bannerbannerbanner
Закон парности

Нина Соротокина
Закон парности

Полная версия

Разное

Как это часто бывает, если ты на правильном пути, судьба не останавливается в своих благодеяниях. Зайдя в тот же вечер в недавно открытый православный храм, Оленев встретил там своего попутчика – полкового священника отца Пантелеймона, милейшего человека, и тут же выяснил, что отец Пантелеймон собирается в действующую армию. Никита сразу стал просить взять его с собой.

– Волонтером, ваше сиятельство? Помнится, вы не хотели воевать. Что заставило вас переменить решение? Зачем вам ввергать себя в пучину горя, греха и соблазна?

– Какой соблазн, батюшка? Я должен найти друга – полковника Белова. Может быть, военная канцелярия в самом Кенигсберге могла бы сообщить мне, где находится его полк?

– Могла бы, – улыбнулся священник, – только за точность бы не поручилась.

– Вот и я так думаю, а потому буду искать его в самой армии.

Никита надеялся, что рекомендательное письмо Шувалова, уже послужившее ему, откроет полог палатки фельдмаршала Фермора.

– Ну что ж, – сказал милейший отец Пантелеймон, – рад оказать вам услугу. Но для поездки в армию, которая, по моим сведениям, вышла из города Познань и направляется теперь к Одеру, чтобы идти воевать Брандербургию, вам надо иметь тщательно выправленный паспорт.

– Я же оформил паспорт в Петербурге.

– Его, батюшка князь, надо перерегистрировать в местной ратуше у нашего наместника графа Корфа. Если вы завтра представите мне свой паспорт, то я, пожалуй, помогу вам ускорить эту процедуру.

Теперь предстояло сообщить Гавриле о предстоящем отъезде, да так, чтобы он не потащился за барином. В этом была своя трудность. Гавриле не нравился Кенигсберг и его жители. Влажный морской воздух вызывал у камердинера боли в суставах (можно подумать, что в Петербурге воздух был суше), квартира была тесна и неудобна, торговля шла плохо. Гаврила решил в Пруссии подзаработать и захватил из отечества капли глазные, кармин красный, пудру для париков и чрезвычайно вонючую мазь для снятия мозолей. Но, как видно, глаза у немцев не болели, а обувь готовили удобную и не способствующую мозолеобразованию. Еще Никита подозревал, что не последнюю роль в образовавшейся нелюбви к прусской столице сыграла одна из ее дочерей, а именно фрау К.

Отношения их, как уже говорено, получили трещинку сразу по приезде, и Гаврила тут же это неблагополучие и усугубил. Начав торговлю, он, конечно, предложил сухой розе красный кармин, дабы подрумянила она свои бледные ланиты. Фрау К. обиделась смертельно и тут же нажаловалась Никите. Смысл ее речей сводился к тому, что «может быть, она и не красавица и, может быть, ей не двадцать лет, но она никому не позволит… и так далее». «Немедленно отвяжись от фрау К.», – приказал Никита камердинеру, но этим только подлил масла в огонь. Камердинер хотел бы отвязаться, да не знал, как это сделать, жили-то рядом! Скоро разногласия Гаврилы и квартирной хозяйки приняли более жесткий характер, потому что затронули проблемы национальные, а также победителей и побежденных. Гаврила был обозначен как человек жестокий, нетерпимый, глупый, а также оккупант и феодал. Враждебные стороны были безукоризненно вежливы, но не разговаривали, а шипели, как сало на сковороде. Зная вполне сносно разговорный немецкий, Гаврила не удостаивал им хозяйку, а в витиеватую немецкую фразу вставлял столько слов из родного «великого и могучего», что сам себя с трудом понимал. Фрау К. вообще разговаривала только пословицами, считая, очевидно, что с народной мудростью не поспоришь. Allzurlug ist dumm[6] – этой фразой кончала она беседы с камердинером.

