Присяжные поднялись вверх по лестнице, а за ними и старуха-крестьянка. В приемной комнате, перед залой заседаний, скоро стали собираться разнообразные личности: свидетели, адвокаты, ходатаи, поверенные, купцы, помещики. Пришли и прочие присяжные: в числе их было большинство крестьян, тут же и шабринские; чиновник из уездного города П., два купца оттуда же; учитель духовного училища с белыми пуговицами на вицмундире и медалью за крымскую войну в петлице и один купеческий сын, одетый «по-статскому», лет пятидесяти, высокий, плотный и ширококостый, с проседью. Он был очень оживлен, ко всем приставал, всех расспрашивал, рассказывал анекдоты, смеялся, вообще чувствовал себя как дома, очень свободно. Пришел и молодой купец с женой, наряженной теперь в невозможных размеров шиньон и шляпку, готовую ежеминутно слететь с затылка.
Купеческий сын повел носом и нюхнул воздуху: пронесли в буфет горячие пирожки. Зазвучали ружья, загремели цепи – ввели осужденных «для выслушивания решения в окончательной форме». Осужденные смотрели мрачно. Старуха-крестьянка подходила к каждому из них, всматривалась в лицо и отирала платком катившиеся слезы.
Кто-то прошел в шитом золотом мундире. Крестьяне-присяжные, пришедшие в первый раз, поднялись.
Кто-то, взглянув на них, обратился к сторожу:
– Присяжные?
– Точно так-с.
– Скажите, чтоб не вскакивали… пред всяким.
Лука Трофимыч, услыхав замечание, обратился к своим:
– Чего прыгаете? Упрыгаетесь: здесь много ходят. Мы сами теперь судьи…
Купеческий сын уговаривал учителя духовного училища зайти в буфет.
– А то не успеем, ей-богу, не успеем… Проморят часов до шести, тогда раскаетесь, да поздно будет.
– Да не хочется. Рано.
Купеческий сын шепнул ему что-то на ухо.
– Ну? Разве можно?
– Говорят… Ей-богу, я слышал: в ведре… за дверью, будто бы, дескать, вода… Рюмкой нельзя, а стаканчиком можно… Так и подадут вместо воды… Как же адвокаты-то? Неужто же терпеть будут?
Купеческий сын и учитель стали пробираться в буфет.
Между тем сторож обходил стоявших и сидевших кучками присяжных.
– Присяжные? – спрашивал он шепотом.
– Так точно-с, – отвечали некоторые, порываясь встать.
– А вы сидите, не вставайте. Не приказано. Потому вы сами судьи. Вы вперед не кланяйтесь, пусть вам сначала поклонятся. А то нехорошо. Вот сейчас член заметил, говорит: «Нехорошо».
– Слушаем.
– Чести-то, парень, не оберешься! – удивлялся Недоуздок.
А в это время почти рядом с ним шел разговор между молодым мундирным господином и «знаменитым» приезжим адвокатом, искусно вскидывающим на нос пенсне, во фраке, в безукоризненно белой сорочке с золотыми запонками, в белом галстуке и жилете, с прекрасною бородой и тщательно расчесанным на затылке английским пробором; в шляпе держал он свод кассационных решений.
– Помилуйте, что же это, наконец, будет? Ведь совсем нельзя защищать! Так неравномерно составлять списки! Борода на бороде, бородой погоняет! – говорит знаменитый адвокат.
– Гм, гм… Серо, серо, – морщась, ворчит другой, «не знаменитый» адвокат.
– Нынче вся сессия серая… Радуйтесь! Ха-ха-ха! – ядовито замечает мундирный молодой человек. – Цветы вашего красноречия можете и не тратить понапрасну. Поберегите до благоприятного времени! Да и дам что-то мало собирается. Серенькая сессия-с, серенькая…
– Это невозможно… Я отведу… всех серых отведу. Мое дело такое… деликатное…
– А у вас что? Растрата сумм?
– Да… «недоразумение»!
– Так «серые» не годятся; нужно «разумеющих»? Это не то что какого-нибудь сиволапого защищать, который то «по глупости» ребра поломает, то «по непреднамеренности», после полуштофа водки, жену удавит, то на закуску стащит стяг севрюги у соседа «со взломом»!
– Как бы то ни было, а мне нужен теперь состав деликатный.
– Э, батюшка! Будто бы не знаете, что с этими серяками ваш брат всякие штуки может проделывать! С ними еще лучше. Говорят, раздать вот каждому, хотя теперь, по записке и написать на ней: «Нет, не виновен…» Пусть и помнят, и заучивают… Право попробуйте!
