Я стал всматриваться в нее, чтобы припомнить хорошенько сходство, но тут почему-то мне пришла в голову мысль, что она, вероятно, вот уже замужем за кем-нибудь из лакеев или кучеров… И мне стало неинтересно… Ну да, потому что все это так… в порядке вещей…
Ну, матушка, однако, не поправилась: через неделю она умерла… Надо было привести дела в порядок… Впрочем, все это должен был приготовить мой дворецкий… А я больше, грустный и меланхолический, ходил по саду, по берегу реки и думал, что это и есть самое хорошее дело. Забрел я как-то однажды в самый глухой угол сада, уже в сумерки, и слышу, что кто-то очень близко от меня тихонько всхлипывает. Гляжу, прямо предо мной на скамье сидит девушка, закрыв лицо фартуком.
– О чем ты плачешь? – спросил я, но еще не узнал, кто эта девушка.
Она вздрогнула, опустила фартук, быстро поднялась и стала смотреть мне боязливо в лицо: я заметил, как блестели от слез ее черные глаза…
– Ты – Аннушка, да?.. О чем ты плакала? – спрашивал я. – Можешь ты мне сказать искренно?..
– Мне… тоска… бывает… Мне хочется тоже… умереть, – прошептала она так тихо, что я едва расслышал ее голос.
Я никогда еще не слыхал таких слов… от дворни. Да, в романах читал, но там – другие люди… свои…
– Сядь, – сказал я, – сядь, бога ради… Она присела на самый краешек скамьи.
– Отчего ж ты тоскуешь?.. Может быть, нехорошо живет с тобой муж…
– Я – девушка…
Это меня несколько изумило, но вместе с тем мне было почему-то приятно.
– Отчего ж до сих пор не вышла замуж? Никто не любил?..
– Я была при вашей мамаше… все время… Она меня любила… очень любила и никуда не отпускала… А у меня часто бывает так… тоска… Еще когда я моложе была, ко мне по ночам все приходили то дедушка, то бабушка… И все корили за что-то… Я все плакала… Я просилась у мамаши отпустить меня к своим… А они говорят: «Ни за что!.. Лучше убей меня! Вот умру – ступай…» Мне их жалко было… Они меня всему научили… Я им книжки читала… Все книжки, какие у нас в шкапу были, все почти перечитала… А некоторые и не один раз… А только на вашу мамашу тоже другой раз находило… и она не любила тогда меня… прогоняла от себя… А на меня тогда еще пуще тоска… Собиралась убежать, уйти – да не смогла… Простите меня… Это во мне, говорят, кровь говорила… Родная кровь.
И она опять заплакала.
Я старался успокоить ее, но в то же время я не хотел ее и смущать еще больше и ушел. Я проходил всю ночь до рассвета по мокрому лугу… Что-то во мне тогда вдруг заговорило, поднялось, смутное, неопределенное, что-то воскресло старое, все это забытое… «Все лучшие годы, всю молодость… не отпускала!.. Собиралась бежать – и не смогла, жалко было»… Все эти отрывочные слова девушки тысячу раз вертелись в моей голове, и она стояла предо мною, как живая: такая маленькая, худенькая, а в глазах ее было столько тоски и слез…
Мне казалось, что после бессонной ночи я пришел к какому-то важному решению – и заснул. На другой день я позвал к себе старого дворецкого и, как бы мимоходом, расспросил об Аннушке. Вся дворня смотрела на нее, как на странную девушку, немножко будто «попорченную»… «Барыня-покойница очень привечала ее при себе – точно, – говорил дворецкий. – Иной раз, слышно, так говорили: кабы ты, слышь, моя дочь была… Да нет, говорят, нет… Уйди, говорят, уйди прочь от меня! И прогонят. А то от себя не отпущают: всему ее обучили и книжки все себе заставляли читать… Ну, а она другой раз выбежит к девкам (известно, молодость!.. тоже в охотку), побегает с ними в горелки, песен попоет… А там, глядишь, найдет на нее – где-нибудь в уголке по ночам плачет и все богу молится…»
К изумлению своего дворецкого, я вдруг объявил ему, что на этот год я останусь с ними, а может быть, и навсегда.
– Я забыл вас совсем!.. Да, совсем забыл! – прибавил я, чувствуя, что голос у меня дрожит. Но мой добрый старик дворецкий, по-видимому, не оценил этого и, не осмеливаясь высказать свое недоумение, проговорил, почесав за ухом: «Слуша-ем-с!..»
Да, я решил «вспомнить их всех»… Я справлялся у ключницы об Аннушке, что она, не тоскует ли… Ключница подозрительно взглянула на меня и сказала: «Что ей, сударь, делать: известно, о барыне-покойнице тоскует…» Я все думал, что бы мне для нее сделать, и ничего не мог придумать… Я позвал ее и сказал, чтобы она мне что-нибудь прочитала… так же, как матушке. Я дал ей новую, только что появившуюся тогда замечательную повесть, которую привез с собой. Она скромно села за стол и стала читать. Лицо ее было серьезно; худые, смуглые, с пробивающимся румянцем щеки, опущенные ресницы, певучий тонкий голос напоминали мне тех молодых клирошанок[1], которых я любил так смотреть и слушать в московских монастырях… Она читала и, по-видимому, начала все больше увлекаться сама чтением. Она читала долго, не смотря на меня. Я не мешал ей. Я смотрел на нее и не мог отвести глаз. Потом как-то она подняла на меня свои темные глаза и покраснела. Я чувствовал, что сам покраснел и смутился… Вечером я опять просил ее читать. Она принялась охотно, и мы кончили повесть. Но она все время не подняла на меня глаз. Так продолжалось день, и другой, и третий… Я просил ее читать мне, как матери. Она не отказывалась и аккуратно исполняла свой «урок». Да и могла ли она подумать отказаться, она, крепостная девушка? Но я не думал об этом. Мне было приятно слышать ее нежный, молодой голос, следить за переливами стыдливой крови на ее смуглых щеках и ловить робкий взгляд ее темных глаз, которые она изредка подымала от книги. И я думал: «Как мне хорошо здесь при ней… Я останусь здесь… Что же: мне стоит только протянуть ей руку – и я спасу ее сразу, искуплю грех моей матери против нее…» Я чувствовал, что становился великодушен и нежен.