Такая была расстановка сил, когда Никита сообщил, что собирается уезжать из Кенигсберга, оставив Гаврилу здесь. Последних слов камердинер просто не услышал, сказав «глупости какие», и тут же начал собираться и спрашивать, что готовить на сегодняшний праздничный ужин – отметить надо событие!

– Гаврила, я еду в армию… на войну, понимаешь?

– И на войне бриться надо, а кто вам воду поутру согреет? Кто умоет, кто оденет?

– Сам оденусь, в конце концов! Денщика мне Белов даст…

– Глупости какие! Белов ваш только брать умеет, а чтоб давать…

Они препирались до самого вечера, Гаврила меж тем успел приготовить «курю в щах богатых» и «блины тонкие», расходуя, по мнению хозяйки, немыслимое количество дров. В довершение всего был приготовлен взварец – великолепный напиток из пива, вина, меду и кореньев разных с пряностями.

Гаврила сам предложил позвать фрау К. к столу – «расставаться надо подобру, а то пути не будет». Фрау милостиво согласилась: выпила, откушала, опробовала, привезенная из России черная икра произвела на нее особо сильное впечатление, а то, что Гаврила прислуживал за столом и с поклоном подносил ей кушанья, примирило ее полностью с феодалом и оккупантом.

Но за десертом Гаврила развязал язык:

– Смешной вы, немцы, народ…

– Прекрати, Гаврила…

– Слушаюсь, ваше сиятельство… Так вот, сколько лет с вами вожусь, а понять не могу, с чего вы такие скопидомы? – последнее слово он, естественно, произнес по-русски.

– Что есть скопидом? – доброжелательно поинтересовалась фрау.

– Скопидом – это такой гомункулус, который себя и близких своих из-за талера удавит…

Фрау К. посмотрела на Никиту, ожидая внятного перевода, но поскольку он его не сделал, как могла поддержала разговор:

– Талер сейчас очень хорошие деньги!

Даже Гаврила не нашелся, что можно на это возразить. По счастью, Никите удалось отвести разговор из-под падающих Гавриловых бомб на более спокойные позиции. Стали обсуждать тягости войны, высокие цены, разговор как-то сам собой вышел на Белова. То да се, и вдруг спокойным тоном брошенная фраза:

– Господину Белову нужна была моя квартира, чтобы следить во-он за тем домом.

– А что это за дом такой? – насторожился Никита.

– Торговый дом Альберта Молина. Господин Белов все искал какого-то человека со странной фамилией… Я один раз слышала, он обсуждал с кем-то… но забыла.

– А у Белова бывали гости?

– О, да… Иногда бывал симпатичный такой человек… он моряк. Фамилию его я забыла, но он сам мне ее перевел – степная лисица.

– Корсак! – воскликнул радостно Никита.

– Вот именно. Было еще много господ офицеров. Веселые люди, деньги и вино лились рекой. Один раз был переводчик из замка, он немец, зовут его Цейхель, но они поссорились, и крупно. Говорили, чуть до дуэли дело не дошло, но я думаю – врут, – язык сухой розы слегка заплетался, щеки без всякого кармина украсились румянцем, она была счастлива. – Бывал еще один немец… а может, и не немец, я не поняла его национальности. Да и зачем банкиру национальность? А господин Бромберг оч-чень уважаемый человек. Господин Белов его отличал, можно даже сказать, что они дружили.

– А вдруг Белов написал этому Бромбергу письмо из армии?

– Может, и написал, – она вздохнула слегка, – вдруг. Господин Белов не из тех людей, кто не пишет писем. Знаете, есть такие люди, которые не выносят самого вида пера и бумаги, таким был мой покойный муж, все счета за него вела я, а господин Белов писал, да… – фрау К. жевала слова как жвачку, она не могла остановиться, и это чудо, что Никите удалось сдвинуть ее с эпистолярной темы и узнать адрес банкира Бромберга.

Наутро он посетил его крупный, представительный особняк из красного кирпича. Но с банкиром Оленеву не повезло. Неулыбчивый служитель сообщил, что господин Бромберг отбыл из города по делам, а когда вернется – неизвестно.