– Смейтесь! Я посмотрю, посмотрю да и велю своему клиенту сердцебиением захворать, вот мы другой сессии и дождемся… Ох, уж заедешь в эту вашу трущобу!..
– Столичная вы птица! Погодите, вот скоро у нас двоеженца будут судить… Вот бы вам!.. Что, не возьметесь? Из образованных…
– Слышал! Голяк…
– Ради красноречия… Можно бы цветы рассыпать: все наши сливки соберутся, все дамы – в самых лучших нарядах… Дело романтическое: он – молодой, умный, образованный, она-милая, грациозная, певица… Жалко, жалко, что вы упускаете случай блеснуть своею красотой и образованностью…
– При этих «серых»-то? Покорно благодарю!
– Недолюбливает нас, серяков, баринок-то! – заметил Недоуздок Фомушке.
– Дело господское.
Вдоль приемной степенно прохаживались, оглядывая присяжных, батюшка в шелковой рясе, с наперсным крестом, красным лицом и широкою лысиной, расчесывая жидкие вьющиеся волосы, и солидный толстый господин с широким лицом и большим носом, в форменном фраке не судебного ведомства; он держал в руках шелковый фуляр и вертел табакерку; на толстой шее болтался у него орденок.
– Вот посмотрите, каких присылают, – говорил толстяк, показывая на Фомушку. – Они думают, что если у них там выжившие из ума «старики» первые судьи во всем, так и в округе за первый сорт сойдут… Я полагаю, что закон в этом случае недосмотрел: шестьдесят лет – большой срок. Вы не поверите, как скоро эти господа глупеют! У меня крепостные, бывало, до тридцати лет – дурак набитый, ничего не понимает, только и знает: «как старики»; с тридцати лет начинает как будто в ум входить; не успел еще хорошенько войти в него, как лет с пятидесяти уже начинает «забываться» и опять глупеть. По-моему, пятьдесят лет – вот срок для них… Ведь это не мы!.. Если их «правоспособность» ограничить периодом десяти лет, было бы много лучше. Списки составлялись бы равномернее, процент «серого элемента» был бы меньше, контроль был бы возможнее… А он необходим, потому что тут ведь один инстинкт…
– От непросвещения-с, – заметил батюшка, изгибаясь всем корпусом, чтобы достать со дна кармана платок из сиреневого цвета полукафтанья. Они остановились пред Фомушкой.
– Э-эх, старик, старик, – с сожалением сказал толстяк с орденом, слегка обмахивая нос шелковым фуляром, – сидел бы ты на печи дома да грелся… Присяжный ведь, поди?
– Удостоен на старости лет, сударь… Привел господь и мне на конце жизни хотя раз великому делу причаститься…
– То-то, «великому делу»… Ты думаешь, здесь то же, что у вас по волостям: сойдутся старики, покряхтят, сказку расскажут – и конец… Вот вы своего-то батюшку спросили ли, каково «велико» это дело-то?.. Он бы вам сказал. Кабы ты понимал, так лучше сидел бы на печи, да грелся, да богу молился, чтоб господь отвел с глупым-то разумом от мудреного дела.
– Неужто, батюшко, не годимся? Думается, что, мол, какие ни есть, сударь, тоже люди… Знамо, мужичий разум – что вода темная, только ведь мы с молитвой на это дело идем.
– То-то и есть, «вода темная»… А из-за тебя, глядишь, хороший человек в Сибирь угодит, а мошенник гулять пойдет.
Фомушка посмотрел во все глаза на большой нос толстяка, на его пухлые щеки, толстую шею с орденом. Что-то его словно резнуло по сердцу, задело за живое.
– Чать, у меня, милой, крест-то тоже есть на шее, хотя и не такой, что у тебя. Ума, может, с твое не хватит, а душа христианская.
Толстяк побагровел; батюшка закашлял, поспешил принять озабоченный вид и отойти. Кругом начали прислушиваться другие присяжные.
– У вас все «душа», – процедил, поворачиваясь, толстяк. – Вы и глупы «по душе», и мошенники «по душе»!
– О чем вы? – любопытствовали присяжные.
– Огорчаются нами, – промолвил Фомушка. Вошел торопливо судебный пристав с белою цепочкой на шее, с записочкой и карандашом в руках.
– Господа присяжные, – сказал он громко и внушительно, – потрудитесь все отойти – вот сюда.
Присяжные поднялись, задвигались и собрались в кучку – крестьяне в один угол, прочие в стороне.
– Купеческий сын Петр Иванович Сабиков! – начал перекликать пристав.
– Здесь. Налицо-с.
– Отойдите к этой стороне.
– Крестьянин Лука Трофимов!
– Здесь, – отвечал Лука.
– Отойдите. Крестьянин Петр Недоуздок!
– Здесь! – выкрикнул Недоуздок и перешел в другой угол.
– Крестьянин Филипп Иванов Савелов!
– Здесь… Сами-с, – тихо проговорил седой низенький и юркий старик, отходя к стене и прячась за спины присяжных.
Недоуздок, раскрыв, по обыкновению, «восторженно» рот, с удивлением смотрел на шабринского соседа. Пристав продолжал перекличку. К нему подошли с вопросами: «Ну, что? Все? А?»
– Нет, двадцать восемь только, а нужно тридцать шесть, – пожимая плечами, отвечал он.
– Ну-ну, не допущу, – сказал адвокат с пенсне, – отложат… И прекрасно.
– А ты с коих это пор, Пармен Петрович, в Филиппы-то Ивановы записался? – подошел и спросил Недоуздок Савелова.
– Ай ты забыл?.. С чего это ты, брат? – проговорил смешавшийся Савелов.
– То-то я тебя Парменом знавал, а теперь в судьи попал – Филиппом стал… Разве перекрестился?
Но тут подошли к ним Лука Трофимыч и шабринские.
– Чего ты пристаешь? – приступили шабринские к Недоуздку. – Свою волость знай, а в чужую не суйся. Что за пристав?
Савелов мигал своим, боясь скандала.
– Отойди, Петра! Вспомни, что старшина наказывал, – сказал рассудительный Лука Трофимыч, видя, что их соседи косо смотрят на них.
– Мне-ка что! – говорил Недоуздок, передергивая плечами. – Пущай хоть Маланьей зовись. Они народ богатый… може, им позволительно…
– Да ты, может, ошибся? Запамятовал?
– Ну, вот! Чай, у него зятя так-то зовут: я и дружкой у его-то зятя был. У них на фабрике работал полгода. Это вы не знаете, а я знаю. Да и по фамилии-то они Гарькины будут.
– Все ж тебе не след соваться: ты не один. Спаси, господи, всех нас под свидетельство подведешь.
– Да ведь мне плевать на них! Пущай! Я ведь ничего!
– Ну, и молчи. И хорошо, что с нами на постоялом не встали. Вишь, им не по нраву.
Скоро ввели присяжных в залу заседаний. Прежде всего шли они по ней гуськом, боязливо передвигая ноги; затем Недоуздок испугался больше всего священника и налоя с евангелием и крестом: они произвели на него сильное впечатление. Присяжные старались не смотреть по сторонам и глядели прямо против себя, в упор, на поместившегося против них прокурора и «знаменитого» адвоката, который, рисуясь, метал на них из-под пенсне сердитые взгляды. «Чего этот баринок, подумаешь, взъелся на нас!» – размышлял Недоуздок и никак не мог понять. Раздались известные слова: «Прошу встать: суд идет!» Присяжные-крестьяне вздрогнули, испугались, смешались и, вставши, долго еще не решались сесть, ожидая, не скажет ли чего-нибудь еще пристав, но тот начал им молча махать руками. Началась известная процедура, но скоро встал адвокат и развязно, как не особенно важное, что-то сказал. Крестьяне-присяжные никак не могли разобрать, даже Недоуздок, которому очень хотелось знать, что «баринок» про них говорил, но как он внимательно ни вслушивался, ничего не понял. Затем председатель молча качнулся корпусом к прокурору, тот тоже, едва привстав, что-то ответил, а что именно – крестьяне ничего не поняли. Судьи стали шептаться и наконец объявили, что сегодня, по неполному комплекту присяжных, заседание не состоится. Стали толковать о причине неявки присяжных; большую часть штрафовали. Недоуздок удивился величине штрафов. «Полсотни… слышь? – толкал он под бок Фомушку. – Купецкий шраф… Нам бы это ни к чему – и взять не с чего».
Наконец их отпустили, сказав, чтоб приходили завтра.
Общее впечатление формальной стороны суда на крестьян-присяжных было очень смутное, неясное; все они словно в тумане ходили и не могли ничего понять. Им все казалось, что их куда-то ведут, где-то сажают, поднимают, перекликают и все приказывают: «Встаньте, сядьте, подойдите, отойдите…» Поэтому первые дела всегда трудно даются присяжным. Наши были счастливее: им было время приноровиться, одуматься, присмотреться после разнообразных «внушительностей».
Присяжные вышли из суда гурьбой; постояли на крыльце; потом стали спускаться с лестницы, шаг за шагом. Разбились на кучки; слышались возгласы: «Вот оно как ноне: не захотел судиться – до завтра оставят. Не притесняют, без прижимки».
– А все же, брат, завтра али послезавтра, а в свое место уйдет, куда судьба тащит.
– Уйдет! Суд свое возьмет.
– Ах, чтоб те! День-то даром пропал… Баловство, гульба! – ворчал какой-то мещанин, перегоняя пеньковцев.
– Знамо, гуляй. Мы судьи! – трунил Недоуздок.
– Тебе хорошо на общинные-то деньги, – говорил мещанин. – А вот тут – проежа! Кто тебе заплатит?
– Неужто у тебя меньше нашего денег?
– Всяк себе свой счет знает. Вот вы бы одни и судили с приказными, коли любо. Вам это в привычку. А нам ни к чему: у нас судов нет и не было. Нам баловаться некогда – у нас каждый день копейку выжми, копейку произведи. А тут пятнадцать ден – заведенье! Только продержка, баловство, по трактирам обчистка, сиротской копейки прижимка.
– А ты, сиротская копейка, не балуйся, не ходи в трактир.
Шабринские шли в стороне и что-то горячо рассуждали со стариком Гарькиным (Савелов тож). Наконец один отделился от них и подошел к пеньковцам.
– Вы, соседи, теперь куда? – спросил он их.
– Ко дворам, обедать думаем.
– Рано. Лучше пойдем в трактир – чаю попьем. Благо денек выдался – погулять хоть. В другой раз, сказывают, и рад бы, да не выпустят.
– Капиталы-то у нас не очень припасены на чаи-то. Это вы уж гуляйте, – отвечал угрюмо Лука Тро-фимыч.
– И у нас тоже немного. Да коли угощают, так чего отказываться. У них денег много. От добра отказываться грех.
– Коли угощают, так и ступай.
– Вы подите. Вас зовут. Соседи ведь будем… По соседству.
– Что ж, соседи? – заговорил, подходя и приподнимая шляпу, старик Гарькин (Савелов тож).– Не обижайте, не откажите принять наше угощенье… Здесь, на чужой стороне, что за счеты! А мы тоже с вами не далекие, кабысь совсем свои. Недаром шабрами[1] из веков звались. Уважьте. Нам это будет не в разор, а в одолженье… Друг об дружке, а бог обо всех.
– Да ведь какие у нас с вами такие знакомства? Вы люди богатые, собственники…[2] Ваше дело купеческое, фабричное, – говорил Лука Трофимыч.
– Полно, отец, что ты! Мы ежели и собственники, так всегда к обчеству близки. Купцы! Что за купцы, коли в крестьянском звании находимся? А что насчет знакомства, так вот Недоуздок ваш нам большой благоприятель даже… Чать, помнишь, Петра, как дружкой-то пировал? А тебя помнят: прибаутчик был ты завзятый.
– Как не помнить! Я с тех пор и имя-то твое крещеное помню…
– Ну, это, други, оставим. По крестьянству порой на это не очень смотрят. Как кто ни зовись, был бы человек хороший, с душой. Для дела в этом разницы нет. Может, еще другой-то человек с душой и лучше для дела-то. Так ли я говорю?
– Так что жив самом деле, братцы? – спросил Недоуздок. – Коли человек хороший, отчего не уважить?.. А? А оно пополоскать тепленьким животы важно было бы с дороги!
В это время присяжные подошли к трактиру; шабринские стали подниматься по лестнице; пеньковцы подумали, подумали и тоже пристали к ним. Только Фомушка не пошел, – он совсем разнемогся и поплелся на квартиру. Тут пеньковцы заметили, что старушка-крестьянка, которую встретили они в суде, не отставала от них и теперь поплелась вместе с Фомушкой.
Войдя в трактир, все отправились было, по привычке, мимо буфета на «черную половину», заметив в ней серые полушубки.
– Сюда-с, направо пожалуйте. Господа присяжные! – крикнул, выбегая из-за стойки, толстобрюхий, на коротеньких ножках хозяин, улыбаясь, расшаркиваясь и неимоверно быстро действуя локтями. – Помилуйте, господа присяжные, что вы-с! Вот сюда-с! Разве это можно-с?.. С черным народом? Что вы-с?.. Это для нашего города даже большой стыд, ежели… Даже для самого государства-с, я так полагаю… Как же можно-с? Мы обязаны со всяким уважением принять… Располагайтесь!.. Федька, салфетку поверни!.. Располагайтесь свободней, вот на диванчик…
– Почету-то сколько за нонешний день набрался, за пазухой домой не унесешь! – удивлялся Недоуздок.
– Как же-с! Помилуйте… Мы, горожане, вас обязаны даже с хлебом-солью принимать… Потому, господа, через вас сельское обчество с городским обчеством в один интерес входят, – говорил политик-трактирщик. – А то на черную половину! Нельзя-с… Городу обидно… Мы городские представители-с, гласные, так скажем, а вы наши гости… Вот отсюда все на виду-с… Вот и господа там кушают… Чайку-с? Сколько парочек? На всех прикажете?
– Да, на всех… Чайку… Да там пропустить, что ли, с огурчиком, – заказывал Гарькин.
– Водочки-с?.. Сию минуту… Федька! «Поповки» господам присяжным! – распоряжался хозяин, так ловко повертывая большим животом, что вызвал даже Недоуздка на удивление: «Вишь ты, как брюхо-то поворачивает! Не даром копейку выжимает!»
Однако хозяин-политик все же посадил «господ присяжных» наших на средней половине, а не на «чистой», где сидели купцы и чиновники, хотя она и отделялась всего четырьмя колонками. Но и такой мизерный и призрачный «почет», которым сегодня с самого утра награждала «округа» мало избалованных крестьян-присяжных, доставлял им детское удовольствие.
– Важно быть присяжным! Со всяким ты равен! Изредка побаловать нашего брата можно… Ничего… Хорошо! Будто веселей неумытым-то рылом взглянешь! – высказывал вслух свои тайные ощущения Недоуздок.
Вообще он был, казалось, всех довольнее своим «судейским положением». Глубоко впечатлительный, он отзывался на все «по душе»; все его интересовало, все он любопытствовал и все принимал за чистую монету, но зато больше и грубее всех ему приходилось и разочаровываться и затем глубоко страдать или удивляться своему же разочарованию. Шутить с такими натурами опасно: что уже им дано, то они хотят пить полною чашей, не удовольствуясь полумерой, одним «прихлебыванием». Им все или ничего. Такие натуры – прекрасный пробный камень для «благих намерений» и «прекрасных слов».
– Те-те-те! Постойте! – вдруг заговорил купеческий сын Сабиков, заметив шабринских, и подошел к ним, всматриваясь в Гарькина. – Ну, так и есть! Вот ведь, насилу узнал… Смотрю на суде, что лицо знакомое будто!.. Чье, мол, думаю? Да опять фамилия не такая! Думаю, забыл… Ведь Гарькины будете?
– Нет-с, мы Савеловы, – несколько смутившись, проговорил Гарькин.
– Опять Савеловы! И в суде Савеловы! Вот подите же! А у меня вот так на уме и вертится, что вы Гарькины.
– Нет-с, Савеловы. Это бывает часто: будто затмение…
– Да, это случается. Но все же я так ясно помню: ведь у вас фабрика полотняная в Шабрах?
– Имеем-с.
– Ну, вот… Ведь вы были в *** в прошлом году на ярмонке? Еще я у вас полотно покупал… Припомните-ка: еще я тогда забраковал у вас, руками разорвал чуть не полкуска.
– Не припомню-с. Это вот, может, зять мой. Так тот точно что и по фамилии Гарькин. Да я ему и все дела по фабрике сдал, потому, по старости, не занимаюсь.
– Странно, странно… А у меня где-нибудь дома даже и записано… Ну, батюшка, нажгли вы было меня с полотном-то! А я еще хотел тогда жене поручить… Вот уж именно пословица-то: на то щука в море, чтоб карась не дремал… А быть бы мне карасем. Вообще, видно, вы народ оборотливый…
– Не знаю-с. У меня так не бывало. Впрочем, за зятя не ответчик. Он, точно, человек оборотистый. Может быть, и было что… По купечеству… Хе-хе-хе! Дело коммерческое.
– Нда. Что, если бы нашего брата не на две недели только, а каждый день в году заставлять присягу принимать? А? Пред каждою сделкой? Ведь коммерция рушилась бы, совсем бы рушилась.
– Не знаю… Нельзя полагать. Я так думаю, что, ежели тебе есть резон обмануть, так ты и с присягой и без присяги обманешь… А не обманешь – не продашь! – прибавил Гарькин и весело засмеялся. Он совсем овладел собой, смущение даже заменилось игривостью.
– Верно, верно…
– При этом-с, кроме того, и присяга ведь розная, – продолжал Гарькин, ловко поправляя рукава и принимаясь развязно споласкивать чашки. – Примерно хоть присяжный: дает он присягу в том, чтоб судить по чести, по совести… И будет судить, и от присяги не отступится. Ну, только это дело от всех других его дел опять-таки сторона. Тут он слободен делать, как ему нужно. Судить дал он присягу по убеждению совести, нелицеприятно, и судит так… А спроси ты его в это время: как тебя зовут? Акулиной, – скажет он. И ничуть это противу присяги его не будет, коли ежели в этом его интерес есть: может, вся жизнь, дети, семья, состояние… Так ли я говорю-с?
– Оно, конечно… Только ведь каково дело, каков предлог?
– Знамо, коммерческое-с… В этом деле сам господь снисходительствует.
– Именно, снисходительствует… Пожалуй, что и правда… Ха-ха-ха!.. Ведь вот теперь хоть бы мое дело: ей-богу, с радостью бы сообщил, если б только поверили, что у меня жена умирает… Сейчас бы в суд прошение – и марш домой. Теперь, поверите ли, ведь совсем в две-то недели все дела станут. Ярмонка – и послать некого… Жена на сносях, седьмым, господь с ней… Просто хоть плачь. А тут опять расходы: ведь здесь рублем в день не обернешься, соблазны, притом ежеминутно! В суде опять: глядишь, пирожок – гривенник, котлетка – четвертак… Кушает господин прокурор, ну и тебе как-то обидно отстать. На серяках не взыщут, хоть каравай за пазухой притащи, а нам нельзя. Вот, рассказывают: коммерсант один вдруг получил телеграмму на самом заседании, что у него отец умирает. Прочитал, даже побледнел, затрясся весь. Посмотрели: сейчас же отпустили, даже слова не сказали. А все вздор: отец-то здоровехонек был; вот ведь как представился! Побледнел! Знает, что справляться никто не поскачет. Нда-с… А у меня даже и случай есть: жена родит. Право, хочу уведомить, чтоб она телеграммишку сюда черкнула: «Приезжай, милый супруг! Совсем, мол, у меня дух вон!» Недоуздок не утерпел, чтоб не заметить, что купцам, видно, и уставы не писаны никакие.
– Ну, а вы что? – накинулся на него купеческий сын. – Святее, что ли, нас? Поди, нет у вас «нетчиков», али не запаивают мир, чтоб в очередь не заносили? Думаешь, вы одни святые?
– Да нам к чему в нетчики-то идти? Мы общинники. Нам ни к чему. Мы еще даже, пожалуй, в охоту по зиме-то сходим; проветришься лучше, чем на печи-то преть – отвечал Лука Трофимыч. – Вот собственники – дело другое… Али вон летом и нам…
– Хорошо вам общинные-то деньги проедать!
– Хороша проежа! – крикнул Недоуздок. – Ах, купец! Мирскому пятиалтынному – и тому ты позавидовал…
– Все же хоть пятиалтынный есть с кого взять… А мы с кого взыщем?
– И у вас обчество есть.
– Наше-то, брат, общество скажет: у тебя денег много у самого, на то ты и купец.
– Так об чем же, почтенный, горюешь? Денег много, а он горюет! Это как будто не дело, как будто выходит: и не надо, а все-таки урвать.
Лука Трофимыч и прочие присяжные сосредоточенно и недовольно молчали, даже шабринских коробило от излишней «игривости» старика Гарькина, увлекшегося слишком своими «коммерческими принципами» в разговоре с купеческим сыном, и сидевший рядом с ним шабер не раз ткнул его исподтишка под бок. Луке Трофимычу начинали не нравиться трактирные разговоры: ему постоянно вспоминался старшина и его «напутствие», в основательность которого Он не мог не верить по предшествовавшему опыту.
Между тем посетители собирались в трактире все отборнее и отборнее. Недоуздок обратился весь в слух и наблюдение.
– Ничего! Кажись нам теперь округа во всем обличий… Здесь на свободе… Посмотрим мы тебя, как ты об нас, серяках, теперь полагаешь…
Однако пеньковцы, наскоро напившись чаю, боялись долго оставаться в трактире и ушли. Только Недоуздок остался: он не мог не удовлетворить своего любопытства вконец.