–Сама ты, Валька, брешешь. Я токма правду сказывать могу.
А с Валькой и Танька затянула: «Нин, а Нин! Ну правду, дык правду! Сбреши, а…»
Нина, не выдержав натиска, с размаху бросает ведро подальше, подбоченясь, выступает, будто кадриль танцует. Надувает щёки и скрипучим голосом запевает:
Жил я у пана первое лето
Зажил я у пана курочку за это
Моя ку-роч-ка, лескатурочка,
По двору ходит, цыплят своих водит
Хохлы раздувает, пана спотешает,
Орёт,
Кричит:
Куда-куда-куда!
При этом Нина машет руками, как курица по двору, бегает по кругу, а потом со смехом бросается на сестёр и начинает их щекотать. Валька с Танькой визжат и норовят ускользнуть.
Ещё пару раз сёстры ходят к ручью и обратно на поле, и Валька за надобностью убегает в хату. Снова Нина с Танькой остаются одни. Лежат на горушке, на пушистой траве, отдыхают. Тихо-тихо ветерок, чтобы не беспокоить минутный сон девочек, бабочкой проносится по лицам. Где-то в глубине леса осторожно кукует кукушка. А сверху, на всю эту летнюю благость, молча смотрит ватное облако. И только синий лён по-прежнему неспокоен, всё спрашивает:
Тут ли мыши, тут ли мыши?
Раскрасневшаяся Валька забежала в хату:
–Марейка, милуша, айда с нами лён поливать. Нинка театру показыват. Умора! – и заулыбалась, припоминая Нину.
Марея подняла голову. Отложила вязание в сторону:
–Валька, ты, видать, всё позабыла про иудушку!
–Дык мама ж одна!
–Мама – одна. А тату – вотчим нам. Чужак. То меркуешь? И она, стало быть, – чужачка.
Сказала, как отрезала. Встала, повернулась к Вальке спиной и пошла к печи. Добрая душа Вали разрывалась. Ей и с Марейкой хотелось остаться, и была забота лён поливать. Постояла-постояла, махнула рукавом и выбежала из хаты.
Прошёл июль, а за ним и быстротечный август был на исходе. Берёзки понемногу меняли зелёные наряды простака на золотые, царские. В огороде высокая, до неба, рябина приоделась во всё красное. Шаловливый ветер гонял злых по осени паутов и мух, давая покой домашнему скоту, играл с первыми осенними листочками, подбрасывая их на соломенных крышах. На другом краю деревни стояла на отшибе ветхая хата. Жила в ней портниха Макевна. Целыми днями она возилась на ферме с коровами, а вечерами – шила. Да так уж ладно у Макевны выходило, что девки, кто побогаче, просили её рубахи к свадьбе пошить, а на вечерках потом похвалялись друг перед другом. Хоть и была Макевна бабой небогатой, вдовицей, но ходовой, уж чего-чего, а ткани разной-всякой, лоскута цветастого всегда в избе хватало.
Как-то раз Марея, отложив вязание, задумчиво сказала:
–У Макевны столько в хате лоскута всякого, она и знать сама не знает. Слазить бы к ней, да взять себе чуток. Уж я бы платочков-то понашивала…
–Марейка, возьми меня с собой, – вызвалась Нина, – я подсоблю.
–Ладно, бедовая, завтрева, как солнце над головой встанет, сходим. А и тебе, Нинка, платок на Красную горку сварганю.
Нина едва дотерпела со следующего утра, а потом каждую свободную минутку выбегала во двор смотреть, высоко ли солнце стоит, не пора ли к Макевне. Наконец, вышла Марейка в платке, повязанном по самые глаза.
–Жарко, чяво-то, как бы голову не напекло, – сказала она.
Дальними огородами, минуя деревенскую улочку, пробрались девочки к стоявшей на краю избе. Одним боком хата почти вросла в землю, покосившиеся ставни скребли густую траву. Деревянный кривой затон был таким старым и чёрным, как вороново крыло. Печная труба наполовину развалилась. В огороде ветер гонял труху. И во всём этом благолепии новенькая дубовая дверь смотрелась совершенной чужачкой.
Нина взялась за ручку, толкнула и шагнула во тьму сеней. Запираться в деревне было не принято. Соседи друг у друга не воровали, кругом – голь перекатная, с неё и взять-то нечего. Дверь со скрипом затворилась. Нина руками нащупала стену, ногами – порожек, и, переступив, вошла в горницу. Глаза постепенно привыкали к полумраку.