Через день паспорта Оленева и камердинера его были подобающим образом оформлены, можно было отправляться в путь. Узнав, что князь Оленев поедет в собственной карете, отец Пантелеймон обрадовался.

– Экипаж у меня просторный, четырехместный, но я забыл уведомить, что со мной поедет попутчик – пастор Тесин. Он личный священник самого фельдмаршала Фермера.

– Как? Лютеранин?

– И житель Кенигсберга… приезжал сюда по делам, а сейчас возвращается в армию.

Выехали рано утром при плохой погоде, дождь сеял над всей Пруссией. Не проехали и десяти верст, как Оленев перебрался в карету отца Пантелеймона, уж очень интересовал его попутчик, пастор Тесин.

Это был молодой человек лет, пожалуй, двадцати пяти, а может, и того моложе, узкоплечий, среднего роста. Черный плащ с белым воротником и кургузый парик придавали ему чопорный вид, но ясноглазое и белозубое лицо пастора дышало здоровьем и благорасположением ко всему сущему. Он был хорошим собеседником, умел слушать, вовремя улыбался, был откровенен в суждениях, только имел некую странную особенность. В самый разгар беседы он вдруг из нее как-то выпадал, задумываясь отвлеченно, из-за чего лицо его принимало растерянное, даже болезненное выражение. Столкнувшись с этим первый раз – разговор шел о какой-то мелочи, – Никита смутился:

– Я огорчил вас, святой отец?

– Отчего же? Нет. Это я с ангелами беседовал, – и улыбнулся сияюще, нельзя было понять, шутит он или говорит всерьез.

Поводом к сближению послужило воспоминание об юности университетской, пастор учился в Галле, но, к удовольствию Никиты, знал и Геттингенский университет. Они с удовольствием обсудили студенческие традиции, экзамены, любимых педагогов и ночные попойки.

– Неужели и вы пили, святой отец?

– А как же? Кто из нас не был молодым? – весело отвечал пастор и тут же гасил улыбку – сан обязывал.

Как выяснилось из разговора, пастор хотел быть юристом, но отец уговорил его избрать церковное поприще.

– Да это было и не трудно, – подытожил он свой рассказ. – Вера всегда для меня была драгоценна.

Никите очень хотелось спросить, как Тесин, немец, согласился быть пастором во враждебной армии, но боязнь показаться бесцеремонным умерила его любопытство. Но Тесин вдруг сам вышел на этот разговор, дорога вообще располагает к откровенности, а здесь симпатии к нему князя и отца Пантелеймона были очевидны. Это был не просто рассказ, но исповедь.

 

– Всевышний послал мне суровое испытание, – начал он почти спокойно. – Когда ваш фельдмаршал предложил мне стать его личным пастором, это смутило меня до чрезвычайности. Как это можно – предать свою страну, народ, культуру? Конечно, я отказался. Тогда меня вызвали к самому графу Фермору, он повторил свое предложение. И тут же резко спросил: почему я отказываюсь? Перед этим разговором я не спал всю ночь, глаза были, знаете, воспалены, язык не ворочался. Но я ответил твердо, не могу, мол, быть предателем. – Лицо Тесина выражало сильнейшее волнение, видно, труден был этот вояж в недавнее прошлое, плечи его поднялись, из-за чего фигура стала еще уже, руки судорожно сжаты, он опять стоял перед фельдмаршалом и мучился все теми же проблемами. – Граф Фермор смотрел на меня строго, но я видел, чувствовал, ему тоже неловко, он слишком хорошо меня понимал. Он сам лифляндец, служит России, воюет с Россией… Он сказал мне строго: «Знаете ли вы, что я генерал-губернатор Пруссии? Прикажу, и сам придворный пастор Ован пойдет в мою армию!»

Пастор вдруг застыл и исчез в голубиных высях, на лице его застыла полуулыбка, образовавшая у губ горькие и нежные складки.

– Ну и что же? – не выдержал паузы отец Пантелеймон.

