Большую часть железнодорожных путей разобрали в начале шестидесятых, когда мне было три или четыре. А услуги, оказываемые в поезде, свели к минимуму. И ехать теперь можно было лишь до Лондона, а городок, в котором я жил, стал конечной станцией.
Мои самые первые яркие воспоминания: мне полтора года, мама в больнице, рожает сестру, и бабушка ведет меня в центр города на мост, и поднимает на ручки, чтобы я увидел внизу паровоз, который, пыхтя, ползет по дороге, похожий на железного черного дракона.
В течение следующих нескольких лет пыхтящих паровозов совсем не осталось, а вместе с ними исчезли и сети железных дорог, соединявших деревню с деревней и городок с городком.
Мне было неведомо, что паровозы отслужили свой век. Но к тому времени, когда мне исполнилось семь, они были уже в прошлом.
Мы жили в старом доме на окраине города. Напротив было пустое поле под паром. Обычно я карабкался на забор, где читал, укрывшись в тени какого-то деревца; а когда тянуло на приключения, исследовал окрестности нежилой усадьбы за полем. Там, над покрытым ряской искусственным прудом, был низко перекинут деревянный мост.
Во время моих набегов я никогда не встречал там ни сторожей, ни смотрителей и никогда не пытался войти в дом. Это могло навлечь неприятности, а кроме того, я свято верил, что во всех старых домах водятся привидения.
Я был не то что легковерен, просто мне верилось во все темное и опасное. В моем детском воображении ночи были населены одетыми в черное голодными призраками и ведьмами, которых сбивает с ног ветер.
Вера в обратное успокаивала: днем безопасно. Днем всегда безопасно.
У меня был ритуал: в последний день занятий перед летними каникулами, по дороге домой, я снимал ботинки и носки и, держа их в руках, вышагивал по каменистой тропинке своими нежными розовыми ступнями. После, все лето, я надевал ботинки только если заставляли. И упивался своей босоногой свободой, пока в сентябре вновь не начинались занятия в школе.
Когда мне было семь, я нашел в лесу тропинку. Был жаркий и солнечный летний день, и меня занесло довольно далеко от дома.
Я чувствовал себя открывателем новых земель. Пройдя мимо усадьбы, с ее заколоченными слепыми окнами, миновал незнакомый лес. Спускаясь по крутому склону, я оказался в тени, в густых зарослях, на тропинке, по которой прежде не ходил; сквозь листву пробивались зеленые и золотые пятна света, и мне показалось, что я очутился в волшебной стране.
Вдоль тропинки пролегало русло тоненького ручейка, который кишмя кишел крошечными прозрачными головастиками. Я выловил одного, долго смотрел, как он дергался и извивался на моей ладони, и бросил обратно в ручей.
Я шел вниз по течению. Совершенно прямая тропинка заросла невысокой травой. Время от времени я находил отличные камешки: ноздреватые, оплавленные – коричневые, и пурпурные, и черные. Если посмотреть через них на свет, можно было увидеть все цвета радуги. Решив, что они невероятно ценные, я набил ими карманы.
Так я все шел по золотисто-зеленому коридору, и никто мне не повстречался на пути.
Я не был голоден и не испытывал жажды. Мне просто хотелось узнать, куда ведет тропинка. Она все еще была прямая как стрела, и совершенно ровная. На всем пути тропинка оставалась прежней, в отличие от местности окрест. Вначале я шел по дну оврага, крутые склоны которого густо заросли травой. Затем – по гребню, и, глядя вниз, мог видеть верхушки деревьев и редкие крыши далеких домов. Тропинка оставалась плоской и прямой, а я шел по ней через долины и плато, долины и плато. В конце концов, в одной из долин, я вышел к мосту.
Мост был построен из ярко-красного кирпича, и висел надо мной огромной аркой. С одной стороны к нему вели вырубленные в камне ступеньки, а на самом верху я увидел маленькие деревянные ворота.
Я был удивлен, увидев здесь следы присутствия человека, ведь я не сомневался, что тропинка имеет природное происхождение, как вулкан. Скорее из любопытства, чем по какой-то иной причине (в конце концов, как мне представлялось, я прошел уже сотни миль и мог оказаться где угодно), я поднялся по ступенькам и прошел в ворота.
