Сашко принес ведро холодного квасу и пиньдюрку[48]. Разговор пошел веселее. Вспомнили за старину.
Дед Трохим, осушив пиньдюрку освежающего домашнего кваса, отер усы и привычно запел тихим зычным голосом:
Ой, тысяча семьсот девяносто першому року,
Ой, прийшов указ вид нашей царыцы
с Петрограду городу,
Ой, шоб пан Чапыга, ще пан Головатый
Збирав свое вийско, вийско Запорижьско
тай пидвинув на Кубаню,
Ой, буватэ здоровы вы, Днепривство наше,
Ой, бувайтэ здоровы вы, курэни наши,
вам тут без нас развалывся,
А мы будэм пыти, пыти ще гуляти.
Распроклятых басурманив
По горам-скалам гонять,
по горам-скалам гоняти.
Гордо звучала старинная песня, которую пели пращуры черноморцев – запорожские казаки, была она своеобразным напоминанием о лыхых годынах, выпавших на долю славных запорожцев, которых насильственно лишили родной земли. Но не лишили природной гордости, чести, свободы. Эта свобода вольных детей Запорижьского степу словно искра поселялась в душе каждого новорожденного черноморского казака и разгоралась ярким огнем в ту пору, когда подпарубки становились казаками.
– Добрая писня. Правда в ей. Козакы, шо мы, шо диды-прадеды наши, як та кость у горле царям тай владе их поперед булы, – сказал с нотками недовольства в голосе дед Гаврило.
– Правда, – согласился Егорыч. – Так у козакив по паланкам зэмлю ж Катырына одибрала тай роздарыла своим фаворитам, колонистам немцям, сербам. Черноморському вийску далы зэмли на Бугу. Там им було мало. Ну и рышылы идты у Чорноморию.
– Та хай ей грэць, тий Катьке з ее фаворитами! Да и усим иншим правителям! Козакы лишь Богу кланялись та атаманов слухали. Добрый козаче баче, где атаман скаче, – в сердцах выпалил дед Трохим, хмурясь.
– Правда твоя, Трохим. Плакать не смею, сльоз не мае, а журиться не велено, – заметил шабэр Трохима Кушнаренко.
– Не сумувайтесь, козакы. Собором черта наши предки бороли, да и мы поборем. По правде и сила. А правда на нашей стороне, – сказал молчавший доселе Иван Тонконог, самый старший из всех станичных стариков. В спор он до этого не вступал, наблюдая, как тешатся «молодые», но тут разговор тронул за живое.
– Оттож, Иванко. Бог не без милости, казак не без щастя, – вставил свое слово дед Трохим и подытожил: – Куда казака доля ни закине, все будэ казак. Ежели за правду горой, то и люди за ним. Коли все громадою дохнути, то и панятко сдохне. А кто от товариства отстане, нехай от того шкура отстане.
Повздыхали старики за старое, за Днипривство дидовское да за указы царыцы москальской. Выпили еще кваску, передавая друг другу пиньдюрку, да и замолчали в своих думах.
Жила еще в сегодняшних черноморцах душа запорожская, душа вольная. Суховеем гретая, ковылем седым ласканная, в котлубанях степных купанная. Душа свободная. Не покорившаяся ни бусурманам, ни царям. Служили лишь Богу да Сечи родной.
Сечь была основана на днепровском острове Хортица волынским князем Байда Вишневецким в тысяча пятьсот пятьдесят третьем году и стала мощной военной организацией, настоящей казацкой республикой во главе с Сече-вой Радой и своим уставом – Уставом Запорожской Сечи.
Сечь защищала южные рубежи Российской империи и особенно нужна была из-за набегов опасных соседей – крымских татар и польско-литовских шляхтичей.
«Облачусь пеленой Христа, кожа моя – панцирь железный, кровь – руда крепкая, кость – меч булатный, быстрее стрелы, зорче сокола, броня на меня, Господь во мне. Аминь!» – молитва запорожских казаков, которую они читали перед тяжелыми битвами.
Когда крымским татарам был дан достойный отпор, их набеги прекратились. Крымское ханство было полностью разгромлено, Екатерина II решила переселить казаков на Кубань. Это было одной из трагических страниц в истории казачества. Третьего июня тысяча семьсот семьдесят пятого года указом императрицы Запорожское войско было ликвидировано.
Кошевой атаман Петр Калнышевский был заточен в монастырь, судья Павел Головатый и есаул Сутыка взяты под стражу и отправлены в ссылку. Началось насильственное переселение казаков. Судьба Сечи была предрешена. Часть запорожцев после уничтожения Сечи бежала в Турцию, создав там Задунайскую Сечь, просуществовавшую до тысяча восемьсот двадцать восьмого года.
Территориальная политика Российской империи приобрела ярко выраженную тенденцию к закреплению приобретенных земель путем создания на них мощных опорных пунктов, крепостей и укрепленных линий. После присоединения Правобережной Кубани к России началось планомерное заселение края казаками.
Военная казачья колонизация была испытанным средством, применявшимся имперским правительством при занятии и освоении новых территорий. Российская империя без особого стеснения использовала казаков в своих целях. Формирование Кубанского казачьего войска после ликвидации колыбели запорожских казаков – Сечи, шло не только насильственным переселением запорожцев на новые земли, но и оказачиванием малороссийских и русских крестьян.
Чего не могли не только понять, но и принять казаки, к тому же всегда негативно относившиеся к иногородним, называя их мугарями, гамсэлами, кацапами. «Казака мати родила, мужика – женка, а чернеца – паниматка».
Исходными этноопределяющими кубанского казачества выступили два компонента: русский и украинский. Но черноморцы, бывшие запорожцы, говорили: «Мы пэрэвэртни. И не совсэм русские, и не совсэм украинцы, но и то и другое вместе».
Черноморцы, как и их славные предки запорожцы, часто переживали одну пору невзгод за другой. И пережили они только благодаря духу единства, проникавшего в казачью среду. И как ни тяжело казакам было бросать уже насиженные забугские места, но они предпочитали лучше совсем переселиться на Кубань, лишь бы сохранить свой старинный казачий уряд. «Что будет, то будет, а будет то, что Бог даст», – порешила войсковая рада. Но и на новых землях черноморцы старались соблюдать уклад сечевой жизни. Это виделось во всем – и в облике станиц, и в облике самих черноморцев.
– «Казаку не втекти вид Сичи. Наш Луг – батько, а Сичь – мати. От де трэба помирати», поговаривали в старину деды наши, – поправляя папаху, сказал дед Трохим. Сказал и запел медленно, протяжно:
Казак полыночку рвал да в огоне чек он клал.
В огоне чек он клал да все растапливал.
Свои раны с молитвой да перевязывал.
«Уж вы, раны мои, да раны порванные,
Раны кровью залиты да на земле турецкой».
Перед смертью он и коню наказывал:
«Уж конь мой, конь, товарищ мой,
Ты беги ей-ка, мой конь, ой да не стрелой, а домой.
Ты скажи-ка, мой конь, да что остался с другой.
Поженила меня да пуля быстрая.
Повенчала меня да сабля вострая.
А постель-ка – да мать сыра земля.
А подушка у меня – да зеленая трава.
Одеяло мое – да небо синее».
Петь дед Трохим умел очень красиво. Окромя этого одарил Господь его талантом стихи да байки складывать. Но не до них было сейчас. Слушали старики песню да за станичников, в поход на басурман[49] ушедших, думали. Неспокойно было на сердцах у славных вояк. Хотя и привычным делом было черкеса воевать, но каждый раз, провожая казаков, прощались, кубыть в последний раз виделись.
Такая уж традиция зародилась у этих вольных воинов в незапамятные времена. «Станичники казаков снаряжают, что в могилу провожают». Казачья служба полна неожиданностей и реальной опасности. Никто не знал, вернется ли казак из похода или душа его к Господу отлетит в станицы небесные.
– Сашко, – снова позвал дед Трохим казачонка, – слетай-ка, драголюбчик, до мамки, хай нас, стариков, чихирьком[50] побалует. Зажурылысь[51] мы часом.
Сашко не стал кондрычиться[52], а как кубаристый байбак[53] побежал до хаты и уже через минуту принес небольшую макитэрку[54], наполенную светло-красным молодым вином.
– Мамка вам, дидо, «на здравие!» передала, – весело крикнул Сашко и умчался вновь гонять чижа с другими казачатами.
Стариков в станице уважали. Их просьба, совет, наказ всегда исполнялись безоговорочно. Это была вековая традиция.
Уважение к старшему прививалось в семье с ранних лет. Дети знали, кто из них в отношении кого старше. Старшинство испокон веков являлось жизненным укладом казачьей семьи и естественной необходимостью повседневного быта, что скрепляло семейные и родственные узы и помогало в формировании характера, которого требовали условия казачьей жизни.
Все в станице от мала до велика отдавали старикам дань уважения к прожитым годам, перенесенным невзгодам, казачьей доле, наступающей немочи и неспособности постоять за себя. «Перед лицом седого вставай, почитай лицо старца и бойся Бога своего».
– Будьмо, казаки! – сказал дед Трохим, отпивая хмельного чихиря из макитэрки и передавая братину дальше.
Слегка захмелев, повеселели диды.
– Трохим, шабэр мий драголюбий, ты ж гарный спивак. Дай так, шоб было по-нашему, по-козацьки, прыхыльно! – брякнул Гаврило Кушнаренко, ногой притопывая. Деда Трохима два раза просить не пристало. Выпрямив спину и блеснув своим орлиным взглядом, он тут же запел:
Ой на гори тай женци жнуть,
А попид горою яром-долиною казаки йдуть
Гей долиною, гей широкою казаки йдуть!
Попереду Дорошенко веде своє вийсько,
Вийсько запоризьке хорошенько,
Гей долиною, гей широкою хорошенько!
Посереду пан хоpунжий, пид ним кониченько,
Пид ним воpоненький сильно дужий,
Гей долиною гей широкою сильно дужий!
А позаду Сагайдачний, що проминяв жинку
На тютюн та люльку, необачний,
Гей долиною, гей широкою, необачний!
Гей вернися, Сагайдачний,
Візьми свою жинку, виддай тютюн-люльку, необачний,
Гей долиною гей широкою, необачний!
З жинкою в походи не возиться,
А тютюн та люлька казаку в дорози знадобиться!
Гей долиною, гей широкою, знадобиться!
Гей хто в лиси отзовися,
Та викришем вогню, та затягнем люльку, не журися!
Гей долиною, гей широкою, не журися!
Согнали старики грусть-кручину с души. Побалакали за свою лихую казацкую молодость. Словно вновь оказались верхом на боевых конях и с пиками наперевес наметом шли своей знаменитой казачьей лавой на врага. Из огня да в полымя и обратно. Такова суровая, но вольная жизнь казаков. Детей привольной степи.
Солнце катилось к вершинам дальних гор, сменяя полуденный зной на приятную легкую прохладу приближающегося вечера. Старики стали прощаться и расходиться по своим хатам. Станица продолжала жить своей размеренной жизнью. «Казак живэ не тем, шо е, а тем, шо будэ».
Марийка не спешила покинуть бричку – легкую конную повозку, использовавшуюся для перевозки людей и грузов. Кони, кровь чуя, фыркали, переступали с ноги на ногу, но с места не сдвигались – приучены, – оставаясь в тени деревьев. Кузьмич, восседая на кожаном сиденье, горбился и трубку курил, не прогоняя. Взгляд казака цепко осматривал местность, и хоть закончилось все давно, просчитывал он чужую засаду, обдумывал действия.
Вон там, под деревом, где сейчас люди толпились, и началось все. Как в подтверждение, кто-то из баб заголосил, и два дюжих примака, подхватив с двух сторон окровавленное тело в исподнем, поволокли убиенного к телеге.
«Михайло», – подумал Кузьмич и затянулся, щурясь от едкого дыма. Кони снова заволновались, и бричка дернулась, но не сдвинулась с места. «Отпел, значит, свое. И за парубками не уследил». Не было злости и гнева в мыслях простых. Смотрел казак на мостки, на корзины перевернутые. Не видел белья, но не удивился, и уплыть могло, и черкесы могли забрать.
– А Марфа-то не уплыла, – вслух сказал Кузьмич. И Марийка сжалась вся, боясь лишний раз пошевелиться и напомнить, что дочка хозяйская плавать не умела.
Бабы снова заголосили, найдя в жухлой траве очередного порубленного парубка. Не удалось абрекам и этого в полын взять, Кузьмич понимающе кивнул: пластуны в плен не сдаются, в каком бы возрасте ни находились.
Вестовой Пашка Кочубей, загнав коня и бросив его в ущелье, теперь карабкался по кручам каменных глыб, сокращая расстояние. Мысль была одна: успеть в крепостицу и принять наравне с другими бой. Приказной Рудь, удачно встретившийся на шляхе, доставит донесение Гамаюна дальше, передаст по цепочке, а у него другая доля. И пусть подхорунжий потом распекает, но кто знает, может, как раз без его, Пашкиного, выстрела не обойдутся: Кочубей, вчерашний парубок, а ныне молодой казак, уже сбривший пух и отращивающий первые усы, славился не только навыком лазания по таким отвесным каменным стенам на пальцах, но и умением виртуозно стрелять.
Меткость та от Бога была, стрелял на чутье с далеких расстояний и редко мазал, чем удивлял даже более опытных товарищей.
Преодолев очередную гряду, Пашка волчьим скоком поднялся до следующего уступка, пересекая колтычки[55], и поднял голову, оценивая стену. Темная, она дышала холодом камня, спрятанная в естественной тени от солнца. Естественный вековой глянец местами покрылся трещинами и был выбит крохотными ямками. На них вся надежда. Высоко в небе парили в большом круге два орла. Далекие, они походили на крохотные черные точки. Казалось, орлы прочитали мысли человека и теперь, не веря, кружили, подстегнутые интересом. Что же ты предпримешь, двуногий? Насколько ты безрассуден? Угомонился бы, что твой выстрел? Кому он нужен?
«Нужен! – думал молодой вестовой, не гоня упрямые мысли. – А что, если Гамаюн специально меня отправил из крепостицы, как самого молодого? Ведь мог любого! И хоть вестовой для таких поручений и нужен, но при осаде ему бы стрелок лучше пригодился. Так успею. Я должен!»
Кочубей вздохнул, справляясь с дыханием. Можно обойти и потерять драгоценные несколько часов, но если подняться по этой вертикали, то крепостица внизу станет видна как на ладони. Нет времени для раздумий: время потеряешь, а там ночь придет – в горах быстро темнеет. И не так прогулка ночью страшна, как страх опоздать.
Пашка замер, прислушиваясь, успокаивая сердце, и начал раздеваться, снимая с себя лишнюю одежду и амуницию. Шашка и кинжал точно не пригодятся, патроны же все забрал, забив кармашки патронташа до отказа. Повесил за спину, на другое плечо винтовку перекинул, подогнал ремни, – не улететь бы с таким грузом вниз. Хотел и свиные чуни скинуть, но босиком по горным тропам не пробежишься потом, когда стену преодолеешь. А скорость по-прежнему важна будет.
Сколько надо продержаться? Вестовой горными тропками ушел к своим, и если не убьют парня, то быстро доставит донесение – проворен казак, да и местность знает как свои пять пальцев. Такой и коня потеряет, и если голову не свернет, то обязательно доставит весть, пускай хоть бежать придется.
В лагере сборы недолгие – один молодняк не погонят, сполохом всех соберут и двинутся. И тут первая печаль: где один прошел, там сотня вряд ли быстро сможет. Тропы не те, скорость не та, шуметь нельзя – обвал можно вызвать, завалит тогда камнями, и не станет тогда помощи. Не станут так безрассудно рисковать.
«Значит, до вечера! – подумал подхорунжий и погрустнел, сделавшись еще серьезнее. – А если не успеют, то в горах заночуют, и тогда только к завтрашнему дню ожидать». Казак сжал зубы. Наверняка Билый скажет потом, что надо было отходить и ховаться в плавнях, ожидая прихода основных сил. Но вот в чем вопрос.
Сам бы сотник так поступил?
Нет.
А кто бы так поступил? Кто ховаться в плавнях станет, бросив пост?
Никто.
«Завяжу бой, а потом посмотрим, кто кого. Может, Билый вышлет вперед удальцов, может, одиночки подтянутся какие. Главное – выиграть время!»
Подхорунжий знал: все так думают, казаки верят в локоть товарища, никто никого никогда не бросал. Главное – продержаться как можно дольше, дать увязнуть абрекам в драке. Пока с крепостицей не разберутся, табун вряд ли погонят через брод, не станут так рисковать лошадьми. Первые попытаются снести заслон крепостной, наверное, думают, что и нет тут никого. Ведь, по здравому смыслу, можно и отойти.
Можно.
Подхорунжий усмехнулся. Натянул папаху глубже, по уши, стал руку приподнимать, готовый отдать приказ канониру. Пальцы нежно поглаживали ствол винтовки Пибоди-Мартини. Ласточки с шумом вылетели из гнезда под крышей землянки, делая вираж на солнце. Проводил взглядом полет, выдохнул.
Казаки молча тоже ждали, тщательно выцеливая противника.
Гамаюн резко махнул рукой, выкрикивая:
– Пли! – Мортира рявкнула, канонир разжал уши, прищуриваясь и оценивая попадание. Знатно ли осыпало картечью абреков? Сколько полегло? В оседающей пылюке барахтались подбитые лошади, подминая под себя всадников. Мало: две-три. Надеялся больше разглядеть.
– Залпом, пли! – секундой позже отозвался урядник. Сухой треск слился в один залп.
– Ховайся! Живо! – Гамаюн уже не смотрел, как кононир укрывается в землянке, вскинул винтовку к плечу, ловя цель на мушку. Спустил курок. Абрек слетел с седла. Этот больше не будет ходить в гости. В ответ начинали беспорядочно стрелять, и подхорунжий поспешил укрыться за бревенчатой стеной. Пули тут же расщепили дерево рядом. Надо менять позицию.
– Зараз. Зараз, – бормотал сам себе Гамаюн, на миг выглядывая из-за угла и вылавливая из клуба пыли новую цель. «Много диких, нельзя мазать!» – на мушке запрыгало искаженное заостреное лицо, взял ниже, целясь в грудь, выстрелил и промазал – в последний момент дернулся под горцем конь, и пуля в шею животному угодила. Практически не целясь, на чутье стреляя, услал еще две пули, одну за одной, без паузы.
Звук прорезался, оказывается, от рева мортиры уши заложило. Трескотня выстрелов, крики, ржание. Абрек кубарем слетел с раненого коня, ловко перевернулся, вскочил невредимый из пыли, уцепился за стремя мимо мчавшегося скакуна и побежал к плетням дальше, вытаскивая на ходу револьвер.
Новая пуля раструхлявила бревно, и дерево жалобно завибрировало, загудело, принимая в себя свинец.
Гамаюн на секунду прикрыл глаза, пытаясь проморгаться от мелких песчинок, что нещадно глаза кололи, и увидел смерть Митюхи Червоного – сразу несколько пуль в того угодили, так и уткнулся лицом в ложе, целясь во врага в последний раз. Был казак – и нет казака. Подхорунжий зажмурился, мысленно читая молитву, выдохнул, вынырнул. Сразу на мушку горца очередного поймал, спустил курок. Вылетел абрек из седла. На движение среагировали, и тело, пулю словив, дернулось резко вправо, разворачиваясь. Обдало бок горячим. Пластун, плотно губы сжав, быстро перезарядился. «Думал, дольше продержимся, повернут изувурги, а оно вона как оказалось – отчаянные и упертые. Видать, давно им наша крепостица глаза мозолила».
Гамаюн снова высунулся и выстрелил. Поймал взглядом урядника, тот обернулся, в отчании ища командира, и одними губами прошептал:
– Не сдюжим, – сам пугаясь слов. Подхорунжий, конечно, не услышал, но понял без лишнего, тут же свистнул, зычно закричал, перекрикивая гомон боя:
– Браты! Отход! – Открыл дверцу землянки и упал на колено, выстрелами прикрывая откликнувшихся казаков.
Багровым кругом катилось дневное ярило за кромки гор, зависая на их острых вершинах. День клонился к вечеру. Жара, сопровождавшая отряд Димитрия Ревы на пути через ущелье, спала.
Кони пошли чуть резвее. Совсем рядом петляла, словно огромная змея, горная река. Она несла свои воды через земли казаков на черкесскую сторону. Течение ее то замедлялось, слегка разливаясь и омывая каменистые берега, то, словно горный барс, бросалось по перекатам, опрокидывая небольшие камни, делая переправу через нее невозможной. Отряд младшего урядника уверенно продвигался к своей цели. Впереди шел на пегом мерине местной черкесской породы сам Рева. Два брата, Григорий и Гнат Раки, односумы Димитрия Ревы, ехали чуть позади. За ними шли походным строем молодые казаки, не знавшие до сих пор вооруженных стычек с врагом. И замыкающими шли Степан Рябокобыла и Сидор Бондаренко.
И братья Раки и Рябокобыла с Бондаренко были казаки стреляные. Не раз хаживали они со станичниками гонять басурмана по скалам да за зипунами. Горы они знали хорошо и могли ориентироваться в них даже ночью. Билый заведомо выделил в помощь младшему уряднику Реве пятерых бывалых казаков. Зная жоглый[56] нрав молодежи и желание выделиться в первом для них боевом походе, старики были призваны охолаживать[57] прыть парубков, дабы те не наделали глупостей. Молодых казаков к понюшке пороху приучали постепенно. Беря на первые боевые задания, их старались держать в резерве, сберегали.
Боевому искусству и джигитовке казаков начинали учить с детства. К восемнадцати годам из казака получался смелый и ловкий воин. Но кострычить[58] ловко лозу, попадать пикой на всем ходу в кольцо, стрелять на ходу в цель – это одно. Совершенно иным выглядел бой в реальности, когда в тебя в ответ также летели пули и твердая рука врага с шашкой тянулась к твоей голове.
Поэтому казаки и держали парубков в резервных группах и пускали их в бой, когда его исход был предрешен не в пользу врага. Так казачий дух, закаленный в регулярных тренировках, отшлифовывался и превращался в несгибаемую сталь, способную, подобно крепкому кар-бижу[59], разить врага.
Молодые казаки, слегка утомленные переходом и жарой, шли на конях шагом, глядя изредка по сторонам и стараясь держать походный строй. Рева же и его одно-сумы, напротив, не сводили глаз с прилегающих скал. Ничего не ускользало от их пристального наметанного взора. За уступами скал мог запросто скрываться не один десяток черкесов, которым, чтобы уничтожить небольшой конный отряд, не понадобились бы даже ружья. Достаточно было столкнуть вниз пару увесистых валунов, и камнепад смел бы казаков вместе с конями.
Рева дал знак рукой остановиться. Младший урядник несколько раз, раздувая ноздри, глубоко вдохнул воздух, словно горный барс, когда выслеживает добычу. Ветер донес запах еще свежего лошадиного навоза. Рева слегка насторожился. Он также знаком подозвал двух братьев Раков и Сашко Калиту – одного из молодых казаков, ехавших в первом ряду. Младший урядник залихватски закинул согнутую в колене правую ногу на седло и облокотился предплечьем правой руки на бедро.
– Ну-ка, хлопцы, разнюхайте, шо там попэрэду. Дюже навозом лошадиным воняеть. Да глядите, шоб все нозирком[60], – негромко распорядился Димитрий.
Прячась за валунами, короткими перебежками трое посланных на разведку казаков скрылись из виду. Вернувшись через четверть часа, Гнат Рак доложил:
– Кубыть тихо усе. Привал варнаки делали. Оттель и гний конский дюже воняеть. Черкесы кубырь сробылы. Гати[61] рясно[62] навтыкали. Мы с хлопцами шлях зачистили. Могем дальше двигать.
– Добре, – ответил Рева. Вновь вдел носок правой ноги в стремя, слегка выпрямил спину и дал отмашку двинуться дальше.
Справа все так же шумела река, разговаривая с камнями. Порой из ее чистых вод выпрыгивала форель, на секунду зависая над течением, и вновь окуналась в обжигающую холодом воду. По противоположному склону, полого спускающемуся к реке, островками расположились кушнари[63] дикой горной акации. Среди ее мелких темно-желтых цветков завели свою вечернюю перекличку турчелки. В воздухе пахло прохладой и свежестью, идущей от реки.
Пики скал, словно зубы великана, кусали солнечный круг. Оставалось совсем немного времени, и солнце зайдет за горные уступы, поднимающиеся, казалось, неприступной стеной. В горах темнеет быстрее. Необходимо было найти место для ночевки, чтобы отдохнуть самим и дать отдых лошадям. Впереди, на расстоянии в полверсты, в лучах заходящего солнца багровым всплеском сверкнула излучина реки. Здесь ее течение замедлялось. Слева шла все та же отвесная скальная стена. Между ней и излучиной реки природа создала колтычок, достаточный для стоянки полусотни всадников. Здесь и решено было сделать привал. Димитрий Рева выделил из молодых хлопцев двоих коневодов. Все казаки спешились. Коневоды приняли лошадей и отвели их в сторону, к зарослям ивняка. Когда лошади остыли, их напоили и пустили пастись.
Находясь на территории врага, было решено костры не разжигать. Рева выставил два секрета. В каждый из них он определил двух казаков. Рябокобылу и молодого казака Иванко Пяту младший урядник отослал на версту вперед по пути следования. Те залегли среди валунов и затаились. Двух других – Гната Рака и парубка Журбу – Рева отправил к излучине реки. Они укрылись среди ивняка, густо росшего по берегу. Вечеряли кто хлебом, кто лепешкой, натертыми соленым бараньим курдюком.
– Всем спать, – сказал Димитрий. Сам же дремал в полока, читая про себя молитвы ко Господу и Богородице.
Ночь своим черным покрывалом в час накрыла и окрестные скалы, и реку, и лагерь казаков. Лишь Семь сестер, Стожары да Чумацкий шлях разливались по темному небосводу мягким голубоватым светом. Эти небесные путеводные знаки, по которым со времен седой древности находили нужную дорогу предки черноморских казаков – запорожцы. Да и сейчас не утратили казаки навыка их пращуров – ориентироваться ночью по звездам.
Димитрий лежал на спине, закинув обе руки за голову. Остро пахло полынью. Находясь в полудреме, почудилось ему, что жива его красавица жена Фотиния, жива и его доченька Марьюшка. Смеются обе, увидев его, пришли на покос. День жаркий, солнечный. Младшенькая все ручонки тянет, обнять хочет, букетик ромашек протягивает, приговаривает:
– Что ты, папка, полынь нюхаешь, на ромашек тебе! Нарвала, пока поднимались.
Жена губы пухлые в улыбке кривит, качает головой, улыбается, протягивает белый тугой узелок.
– Смотри, коровка божья по цветку ползет, сейчас к тебе полетит! – слышится радостный детский крик.
Принесли девчонки трапезничать: холодного айрана в макитэрке[64] да свежую лепешку из кукурузной муки. Протягивает Димитрий руки, чтобы обнять дорогих своих жену и доченьку, а по их белым платьям кровь пятнами выступает. И позади них черкес злобно кэпкувает[65], оскалив зубы. В руках рушница, из дула дымок сизый струится. Вздрогнул Димитрий, открыл глаза. Исчезло видение. Тоска на душу легла, печалью глаза увлажнились.
Прошлым летом, когда Рева в походе был, шайка черкесов на бахчу станичную наскок сделала, где в то время жена его Фотиньюшка кавуны вместе с другими казачками прибирала. А доченька рядом с мамкой была. Черкесы Марьюшку забрать хотели, да не дали казачки своих в обиду. Стрельнул тогда один черкес из ружья и попал в доченьку. Пуля с ее тельца вышла и в мамкино попала, под самое сэрдэнько легло. Так и схоронили их обеих без Димитрия. Лютой ненавистью воспылал Димитрий с той поры к варнакам черкесским. Боялись они его. Убитым черкесам уши отрезал. По вере мусульманской их после смерти в рай басурманский за уши притягивают. У кого ушей нет – харам. Сразу в ад попадает.
Так и не женился Димитрий боле. Бобылем жил. Поначалу подумывал сменить черкеску на рясу монастырскую. Воином Христовым стать. Да грехов своих боялся. Не дадут во врата монастырские войти. В миру остался. Смерти искал. Подобно волку, басурман грыз, проходя порой по шляху судьбы, как по острому карбижу. Молитва и вера крепкая спасала.
Забылся в полудреме вновь младший урядник Димитрий Рева. Тело и голова требовали отдыха.