– Как видите – согласился. Отец очень просил. Боялись ведь, кто знает, что дальше придет в голову русским… Ах, простите, – он смутился, понимая, что сказал лишнее.

– Именно так, – поддержал его Никита. – Русские зачастую сами не знают, что придет им в голову через пять минут.

– А зачастую вообще ничего не приходит, – поддержал отец Пантелеймон.

– И знаете, я так рассудил, – продолжал Тесин, подбодренный последним замечанием. – Уж лучше я, чем кто-то другой. В моей душе нет злобы к… завоевавшим нас. Граф Фермор очень мягко поступил с моим городом, очень мягко, и я ему за это благодарен.

Лошади резво бежали, карета катилась по усыпанной лесной хвоей дороге, потом вдруг открывались озера, радующие глаза своей безмятежностью и синевой.

«Фермор-то добр, и хорошо, что немцев пожалел, – думал рассеянно Никита, – да как бы ему это боком не вышло… со временем».

Как покажет время, герой наш был прав, но об этом разговор впереди.

Начало кампании

Пока фельдмаршал Фермор стоял лагерем у покрытой льдом Вислы и ждал ее вскрытия, полк Белова в числе прочих занимал польские города. Вслед за Данцигом были заняты Кульм, Торунь. Пытались взять штурмом Мариенбург, да жители не дались, отстояли город. Тем временем Висла вскрылась, очистилась ото льда. Первым переправился на ту сторону корпус Панина, за ним последовал штаб армии, чтобы остановиться в местечке Диршау.

Белов с полком так и остался в Торуни. Как только кончилась зимняя кенигсбергская жизнь, когда ушли в прошлое балы с танцами, приятное женское общество и лекции по философии, когда бои на шахматном и бильярдном поле сменились на ружейную канонаду и свист ядер, а пуховые перины на дурно пахнувший сырой тюфяк (каналья денщик, непонятно, откуда у него руки растут?), Александр тут же возненавидел войну.

Нет, право слово, это занятие совсем не похоже на то, чего он хотел от жизни. Он не любит убивать людей только за то, что они немцы! Среди товарищей он не скрывал глубокой неприязни к войне. Если бы это не противоречило его чести, он бы немедленно подал в отставку. Спросим себя, чего он здесь потерял – в польском Торуне?

– Фи, Белов, быть штатским так глупо! – негодовали сослуживцы.

Что же здесь глупого? Он пошел бы, скажем, по дипломатической части. У него есть к этому склонность, и что важнее – связи.

– Дипломаты все негодяи! Политика – грязное дело. Там все построено на интриге. Армия – это лучший вид мужского военного братства!

И то правда. Белов любил военные мужские компании. Разговоры раскованны, доверие полное, вина в изобилии (сознаемся – дрянного качества, хорошего вина в Польше сейчас не достанешь!). Но уж если играть, господа, то не ломбер! Это игра стариков. Квинтич – и я к вашим услугам. Делайте ваши ставки, судари мои!

После угарной ночи хорошо бродить по сонному городу и радоваться, что прекрасные улочки, дышавшие средневековьем дома не пострадали от артиллерии. Совсем по-мирному сияют католические кресты на костелах Св. Яна и Св. Якуба, отсчитывают время разноликие часы на башне ратуши (на каждом циферблате разное время). В городе было много голубей, старой черепицы и весенней зелени. Невысокий спуск к Висле был мощен щербатым, проросшим мхом булыжником, к воде вели каменные, узкие ступени. Вода в реке была желтой и мутной.

И с каких это пор, господин Белов, вы любите одиночество? – спрашивал себя Александр. С тех пор как стала ныть некая точка под сердцем, горячая, как уголек. В одиночестве хорошо разговаривать с самим собой – может быть, и не бог весть какой умный собеседник, да уж какой есть… Ты будешь сидеть здесь, в Торуне, в Польше, в Диршау – где прикажут, и так до самого конца этой никому не нужной, нелепой войны. Ты не посмеешь явиться в Петербург, говорил один Белов другому.

Это почему еще?