Я был незнамо где.
Вверху мост был вымощен глиной. По обеим его сторонам простирались поля. С одной стороны – пшеничное, с другой – поросшее травой. В засохшей глине виднелись следы огромных тракторных колес. Я пересек мост, чтобы удостовериться, что здесь и вправду никого. Мои босые ноги беззвучно ступали по земле.
На мили вокруг я ничего не увидел, кроме поля с пшеницей, травы и деревьев.
Я сорвал колосок, высыпал сладкие зерна, покатал на ладони и принялся задумчиво жевать.
И тут я понял, как проголодался, и спустился по ступенькам на заброшенный железнодорожный путь. Пора было возвращаться. Я не заблудился; мне следовало вернуться по той же тропинке, вот и все.
Под мостом меня ждал тролль.
– Я тролль, – сказал он. И немного помолчав, добавил, будто поясняя: – Тролль, кроль, профитроль.
Он был огромен: его макушка доставала до свода моста. Он был почти прозрачным: хоть и смутно, я мог видеть сквозь него кирпичи и деревья.
Он был плотью и кровью моих ночных кошмаров. У него были огромные крепкие зубы, и ужасные когти, и сильные волосатые руки. Волосы длинные, как у одной из пластиковых кукол моей сестры, и глаза навыкате. Он был гол, и его член свисал из кустистых зарослей между ног.
– Я тебя слышал, Джек, – прошептал он голосом ветра. – Я слышал, как ты топал по моему мосту. А теперь я съем твою жизнь.
Мне было всего семь, и это было днем, и я не помню, чтобы я испугался. Детям не страшно сталкиваться лицом к лицу с героями сказок, они знают, как с ними обходиться.
– Не ешь меня, – сказал я троллю. На мне были коричневая полосатая футболка и коричневые вельветовые штаны. Волосы у меня тоже были коричневыми, а одного из передних зубов не хватало. Я как раз учился свистеть через эту дырку, но пока не преуспел.
– Я съем твою жизнь, Джек, – повторил тролль.
Я смотрел ему прямо в лицо.
– Скоро сюда придет моя старшая сестра, – соврал я, – она намного вкуснее меня. Лучше съешь ее.
Тролль понюхал воздух и улыбнулся.
– Ты совсем один, – сказал он. – На тропинке больше ничего нет. Совсем ничего. – Он наклонился, и его пальцы пробежали по мне: так прикасаются слепые – точно бабочки порхают у лица. Он понюхал свои пальцы и покачал огромной головой.
– У тебя нет старшей сестры. Только младшая, а она сегодня гостит у подружки.
– И все это ты узнал по запаху? – поразился я.
– Тролли могут чуять радугу, и звезды, – прошептал он печально. – Тролли могут чуять сны, которые ты видел, когда еще не родился. Подойди ближе, и я съем твою жизнь.
– У меня в кармане очень ценные камни, – сказал я. – Возьми их вместо меня. Смотри. – И я показал ему чудесные оплавленные камни, что нашел по дороге.
– Шлак, – сказал тролль. – Мусор, который остался от паровоза. Для меня они ценности не представляют. – Он широко раскрыл рот. У него были острые зубы. А его дыхание пахло перегноем и изнанкой всех вещей. – Хочу есть. Сейчас.
Он становился все крепче и реальнее, а внешний мир сделался тусклым и призрачным.
– Подожди. – Я чувствовал под ногами влажную землю, шевелил пальцами, цепляясь за реальную жизнь. Я смотрел в его огромные глаза. – Ты не хочешь съесть мою жизнь. Не сейчас. Мне всего семь. Я еще и не жил. Не все прочел книги. Не летал на самолете. Не научился как следует свистеть. Почему бы тебе не отпустить меня? А когда стану старше и вырасту, и тебе будет что есть, я вернусь.
Тролль посмотрел на меня глазами, похожими на паровозные фары, и кивнул.
– Вот тогда и возвращайся, – сказал он. И улыбнулся.
Я повернулся и пошел обратно по прямой тропинке, оставшейся там, где была железная дорога.
А потом побежал.
