Тот же юноша (весь роман написан от его лица) говорит: «Я долго бродил в одиночестве и читал сам себе нотации». Пожалуй, он еще мог бы читать себе нравоучения, а в согласии с его характером и с эпохой вернее: сам себе выговаривал, осыпал себя упреками.
А вот другая книга, где тоже рассказ идет от первого лица, то есть требует особенно естественной, непринужденной интонации, да и герой-рассказчик еще моложе – совсем мальчишка, ему всего 14 лет, и время еще более раннее – XVI век… И однако в переводе он изъясняется то как современный архитектор, то как музыкальный критик: «Планировка города» – там, где можно хотя бы: расположение улиц. «Я хорошо помнил… модуляции ее голоса», а можно: переливы или – как звучал ее голос.
«Я… провожу рекогносцировку» – говорит не военный, а одна женщина другой о своих попытках нащупать почву, разузнать, как бы той помочь.
В романе о жизни венгерской деревни, притом деревни не современной, а XVII века, герой выражается так: «Перед лицом компетентных судей… я изложу оправдывающие меня моменты».
«Ситуация развивалась по инерции» – и это о любви…
Читаешь такое – и уже не веришь ни авторам, ни героям, ни их чувствам. Потому что слышишь не крестьян Средневековья, не романтических юнцов – современников Шекспира или Наполеона, не живых мальчишек и девчонок, а заседание вполне современного месткома. Ведь все это чистейший, классический канцелярит. И обилие чужеродных иностранных слов – быть может, самая верная его примета, поистине самый «характерный симптом».
Не собираюсь, подобно ретроградам начала прошлого века, объявлять гоненье на все иностранное и вступаться за «мокроступы». Со школьной скамьи нам памятны строки из «Евгения Онегина»:
Она казалась верный снимок
Du comme il faut… (Шишков, прости:
Не знаю, как перевести.)
И еще:
…Всех этих слов на русском нет;
А вижу я, винюсь пред вами,
Что уж и так мой бедный слог
Пестреть гораздо б меньше мог
Иноплеменными словами,
Хоть и заглядывал я встарь
В Академический словарь.
Мораль, как говорится, ясна: иноплеменные слова и речения не грех вводить даже в самую высокую поэзию. Но – с тактом и с умом, ко времени и к месту, соблюдая меру. Ведь и сегодня многое, очень многое прекрасно можно выразить по-русски.
Общеизвестно: когда-то иностранные слова, особенно с латинскими корнями, приходили в нашу страну вместе с новыми философскими, научными, техническими понятиями и явлениями, для которых в русском языке еще не было своих слов. Многие прижились и давно уже не воспринимаются как чужие. Но еще Петр I, который так рьяно заставлял домостроевскую Русь догонять Европу во всех областях, от кораблей до ассамблей, вынужден был запрещать чрезмерное увлечение иностранными словами. Одному из своих послов царь писал: «В реляциях твоих употребляешь ты зело много польские и другие иностранные слова и термины, за которыми самого дела выразуметь невозможно; того ради впредь тебе реляции свои к нам писать все российским языком, не употребляя иностранных слов и терминов». Век спустя на защиту родного языка встает В. Г. Белинский: «Употреблять иностранное, когда есть равносильное русское слово, значит оскорблять и здравый смысл, и здравый вкус». Пройдет еще век, и на ту же тему В. Маяковский напишет «О фиасках, апогеях и других неведомых вещах»:
Чтоб мне не писать впустую оря,
мораль вывожу тоже:
то, что годится для иностранного словаря,
газете – не гоже.
Казалось бы, если газете негоже, то художественной прозе и поэзии уж и вовсе не к лицу. Но именно от газет (а затем и от радио, еще позже – от телевидения) пошло все шире, все напористей и в обыденную жизнь, и в литературу то, что годится лишь для иностранного словаря, для сугубо специальных статей и ученых трудов.
Не только в газетных статьях и очерках, но и в рассказах, и в романах счету нет этим самым интуициям, результатам и моментам, всевозможным дефектам, фиаскам и апогеям.
Особенно легко эта словесная шелуха проникает в перевод. Переводчику непозволительно забывать простую истину: слова, которые в европейских языках существуют в житейском, повседневном обиходе, у нас получают иную, официальную окраску, звучат «иностранно», «переводно», неестественно. Бездумно перенесенные в русский текст, они делают его сухим и казенным, искажают облик ни в чем не повинного автора.
И вот скромные домашние хозяйки, трехлетние карапузы, неграмотные индейцы, дворяне, бюргеры, бедняки, бродяги, легкомысленные девчонки – все без разбору, во все века и эпохи, при любом повороте судьбы, в горе, радости и гневе, объясняясь в любви, сражаясь и умирая, говорят одним и тем же языком:
«Передо мной встает проблема…»
«Это был мой последний шанс…»
«В этот роковой момент…»
И читатель не верит им, не видит и не ощущает ни радости, ни горя, ни любви. Потому что нельзя передать чувство языком протокола.
Вот тут и должен стоять на страже редактор! Нет, не писать за переводчика, а просто отметить слова-канцеляризмы грозной редакторской «галочкой» на полях. Ведь любому грамотному человеку нетрудно самому избавиться от этих словечек, найти простейшую замену:
«Передо мной трудная задача…»
«Это была моя последняя надежда…»
«В эту роковую минуту…»
Нет, право же, трудно сочувствовать героине современного романа, если, огорченная неладами с любимым человеком, она не пытается понять, что произошло, а начинает анализировать ситуацию. Пожалуй, читатель не посочувствует, а усмехнется или зевнет. И как легко вовсе обойтись без этой самой ситуации! В крайнем случае довольно сказать – обстановка, положение. Не надо анализировать, можно оценить, взвесить, обдумать.
И в минуты сильного волнения, внезапного испуга или горя куда вернее человеку потерять не контроль (controls), а власть над собой, самообладание, утратить хладнокровие, даже – потерять голову!
Если о герое сказано, что once more he was optimistic, перевести надо не «он вдруг опять загорелся оптимизмом», а хотя бы: он снова воспрянул духом. Неуместно во внутреннем монологе: он на все смотрит слишком пессимистически. Вернее – смотрит слишком мрачно, все видит сквозь черные очки…
И очень плохо – «он ощутил глубокую депрессию». В подлиннике-то depression, но по-русски все-таки уныние, а еще лучше просто: он совсем пал духом.
Женщина в трудную минуту немногими обыденными словами резюмировала то, что было у нее на душе, а надо бы: выразила, высказала.
Человека, одержимого мучительной, неодолимой страстью, на миг «охватило чувство какой-то экзальтации». Право, ничуть не менее выразительно прозвучал бы самозабвенный восторг.
«Теперь, вооруженная… любовью, она прекрасно видела все возможные ходы, все соблазны и альтернативы. Интуиция подсказывала ей…» Неужели о чувствах, о глубинных душевных движениях не лучше сказать: она видела все соблазны и распутья, чутье подсказывало ей…
«Но с годами такого рода импульсы значительно потеряли в силе», – говорит старик, которому не грех бы выразиться проще: Но с годами такие порывы почти утратили надо мной власть.
Другой герой действует, «повинуясь внезапному импульсу». Не лучше ли – побуждению, порыву или даже просто – неожиданно для себя?
Или вот о взаимоотношениях сестры с братом: «Выслушивая его проекты, она всегда умела подсказать какую-нибудь дополняющую или улучшающую их деталь». А вернее: Что бы он ни задумал, она всегда умела подсказать какую-нибудь мелочь, от которой его планы становились еще полнее и лучше.
Из разговора тех же сестры с братом о старике-отце: «Все же нам следует относиться к нему с максимальной снисходительностью, в последнее время я замечаю в нем разительную перемену».
Не естественней ли живому человеку сказать: «Нам надо быть как можно снисходительнее к нему, в последнее время он очень переменился»?
Мать боготворила новорожденного сына: «Видимо, он был для нее компенсацией за все, что она утратила». А по-человечески верней бы: он был для нее наградой, он вознаградил ее за все, или, наконец, – возместил ей все, что она утратила.
«Поговорить с ним было единственной компенсацией», когда можно: только разговоры с ним и вознаграждали…
«Как чудесно он реагировал…» на улыбку любимой женщины – так передается в современном романе мысль женщины о любимом человеке! Верней бы: как чудесно он отзывался, откликался на ее улыбку.
Счету нет оборотам вроде «отреагировал на ее слова» вместо – откликнулся, отозвался на них; «трудно предвидеть их реакцию» вместо – предвидеть, как они к этому отнесутся; «бурная реакция» вместо, скажем, волнение или возмущение.
Молодая женщина ищет выход из сложной трагической путаницы личных отношений. «Она проснулась, лежала и думала повышенно интенсивно, как всегда бывает рано утром». А не стоило ли обойтись без учено-казенной интенсивности, даже если она и есть в подлиннике? К примеру, человек может думать напряженно, сосредоточенно; может четко, ясно работать мысль. Можно найти и еще слова и выражения, которые отвечали бы характеру и настроению героини. Она рассуждает трезво, расчетливо, но все же перед нами внутренний мир человека, а не доклад агронома о севе.
А уж когда повествование отнюдь не рассудочно и не холодно, когда герой взволнован, потрясен каким-то сильным чувством, стократ неуместны чужеродные, газетные слова – они только расхолаживают читателя.
«Смысл всего происшедшего дошел до него благодаря интуитивному проблеску». Да просто человека вдруг осенило, озарило!
«Сходство ситуаций разительное», – думает некто в минуту смертельной опасности, вспоминая, что и другой попал в такую же переделку, но чудом остался жив.
Человек, горячо и преданно любящий, вдруг узнал, что ему не отвечают настоящей взаимностью, его полюбили «с горя». Потрясенный, он не знает, как теперь посмотреть в глаза любимой. Никогда еще предстоящая встреча с нею так его не пугала, не радовала так мало… А в переводе сказано, что никогда еще он не шел к любимой женщине «с меньшим энтузиазмом».
И в самой обыденной жизни герои, в том числе и дети, вдруг что-нибудь принимают с энтузиазмом, когда уместнее сказать – с восторгом, радостно, даже весело!
Бездумное, механическое внесение иностранного слова в русский текст нередко оборачивается и прямой бессмыслицей. Искажается не только чувство, образ, становится невнятной и мысль. Особенно опасно это в переводе. Вместо того, чтобы вникнуть, вдуматься в то, что сказано у автора, и раскрыть, донести до читателя суть, настроение и окраску сказанного, иной переводчик просто калькирует одно за другим слова подлинника, передает их первое по словарю буквальное значение.
Англичанин, один из «столпов общества», в современном романе произносит: I don’t believe in segregating the sexes. Anachronistic. Переводчик покорно переносит на русскую страницу: «Я не сторонник сегрегации. Анахронизм». «Пол» целомудренно пропущен. Фраза получается рубленая, не разговорная, да притом для нашего читателя загадочная, непонятная: для него сегрегация связана с прежней обстановкой в ЮАР, но вовсе не с обычаями английского «света», где после обеда мужчины остаются выкурить сигару, а дамы переходят в гостиную поболтать о своих дамских делах. И перевести надо не дословно, а в соответствии с характером говорящего примерно так:
Глупый это обычай, что после обеда дамы уходят. Анахронизм какой-то. А при другом повороте вместо анахронизма преспокойно можно сказать: это безнадежно устарело.
Другой перевод, другая загадка. Что это, по-вашему, значит: «Он изводил ее своим пафосом»? Как часто переводчик механически берет из подлинника слово pathos, pathetic, не вдумываясь, не раскрывая его значения. А ведь в одном случае это значит, что человек или поступок был трогателен, в другом – жалок, а в приведенной фразе верней: изводил ее своими жалобами, нытьем.
Порой доходит до анекдота:
«Всякий, кто хоть раз видел неистовый, сифонообразный протест разъяренной и перепуганной кошки, сможет представить себе реакцию (тетки) на постыдное намерение племянника».
Что означают эти reaction и protest и siphon-like? Очевидно: кто хоть раз видел, как шипит и фыркает (точно сифон с содовой) разъяренная кошка, ясно представит себе тетушкин отклик (или – как встретила тетушка намерение племянника)! В этом духе и написал другой, настоящий переводчик, потому что от «сифонообразного» перевода редакция, к счастью, отказалась.
А какую бестактность, душевную глухоту выдает подчас бездумное употребление иностранного слова!
Банда расистов избивает негра, и в переводе получается: «Они перехватывали друг у друга привилегию сбивать его с ног». «Привилегия» тут бессмысленная калька. Переводить надо было не слово, не букву, а дух и смысл: каждый старался первым добраться до него и сбить с ног.
Канарейка «быстро сориентировалась» в незнакомой обстановке. Несчастная пичуга, не по крылышкам ей такая нагрузка! Надо хотя бы – освоилась. Да и о человеке почти всегда лучше сказать не сориентировался, а разобрался, освоился, догадался, нашелся.
Страсть к иностранным словам порождает иной раз самые странные и дикие словосочетания, безвкусицу, стилевой разнобой.
«Да, некоторые контакты… выходят боком»!
«Все это страшно нелогично, но… колдуны… народ алогичный». Хотя бы уж: не признают логики, чужды логике, что ли!
«Все эти реплики приходилось выкрикивать во всю глотку».
Герой рассказа (пусть даже фантастического, и пусть даже имя его Питатель) лягнул другого (по имени Аккумулятор) – но безрезультатно! Вот уж поистине стилистическая каша! А надо бы: лягнул, но промахнулся, либо – но без толку, но это не подействовало (или уж, для пущей иронии, – не возымело действия!).
«Дерзновенный моментально подвергнется казни» – не правда ли, странное сочетание? В стилизованном, намеренно архаизированном повествовании это моментально поистине торчит колом.
«В старину все деревенские новости концентрировались у колодца»! И это не перевод!
Или в телепередаче: «Я не могу сконцентрироваться» – вместо сосредоточиться, подумать.
«Экономика страны базируется на четырех китах»! Да, спокон веку Земля – и та стояла на трех китах, пускай уж и экономика на них стоит, пускай опирается или покоится. Но когда на бедных животных она со всей канцелярской тяжеловесностью базируется, даже у выносливых китов мороз по коже!
О планете Венера: «Огромный, теплый, влажный мир – вот чем был новый фронтир Земли». Так говорит в фантастическом рассказе возница, и переводчик не чувствует возникшей разностилицы, несовместимости этих слов, взятых, что называется, из разных ящиков.
Это непереведенное frontier попадается в фантастике не раз, а нужно ли оно – большой вопрос! «Людям нужен новый фронтир». Если недостаточно уже привычных пионеров, первопроходцев, первооткрывателей, покорителей новых земель и новых миров, можно поискать что-нибудь другое, но понятное, русское, не разрывающее ткань русского повествования. Куда верней перевести не дословно, а раскрыть: людям (человечеству) нужно идти вперед, открывать новые просторы, надо, чтоб было где приложить свои силы и проявить мужество.
Нет, не надо о тумане над озером писать: «Ветер формирует из его клубов полосы», а о толстой женщине, застрявшей в дверях: «Она блокировала вход»! И не надо в 1751 году баррикадировать дверь, когда человек попросту накрепко, наглухо запирает ее на все засовы. Тут уж слово плохо согласуется не только со своими соседями, но и с эпохой: тогда оно еще не было столь привычным, как после Французской революции, и вряд ли попало бы в простой, житейский обиход.
Необдуманное перенесение чужого слова в русский текст нередко подводит переводчика, играет недобрые шутки и с автором, и с читателем. Возникают неточности и ошибки.
«Абсолютно безапелляционный оппонент» – упрямый, не переспорить? А смысл: он меня убедил!
И уже не в переводе: «Спортсмен выполнил упражнение с апломбом». Но апломб, излишняя самоуверенность — вряд ли достоинство, спортсмен просто действовал уверенно.
В переводах не редкость «офицеры полиции», а у одного переводчика появились даже шофер – «младший полицейский офицер, одетый (!) в штатское», и «офицеры справочного стола». Все это, мягко говоря, престранно. Английское officer далеко не всегда «офицер», а здесь все это попросту полицейские (иногда даже сыщики в штатском!) либо служащие, чиновники.
Не раз и не два встречаешь политиканов там, где politician вовсе не окрашен авторским неодобрением и означает просто – политик, политический деятель («Толпа почтительно расступилась перед группой политиканов и чиновников»).
В рассказ польского автора вкраплены английские слова. Крейсер называется «Брейв» (надо бы перевести – «Отважный», «Храбрый»). А из динамика в переводе «загремел голос спикера»! Но это же не английский парламент! И speaker здесь попросту – диктор.
У писателя-фантаста в лаборатории стоит большой танк со стеклянной крышкой, резиновыми трубками и проводами. Он упоминается опять и опять. В русский обиход танк вошел в ином, военном обличье. А здесь tank – бак, резервуар. Это второе значение, не столь широко известное, в ходу главным образом в химической промышленности, и переводчик напрасно загадывает читателям загадки.
В рассказе о Первой мировой войне офицер «ощупал карманы своей туники». Какие уж там у античных туник карманы и какие туники в 1914 году! Просто переводчик увидел знакомое слово да так и перенес его в русский текст – и не вдумался в то, что получилось, не заглянул в словарь, где ясно сказано, что tunic – просто мундир!
Анекдот? Ох, немало у нас таких анекдотов. И хорошо, если редактор вовремя заметит, что в переводе люди «медленно поднимались к небу, точно на могучем элеваторе». В отличие от чисто английского lift, в Америке elevator – лифт, подъемник, но для нас элеватор все-таки зернохранилище!
А как быть, если редактор ошибки не заметил? И вдруг читатель с недоумением обнаружил, что планета Венера стерильна? Это уже прямое вранье, английское sterile здесь никак нельзя переносить в русское повествование. Писатель-фантаст хотел сказать, что планета бесплодна, лишена жизни.
Дико звучит в серьезной философской повести: дружба наша импотентна. В подлиннике impotente означает – бесплодна, напрасна, бессильна, ни одному из «друзей» ничего не дает. Но ни сам переводчик, ни редактор в журнале, где напечатан был перевод, не почувствовали, как пародийно, нелепо исказило авторскую мысль необдуманно взятое взаймы слово. Ведь в русском языке оно имеет не то значение, вернее, у нас значение его более узко, ограниченно, чем во французском или в английском.
Слово, взятое из подлинника механически, оставленное без перевода, не рождает живого образа, не передает ясно мысль иностранного автора. На таком слове читатель поневоле спотыкается, о цельности впечатления и восприятия нечего и мечтать.
Ну а если иностранное слово не искажает чувства? Не затуманивает мысль? Не приводит к стилистическому разнобою и прямым ошибкам?
Все равно в огромном большинстве случаев оно не нужно, даже вредно: разрывает художественную ткань, придает бытовой, лирической или трагической прозе официальную, казенную окраску.
Повествование вовсе не требует газетной официальности, и все-таки читаешь: «Если бы поехали туда всей компанией, мы бы все реорганизовали» – вместо: перестроили, переделали, устроили по-другому. (Ведь это компания в самом обыденном, простом значении слова, а не торговая фирма.) А нам «остается сидеть здесь маленькой группой, обреченной на деградацию» (вместо – на вырождение или даже вымирание).
Люди, уцелевшие после катастрофы, «осознавали, что им остается только одна альтернатива: умереть с голоду или разделить судьбу ушедших», – да просто они оказались перед выбором, а может быть, и «выбор» не нужен, просто: людям оставалось либо умереть, либо…
Отец рассуждает о будущем своей маленькой дочки: «…мир, в котором ей предстоит расти, вряд ли будет находить пользу в сюсюканье, в эвфемизмах, наполнявших мое детство» (а куда как лучше – в недомолвках и полуправде). И он старается «говорить с ней об ужасных и причудливых зрелищах с одинаковой объективностью». А право, не худо бы перевести все это на обычный человеческий язык: отец старается говорить правду, говорить честно, откровенно обо всем, что попадается девочке на глаза страшного и удивительного.
Другой отец, человек чуткий и скромный, опасается своей старомодностью дискредитировать сына-подростка в глазах соучеников. По всему настроению, по складу характера куда правдивей прозвучало бы: опасается уронить сына в их глазах. А в каких-то других поворотах можно бы сказать и осрамить его, повредить ему…
Свадьбу справили конфиденциально. А нельзя ли: без огласки, без шуму? Мало ли слов и оттенков, которыми ту же мысль можно отлично выразить по-русски! Или в обычном житейском разговоре: «Я тебя не критикую», когда надо бы просто – не осуждаю.