А потому, что ты был арестован в кабинете Апраксина, и не важно, что чудом вышел на волю. Бывший фельдмаршал под арестом, и тебя в любой момент могут повезти в столицу под конвоем. А твой враг и твой друг Бестужев тоже под арестом, и за тебя, дурака, некому заступиться. Молись Богу, Белов, чтоб не угодил ты в крепость хошь по делу Апраксина, хошь Бестужева.

Уголек под сердцем разгорался до яркого пламени, как только он начинал думать об Анастасии. Письма от жены приходили редко, и в каждом она писала о смерти. Хорошее утешение мужу на поле брани. «Светик мой, грудь болит, тоска, приезжай, а то не свидимся больше». И это в каждом письме.

И почему так нелепо сложилось все в жизни? Любил лучшую в мире женщину – прекрасную, богатую, недоступную, мечта о ней имела тот же призрачный привкус, что и греза о царице Савской. Случилось чудо – она стала его женой. В детстве он думал, что понятия «чудо» и «удача» связаны знаком равенства. Но их супружескую жизнь можно обозначить каким угодно словом, но только не счастьем. «Ты меня не любишь, я твой крест…» – писала жена. В первом утверждении она не права. Что же тогда любовь, если и по сию пору он не встречал женщины, которая могла бы сравниться с Анастасией Ягужинской. Но если любовь эта постоянная боль, то она права. А может, большая любовь вообще крест? Но и к кресту привыкаешь, вот в чем бесовская подлость жизни! Эта боль сродни физическому недугу, скажем, такому, как язва в кишках или не проходящие струпья. Жить с этим неудобно, но от таких болячек не умирают.

Кончилось все тем, что он взвыл от тоски, ругая себя за постылые мысли, стыдясь их и требуя от судьбы немедленного вмешательства, чтоб поставила жизнь его на дыбы, взорвала ее и двинула куда-нибудь прочь из этого тихого польского города. В конце концов мы явились сюда воевать. Так будем же воевать, черт возьми! Пора бы уже русской армии сдвинуться куда-нибудь с мертвой точки. Уже июнь, господа! Когда же мы скрестим шпаги с Фридрихом?

Так думал не только Белов, вся армия была в брожении. Близкие к штабу всезнайки, а может быть, сплетники, с полной определенностью говорили, что целью летней кампании будет главное, кровное государство Фридриха – Брандербургия. Но положа руку на сердце, можно было с полной достоверностью утверждать, что о точных намерениях Фермора в этот момент не знал даже Господь Бог. А посему прусские шпионы, которыми Фридрих наводнил русскую армию, не могли сообщить в Берлин ничего определенного, что тоже имело положительный момент в общем плане кампании.

Фермора назначили на пост фельдмаршала после Апраксина, новый главнокомандующий обязан был быть осторожным. Насмешки и злопыхательства Европы по поводу ушедшей в песок Гросс-Егерсдорфской победы продолжались недолго. Французы перестали смеяться в октябре, потерпев сокрушительное поражение при Росбахе, австрияки в ноябре после Леутина. Беспечное шведское войско вторглось было в прусскую Померанию, но генерал Левальд, оправившись после Егерсдорфа, быстро выдворил их оттуда. В декабре Фридрих прибавил к своим победам еще сражение при Лейдене, где наголову разбил австрияков.

Но это все в прошлом году. Теперь же в начале летней кампании все мечтали отомстить Фридриху за его торжество над великой коалицией. Разумеется, и Франция, и Австрия хотели мстить чужими руками. Мария-Терезия писала своему послу в России Эстергази, что теперь в Европе все зависит от русской армии, которая своими действиями одна может подкрепить и оживотворить движение союзников. Эстергази обивал пороги в приемной Елизаветы. Императрица давила на Конференцию, ее члены слали депеши, призывая Фермора выступить немедленно.