Я несся по тенистой тропинке, пыхтя и отдуваясь, пока не почувствовал острую боль в боку, и так, держась за бок, побрел домой.
Пока я рос, полей оставалось все меньше. Один за другим, ряд за рядом, вырастали дома и дороги, названные в честь полевых цветов и популярных писателей. Наш дом, старинный обшарпанный викторианский дом, был продан, и его снесли, а на месте сада появились новые дома.
Дома возводили повсюду.
Однажды я даже заблудился в новом квартале, выросшем на месте пустыря, где я знал каждую травинку. Правда, я не особенно огорчался оттого, что поля застроили. Старую усадьбу купила транскорпорация, и повсюду вокруг усадьбы тоже выросли дома.
Через восемь лет я вновь оказался на заброшенной железной дороге, и не один.
Мне было пятнадцать; к тому времени я сменил две школы. Ее звали Луиза, и она была моей первой любовью.
Я любил ее серые глаза, пушистые каштановые волосы и неуверенную походку (как у олененка, который учится ходить, – звучит банально, за что прошу извинить). Когда мне было тринадцать, я увидел, как она жует резинку, и запал на нее как падает с моста самоубийца.
Главная неприятность заключалась в том, что мы были лучшими друзьями и оба ходили на свидания к другим.
Я никогда не говорил ей о любви, я даже не говорил, что она мне нравится. Ведь мы были приятелями, только и всего.
В тот вечер я был у нее: мы сидели в ее комнате и слушали первый диск группы «Stranglers», который назывался «Rattus Norvegicus»[13]. Панк тогда только начинался, и все было таким волнующим: возможности в музыке и во всем остальном казались бесконечными. И вот, когда мне пора было возвращаться домой, она решила меня проводить. Держась за руки, невинно, как добрые друзья, мы неторопливо шли к моему дому.
Луна светила ярко, и мир был видимым и бесцветным, а ночь – теплой.
Дойдя до дома, мы увидели в моих окнах свет и остановились. Мы говорили о группе, которую я сколотил, но в дом так и не вошли.
А потом решили, что теперь я ее провожу. И пошли обратно.
Она рассказывала о ссорах с младшей сестрой, которая таскала у нее косметику и духи. Луиза подозревала, что сестра уже занимается сексом с мальчиками. Сама она была девственницей. Оба мы были девственны.
Мы стояли на дороге у ее дома, под желтым уличным фонарем, и с улыбкой смотрели друг на друга, на черные губы и бледно-желтые лица.
А потом снова куда-то шли, выбирая тихие улицы и безлюдные тропинки.
Тропинка в одном из новых кварталов вывела нас к лесу, и мы не стали сворачивать.
Тропинка была прямая и очень темная, и только огни далеких домов светили нам, как звезды, а луна освещала путь. Мы вздрогнули, когда перед нами что-то засопело и фыркнуло, и прижались друг к другу, а когда увидели, что это барсук, засмеялись и продолжили путь.
Мы несли всякий вздор о том, что нам снится, и чего мы хотим, и о чем мечтаем.
И все это время я хотел ее поцеловать, и коснуться ее груди, а может, даже раздвинуть ей ноги.
Это был мой шанс. Мы как раз дошли до старого кирпичного моста и остановились. Я прижался к ней, и ее губы раскрылись навстречу моим.
Но она вдруг застыла, словно окаменев.
– Привет, – сказал тролль.
Я отпустил Луизу. Под мостом было темно, и всю темноту заполнила его тень.
– Я ее заморозил, – сказал тролль, – так что мы можем поговорить. И я готов съесть твою жизнь.
Мое сердце подпрыгнуло, и я задрожал.
– Нет.
– Ты обещал вернуться. И вернулся. Ты научился свистеть?
– Да.
– Хорошо. Я вот совсем не умею. – Он принюхался и кивнул. – Я доволен. Ты вырос, набрался опыта. Больше еды. Больше меня.
Я сгреб в охапку Луизу, послушную, как зомби, и подтолкнул к нему.
– Не ешь меня. Я не хочу умирать. Возьми ее. Бьюсь об заклад, она вкуснее. И на два месяца старше. Почему бы тебе не съесть ее?
Тролль молчал.
Он обнюхал Луизу с головы до ног, втягивая носом воздух возле ее ступней, и внизу живота, возле груди и волос.
Потом посмотрел на меня.
– Она невинна, – сказал он. – А ты нет. Я ее не хочу. Я хочу тебя.
Я вышел из тени и взглянул на звезды.
– Но на свете еще много такого, чего я никогда не делал, – сказал я отчасти самому себе. – Вообще никогда. Я никогда не занимался сексом. Никогда не был в Америке. Я… – Я помолчал. – Я не успел ничего совершить. Еще не успел.
Тролль не ответил.
– Я мог бы еще раз вернуться. Когда стану старше.
Тролль все молчал.
– Я точно вернусь. Обещаю.
– Вернешься ко мне? – спросила Луиза. – Почему? Разве ты уезжаешь?
Я обернулся. Тролль исчез, и со мной под мостом стояла девушка, которую, как мне казалось, я любил.
– Нам пора домой, – сказал я. – Пойдем.
Всю обратную дорогу мы молчали.
Она стала встречаться с ударником из моей группы, а много позже вышла за кого-то замуж. Однажды мы встретились, в поезде, когда она уже была замужем, и она спросила, помню ли я ту ночь.
Я сказал, что помню.
– Ты тогда мне очень нравился, Джек, – сказала она. – Мне казалось, ты собираешься меня поцеловать. И предложишь встречаться. Я бы согласилась. Если бы ты предложил.
– Но я не предложил.
– Да, – сказала она, – ты не предложил.
Волосы у нее были очень коротко подстрижены, и это ей не шло.
Больше мы с ней не встречались. Стриженая женщина с натянутой улыбкой ничем не напоминала девушку, которую я любил, и разговор с ней был мне неприятен.
Я переехал в Лондон, а потом, через несколько лет, вернулся назад, но город, в который вернулся, не был похож на тот, что я помнил: там не осталось ни полей, ни ферм, ни каменистых тропинок; и как только смог, я уехал оттуда в крохотную деревушку в десяти милях от города.
Я переехал вместе со своей семьей, так как был уже женат и у меня был маленький сын, в старый дом, который когда-то, в прежние времена, был железнодорожной станцией. Шпалы выкопали, и супружеская пара, жившая напротив, выращивала на том месте овощи.
Я старел. Однажды я обнаружил у себя седые волосы; в другой раз, слушая запись своего голоса, понял, что он стал таким же, как у моего отца.
Работал я в Лондоне, в крупной звукозаписывающей компании. Обычно ездил в Лондон поездом, а вечером возвращался назад.
Мне пришлось снять там крошечную квартирку; трудно было всякий раз возвращаться домой, поскольку группы, которых мы записывали, выбирались на сцену не раньше полуночи. Это также означало, что если хотел, я легко мог заняться случайным сексом, а я хотел.
Я думал, что Элеонора, так звали мою жену, мне следовало сказать об этом раньше, ничего не знает о других женщинах; но однажды зимним днем, вернувшись домой после двухнедельной увеселительной поездки в Нью-Йорк, я обнаружил свой дом пустым и холодным.
Она оставила мне письмо, не записку. Пятнадцать страниц, аккуратно отпечатанных, и каждое слово в нем было правдой. Включая приписку: «Ты ведь совсем меня не любишь. И никогда не любил».
Надев теплое пальто, я вышел из дома, ошеломленный и оцепенелый.
Снега не было, но земля смерзлась, и листья хрустели под ногами. Деревья черными скелетами смотрелись на фоне хмурого зимнего неба.
Я шел вдоль шоссе. Мимо проезжали машины, в Лондон и из Лондона. Один раз я споткнулся о ветку, не заметив ее в груде замерзших листьев, порвал брюки и оцарапал ногу.
Так я дошел до соседней деревни. Дорога под прямым углом пересекала реку и тропинку, которую я никогда прежде не видел, и я пошел по тропинке, глядя на наполовину замерзшую речку. Вода в ней журчала, плескалась и пела.
Заросшая травой тропинка вела через поля; она была прямой как стрела.
В одном месте я нашел присыпанный землей камень. Я взял его, очистил от грязи. Это был кусок оплавленной породы красноватого цвета со странным радужным блеском. Я положил камень в карман пальто и держал в руке все время, пока шел, ощущая его надежное тепло.
Река сильно петляла, а я все продолжал идти.
Я шел примерно час, когда наконец увидел новые маленькие квадраты домов вверху на набережной.
И тут я обнаружил мост и понял, где я: снова на старой тропинке, просто вышел к мосту с другой стороны.
Сбоку на мосту были граффити: БЛИН; БЕРРИ ЛЮБИТ СЬЮЗАН и даже пресловутое НФ – Народный фронт.
Я стоял под мостом красного кирпича, где валялись обертки от мороженого, хрусткие пакеты и одинокий использованный презерватив, стоял и смотрел на свое дыхание, на холодном воздухе превращавшееся в облачко.
Кровь на ранке уже подсохла.
По мосту над моей головой проезжали автомобили; я даже слышал, как в одном громко играло радио.
– Привет! – сказал я спокойно, немного смущенный тем, как глупо звучу. – Привет!
Ответа не было. Только ветер шуршал мусором и листвой.
– Я вернулся. Я ведь обещал. И вернулся. Привет!
Молчание.
И я заплакал, нелепо и беззвучно.
Чья-то лапа коснулась моего лица.
– Я не думал, что ты вернешься, – сказал тролль.
Теперь он был моего роста, а все остальное осталось прежним. Спутанные длинные волосы с застрявшими листьями, огромные печальные глаза.
Я пожал плечами и вытер рукавом лицо.
– Но я вернулся.
Над нами, весело крича, пробежали трое мальчишек.
– Я тролль, – сказал тролль очень тихо и испуганно. – Тролль, кроль, профитроль.
Его трясло.
Я протянул руку и взял его за огромную когтистую лапу.
– Все нормально, – сказал я. – Правда. Все хорошо.
Он кивнул.
Тролль повалил меня на землю, на листья, на обертки и использованный презерватив, придавив своим телом. А потом поднял голову, открыл рот и съел мою жизнь, жуя ее своими крепкими острыми зубами.
Когда закончил, он встал и отряхнулся. Сунул руку в карман своего пальто и достал ноздреватый оплавленный камешек. Шлак.
И протянул мне.
– Это твой, – сказал тролль.
Я посмотрел на него: моя жизнь ему прекрасно подошла, словно он носил ее многие годы. Я взял у него камешек и понюхал. Почуял запах паровоза, с которого он выпал когда-то очень давно. И крепко зажал в своей волосатой лапе.
– Спасибо, – сказал я.
– Удачи, – ответил тролль.
– Ну да. Конечно. Тебе тоже.
Тролль усмехнулся мне в лицо.
А потом повернулся ко мне спиной и двинулся по тропинке, по которой я пришел, к деревне, к пустому дому, из которого я вышел в то утро; он шагал и насвистывал на ходу.
И с тех самых пор я здесь. Прячусь. Жду. Я – часть этого моста.
Из тени смотрю, как мимо проходят люди: как они выгуливают собак, говорят, в общем, живут своей жизнью. Порой люди заходят под мост, постоять, пописать, заняться любовью. Я на них смотрю, но молчу; и они меня не видят.
Тролль, кроль, профитроль.
Я намерен остаться тут, где всегда темно. Я слышу, как все вы ходите, как топаете и громыхаете по моему мосту.
О да, я все слышу.
Но я вам не покажусь.
Я понятия не имею, что она собой представляет. И остальные тоже. Она убила при рождении свою мать, но это еще ничего не объясняет.
Меня называли мудрой, но я вовсе не такова, ведь я предвидела отнюдь не все, лишь отдельные эпизоды, ледяные осколки, плавающие в бассейне или в холодном стекле моего зеркала. Была бы я мудрой, я не стала бы пытаться изменить то, что видела. Была бы я мудрой, я убила бы себя прежде, чем столкнуться с ней, и прежде, чем встретилась с ним взглядом.
Мудрая, а еще ведьма, так они говорили, а его лицо я видела в своих снах, и оно отражалось в воде, и так было всю мою жизнь: шестнадцать лет я о нем мечтала, прежде чем, держа под уздцы лошадь, он перешел через мост и спросил, как меня зовут. Он подсадил меня на свою статную лошадь, и мы поехали вместе к моему маленькому домику, и я прятала лицо в золоте его волос. Он попросил лучшее из того, что у меня было: и это ведь право короля.
Борода его была бронзово-красной в утреннем свете, и я признала его не как короля, ведь о королях я тогда совсем не имела представления, но как свою любовь. Он взял у меня все, что хотел, по праву королей, но на следующий день вернулся, и на следующую ночь тоже; и борода его была такой красной, волосы такими золотыми, глаза цвета летнего неба, а загорелая кожа цвета спелой пшеницы.
Его дочь была еще ребенком: ей было не больше пяти, когда я появилась во дворце. В башне принцессы висел портрет ее умершей матери: высокая женщина с волосами цвета темного дерева и орехово-карими глазами. И кровь в ней текла не такая, как в ее белокожей дочери.
Девочка не пожелала с нами есть.
Не знаю, где ей накрывали на стол.
У меня были свои покои. Как и у моего мужа короля. Когда он хотел меня, он за мной посылал, и я к нему приходила, и услаждала его, и сама услаждалась.
Однажды ночью, через несколько месяцев после того как меня привезли во дворец, она вошла в мои покои. Ей было шесть. Я вышивала под лампой, щурясь от дыма и мерцания пламени. А когда подняла глаза, увидела ее.
– Принцесса!
Она ничего не сказала. Глаза ее были черны, как уголь и как ее волосы, а губы краснее крови. Она подняла на меня глаза и улыбнулась. И в полумраке сверкнули острые зубы.
– Почему ты покинула свои покои?
– Я голодна, – ответила она, как всегда говорят дети.
Была зима, когда свежие продукты – такая же мечта, как тепло и свет; но у меня в покоях были развешены связки яблок, высушенных без сердцевины, и я сняла ей одно.
– Возьми.
Осень – время сушки и заготовок, время сбора яблок и вытапливания гусиного жира. Зима же – время голода, снега и смерти; время праздника середины зимы, когда мы натираем гусиным жиром свинью, начиненную осенними яблоками, запекаем ее или жарим и готовимся пировать.
Она взяла у меня сушеное яблоко и принялась кусать его своими острыми желтыми зубами.
– Вкусно?
Она кивнула. Я всегда боялась маленьких принцесс, но в тот момент я прониклась к ней теплотой и нежно провела пальцами по ее щеке. Она посмотрела на меня и улыбнулась – она редко улыбалась, – а потом впилась зубами в основание моего большого пальца, в холмик Венеры, так что выступила кровь.
От боли и удивления я закричала, но она взглянула на меня, и я затихла.
Маленькая принцесса припадала ртом к моей руке, и лизала, и сосала, и пила. Когда закончила, она покинула мои покои. А укус у меня на глазах начал затягиваться, покрылся коркой и зажил. На следующий день он был похож на старый шрам, словно в детстве я поранилась перочинным ножом.
Она заморозила меня, присвоила и поработила. Это испугало меня больше, чем то, что она питалась моей кровью. После той ночи, едва наступали сумерки, я запирала дверь на засов, а на мои окна кузнец выковал мне железные решетки.
Мой муж, моя любовь, мой король, посылал за мной все реже и реже, а когда я к нему приходила, он был слаб, апатичен и чем-то смущен. Он больше не мог заниматься любовью, как это делают мужчины, и не позволял мне доставить ему удовольствие ртом: однажды я попыталась, но он возбудился до исступления и начал плакать навзрыд. Я перестала его услаждать и просто обняла, пока рыдания не прекратились и он не уснул, тихо, как дитя.
Когда же он уснул, я потрогала его подбородок, весь покрытый старыми шрамами. Я не могла припомнить, чтобы у него были шрамы, когда мы начали встречаться, кроме одного, на боку, от кабана, оставшегося со времен его юности.
А вскоре он превратился в тень человека, которого я встретила на мосту и полюбила. Из-под кожи стали просвечивать сине-белые кости. Я была с ним до самого конца: руки были холодны, как камень, глаза мутно-сини, а поредевшие волосы и борода стали тусклыми и истончились. Он умер без отпущения грехов, а кожа его, сморщенная и рябая, всюду, с головы до пят была покрыта старыми шрамами.
Он почти ничего не весил. Земля так смерзлась, что мы не смогли выкопать для него могилу, и тогда мы заложили его тело камнями, сложив пирамиду вместо памятника, от него так мало осталось, можно было не опасаться, что могилу осквернят звери или птицы.
Так я стала королевой.
Я была глупа тогда, ведь с тех пор как я появилась на свет, прошли и ушли всего восемнадцать весен, и я не сделала того, что сделала бы теперь.
Если бы это было теперь, я бы не только велела вырвать ей сердце, я приказала бы после отрезать ей голову, руки и ноги. И выпотрошить. И смотрела бы на городской площади, как палач раздувает мехами огонь и доводит до белого каления, смотрела бы не мигая, как он предал бы все это огню. Я расставила бы вокруг площади стрельцов, которые бы стреляли во всякую птицу или зверя, который приблизился бы к пламени, во всякую ворону, или собаку, или крысу. И не сомкнула бы глаз, покуда принцесса не превратилась бы в горстку пепла, и нежный ветер не подхватил бы ее и не рассеял как снег.
Я этого не сделала, а нам приходится платить за наши ошибки. Говорят, меня одурачили; мол, это было не ее сердце, но сердце животного, оленя или кабана. Так говорят, и те, кто так говорит, ошибаются.
А некоторые говорят (но это ее ложь, не моя), что когда мне принесли ее сердце, я его съела. Ложь и полуправда падают, как снег, засыпая то, что я помню, то, что я видела. Пейзаж, который невозможно узнать после снегопада; вот во что она превратила мою жизнь.
Остались лишь шрамы на моей любви, на бедрах ее отца, на его мошонке, его члене.
Я не пошла с ними. Ее взяли днем, когда она спала, когда была совсем без сил. И отвели в чащу леса, и там разорвали на ней блузку и вырезали ей сердце, и оставили мертвое тело в овраге, чтобы лес мог поглотить ее.
Лес – темное место, граница многих королевств; нет таких глупцов, кто отважился бы в нем распоряжаться. В лесу живут преступники, грабители, а еще волки. Невозможно ехать по лесу больше десяти дней и не встретить ни души; там за тобой неотступно кто-то наблюдает.
Мне принесли ее сердце. Я знаю, что это было именно ее сердце, ни у свиньи, ни у голубя сердце не может биться после того, как его вырезали из груди, а это билось.
Я взяла его в свои покои.
Я его не ела: я повесила его над своей кроватью, на ту же бечевку, на которой висели гроздья рябины, оранжево-красные, как грудка у малиновки, и головки чеснока.
А снег за окном падал, скрывая следы моих охотников, засыпая маленькое тело в лесу в овраге.
Я велела кузнецу снять с моих окон решетки, и все те короткие зимние дни проводила в своей комнате, глядя на лес, пока не наступит темнота.
Как я уже говорила, в лесу жили люди. И они выходили, некоторые из них, на Весеннюю ярмарку: жадные, дикие, опасные люди; одни были низкорослыми карликами и лилипутами, и горбунами; у других были огромные зубы и бессмысленный взгляд идиота; пальцы третьих напоминали плавники или клешни. Волоча ноги, каждый год они выходили из леса на Весеннюю ярмарку, которая проходила, когда таял снег.
Юной девушкой я участвовала в ярмарке и боялась их, этот лесной народец. Я предсказывала судьбу по неподвижной воде в пруду; а позднее, став старше – по зеркалу с серебряной амальгамой, подарку торговца, чью лошадь я помогла найти, увидев ее в разлитых чернилах.
Торговцы на ярмарке тоже боялись лесного народца; они прибивали гвоздями свой товар к прилавку, огромными железными гвоздями они прибивали имбирные пряники и кожаные пояса. Они говорили, если товар не прибить, лесной народец схватит его и убежит, жуя на ходу имбирный пряник, опоясываясь кожаным поясом.
А ведь у лесного народца были деньги: монета там, другая тут, порой позеленевшая от времени или от земли, и изображения на тех монетах не узнавали даже древние старики. А еще им было чем торговать, и так проходила ярмарка, служа изгоям и карликам, разбойникам (если они были осмотрительны), охотившимся на одиноких путников из лежавших за лесом земель, и на цыган, и на оленей. (Что было грабежом в глазах закона. Олени принадлежали королеве.)
Медленно шли годы, и мой народ утверждал, что я – мудрая правительница. Сердце все висело над моей кроватью и слабо пульсировало по ночам. Если кто и оплакивал то дитя, я о таком не слышала: тогда она еще наводила ужас, и все верили, что избавились от нее.
Весенние ярмарки сменяли друг друга: их было пять, и каждая следующая была печальнее, беднее и скуднее предыдущей. Все меньше людей выходили из леса за покупками. А те, кто выходил, казались подавленными и вялыми. Торговцы перестали прибивать гвоздями к прилавку свой товар. И на пятый год из леса вышла жалкая горстка лесного народца, несколько испуганных волосатых карликов, и больше никого.
Когда ярмарка закрылась, ко мне пришел ее хозяин со своим пажом. Я немного знала его прежде, когда еще не была королевой.
– Я пришел к тебе не как к королеве, – сказал он.
Я ничего не ответила. Я слушала.
– Я пришел к тебе потому, что ты мудра, – продолжил он. – Когда ты была ребенком, ты нашла заблудшую лошадь, глядя в лужицу чернил; когда была девушкой, глядя в свое зеркало, ты нашла потерявшегося ребенка, далеко отставшего от матери. Тебе ведомы тайны, и ты умеешь находить сокрытое. Моя королева, что происходит с лесным народцем? – спросил он. – В следующем году Весенней ярмарки не будет. Путников из других королевств стало совсем мало, и лесной народец почти повывелся. Еще один такой год, и нам придется голодать.
Я велела служанке принести мое зеркало. Оно было совсем обычное, стеклянный круг с серебряной амальгамой, и я хранила его обернутым в замшу, в сундуке, в моих покоях.
Мне принесли его, я взглянула и увидела.
Ей было двенадцать – уже не ребенок. Ее кожа была все такой же бледной, глаза и волосы угольно-черными, а губы – кроваво-красными. На ней по-прежнему была та одежда, в которой она покинула замок: блузка и юбка, хотя они и были ей малы и сплошь штопаны. Сверху на ней был кожаный плащ, а вместо обуви на крошечных ногах – кожаные мешки, подвязанные бечевкой.
Она была в лесу и стояла за деревом.
Пока смотрела, мысленным взором я видела, как она крадется, и ступает, и проскальзывает и прыгает, как зверь, как летучая мышь или волк. Она кого-то преследовала.
Это был монах. На нем была хламида, он был бос, ноги в струпьях и ссадинах, а борода и тонзура заросшие и неухоженные.
Она наблюдала за ним из-за деревьев. Наконец он остановился на ночлег и стал разводить огонь, собрав прутья и разбив для растопки гнездо малиновки. С собой у него был кремень, и он бил им до тех пор, пока не добыл искры и не поджег трут, и пламя не занялось. В гнезде он нашел два яйца и тут же съел их, хотя вряд ли они могли насытить такого крупного человека.
Так сидел он при свете костра, и тогда она вышла к нему из укрытия. Она присела к огню, глядя на него не мигая. Он улыбнулся, видимо, давно уже не видел людей, и жестом подозвал ее к себе.
Она встала и приблизилась, и ждала, вытянув руку. А он порылся в своем одеянии, пока не нашел монетку, крошечный медный пенс, и бросил ей. Она поймала, кивнула и подошла. Он дернул за веревку, которой был подпоясан, и обнажилось его тело, поросшее шерстью, как у медведя. Она подтолкнула его, чтобы он лег на мох, и стала шарить рукой в густых волосах, пока не нашла член; другой рукой она теребила его левый сосок. Он закрыл глаза и сунул свою огромную руку ей под юбку. Она наклонилась к соску, который ласкала, ее гладкая белая кожа ярко выделялась на его волосатом загорелом теле.