Но новый фельдмаршал не торопился. Помня горький опыт Апраксина, он укреплял провиантскую часть, оборудовал магазины и приводил в порядок транспортное хозяйство – без фуража и крепкой сбруи не повоюешь. В Петербург же он писал, что ждет подхода всей армии из Пруссии и Польши, дабы собрать ее в крепкий кулак. Должен был подойти также Шуваловский, так называемый обсервационный корпус, состоящий из людей отборных как по храбрости, так и по физическим данным. Корпус шел из самого Петербурга.

Планы Фридриха были тоже окутаны тайной. Прусский король придавал огромное значение уменью обмануть противника, направить его по ложному пути. Но на этот раз он обманул сам себя. Путем сложной работы король подсунул австриякам, как сказали бы сейчас, дезинформацию, уверив их, что после взятия Швейдница в Силезии пойдет в Богемию. Австрияки попали на удочку и сосредоточили в Богемии свои войска, но при этом оставили без защиты Моравию. Туда и двинул Фридрих. Операция готовилась в строжайшей тайне, в прусской армии на шесть недель была запрещена переписка. В Моравии Фридрих приступил к осаде Ольмица и потерпел полную неудачу. Впоследствии он приписывал неудачу не мужеству защитников крепости, а ошибке своего инженера Балби, который разместил артиллерию слишком далеко от крепостного вала, и половина ядер не попадала в цель.

На этом неудачи Фридриха не кончились. Все знают, какого труда ему стоило доставать оружие и провиант, как сложно было подвозить его в армию. И вдруг сообщение – австрияки захватили тридцать семь возов с порохом, продовольствием и деньгами. На эту грабительскую вылазку король мог ответить только одним, найти и ограбить магазины противника.

Ах, если бы у Фридриха были в достатке деньги, он бы завоевал весь мир. В начале года Англия дала четыре миллиона талеров. С помощью этих денег Фридрих начеканил свои, очень невысокого качества монеты, получив возможность продолжить войну. Еще надо было переукомплектовать армию. Помимо новых рекрутов из саксонских, ангальтских, мекленбургских областей в армию влились пленные австрияки, шведы и виртембергцы. И теперь эта армия, выпустив 180 тысяч ядер и бомб, не смогла захватить моравскую крепость Ольмиц.

Но Фридрих не любил долго задерживаться на одном месте. Стремительность – вот его девиз. Он снял осаду Ольмица и ушел в Силезию.

Границы с Восточной Пруссией и Польшей, там, где стояли русские войска, его мало беспокоили. Фридрих считал победу русских при Гросс-Егерсдорфе случайностью. И еще, пожалуй, отрицательную роль сыграла неспособность генерала Левольда быстро принимать решение. Левольд постарел и устарел, а руководить и этой войной должны молодые. Выбор короля пал на генерала Дона. Он поставил графа Дона во главе корпуса скорее не для защиты от русских, а для наблюдения за ними. Читая донесения шпионов, он убедился, что дисциплина у русских низка, солдат кормят плохо, они ни обуты толком, ни одеты, среди них процветает мародерство, офицеры дураки. Фридрих писал генералу Кейту: «Мы разделаемся с ними недорогой ценой… это жалкие войска».

Русская армия воссоединилась где-то в середине июня и тут же поднялась со всей артиллерией, полками гусарскими, драгунскими, кирасирскими, гренадерскими, огромными, длиной на многие версты обозами и двинулась на юг. Пунктом назначения был польский город Познань.

Во время дислокации Белов по делам службы был вытребован в штаб, а когда направлялся в свой полк, совершенно неожиданно нос к носу столкнулся со старым своим знакомцем Василием Федоровичем Лядащевым.

– А вы как здесь? – поразился Александр. – Или опять служите? Но почему в штатском?

Лядащев весело рассмеялся.

– По тому ведомству, по какому я служу, можно хоть голым ходить, вот только холодно. Ты сейчас куда?

– В местечко М. А вообще-то вроде в Познань.

– Ну вот там и встретимся, – пообещал Лядащев и устремился по своим таинственным, только ему известным делам.

 

Однако встретились они много позднее, и при обстоятельствах, прямо скажем, удивительных.

6Умный учится, дурак учит.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru