© Соляник Н.А., 2024
© Оформление. Издательство «У Никитских ворот», 2024
Повесть эта во многом автобиографическая. Описываемые в ней события относятся ко времени дислокации на территории Восточной Германии (ГДР) советских воинских подразделений, в одном из которых автору этих строк и довелось служить. Армейский быт, смотры, учения, взаимоотношения с местными жителями, раздумья над воинским долгом: «Зачем мы здесь?..»
«Служба есть служба, – пишет автор. – Легкой она не бывает, да еще за кордоном. Но в том и состоит жизненная мудрость, что со временем из памяти, да и из сердца выветривается все горькое, грустное и остается лишь светлое, доброе, а порой – и вызывающее улыбку…»
Мы выезжали на учения или уезжали, уж не знаю, как точнее тут сказать. Естественно, подняли нас по тревоге. Суматошное это слово «Тревога!»: вскочить, одеться – гимнастерка, штаны, сапоги.
Так и не понял за годы службы, почему солдатские штаны назывались еще и шароварами? Потому что расширялись к бедрам? Так и офицерские штаны – и ого! – как расширялись, а называли их весьма благородно: галифе. А тут – шаровары. Обидно даже…
Вскочить, одеться – ладно. Это привычно. Это, уточню, когда дежурный по роте, отслеживая на часах последние минуты могучего казарменного сна, резко, наотмашь стегает ладонью по выключателям и орет, как резаный: «Рота, подъем!»
Но орать-то чего? Чтобы показать, какой ты несчастный: не доспал. Так на то она и армия: кому – спать, кому – бодрствовать. Или – чтобы насладиться своей властью: дескать, в считанные секунды поднял на ноги сотню человек. Ладно, уж сотню! «Старики» – те еще долго будут кряхтеть и потягиваться, поругивая в сердцах и надоевшую казарму, и служак-командиров, и дурную чужую немецкую погоду.
Так что вскочить-одеться (вскочить со второго яруса) касалось нас, молодых. Как, впрочем, и – драяние полов, мытье кухонных бачков, стояние у тумбочки… Но не вечно же нам ходить в салагах. Придет час, и мы станем «стариками», тогда и расслабимся.
– А потому, милок, – напутствовали нас знающие, – попаши на первом годку! Потом и за тебя попашут…
«Тревога!» – это общий сбор, клич единения.
Суетное, в полутьме, топанье сапог у вешалок с шинелями, у пирамид с автоматами и противогазами, нетерпеливые выкрики командиров: «Отделение (первый взвод, второй, третий), строиться!». И – бегом, громыхая автоматами и подсумками с «рожками»[1], в автопарк.
Почему-то автопарк наш находился за пределами части в отличие от боксов, или, проще, гаражей первого батальона, непосредственно примыкавших к казармам.
– Потому, – объяснили мне, – что они, по оперативке, первые, мы – вторые.
– Понял.
Прибегаем. А из боксов, разбередив тишину и подсинивая дымком стылый ноябрьский рассвет, выползают тяжеленные ЗИЛы (каждый из них – радиостанция, аппаратная), следом мелкота: «газики», «уазики».
– Как? – удивился я, – водилы уже здесь?
Опять-таки объяснили, что водителям по тревоге надлежало пулей вылететь из казармы, не дожидаясь каких-либо построений. Как, впрочем, и вестовым. Те также мигом разбежались по офицерским коттеджам, дабы сообщить их обитателям об объявленной тревоге.
Мне это казалось более чем странным: пока вестовой добегал до означенной квартиры, офицер уже мчался в автопарк, потому как, во-первых, еще с вечера знал о времени объявления тревоги (четыре утра), как и все в полку знали: тревога-то учебная, – во-вторых, тому же лейтенанту, старлею (старшему лейтенанту), капитану, майору наверняка уже позвонил дежурный по части.
Но таков, оказывается, был порядок: в случае объявления тревоги на дом к офицеру должен прибыть вестовой. Расчет все на тот же боевой вариант, когда и связи может не оказаться, и срочное пакет-донесение доставить потребуется.
Машины выстроились вдоль автопарка.
– Командиры рот, взводов, старшие машин – в голову колонны! – команда. Понятно, для инструктажа: уточнения маршрута, расчетного времени движения.
– Регулировщики, строиться!
Это уже и меня касается. Дело в том, что по маршруту следования колонны полагалось выставить регулировщиков – в населенных пунктах, на развилках дорог. Меня как молодого бойца в регулировщики (а чем еще мог пригодиться?) и определили. Выдали два флажка: красный – стоп, желтый – указание направления пути. Дали и фонарик. Опять же красный свет – стоп, желтый с неоднократно повторяющимся движением руки – направление движения. И весь инструктаж.
Погрузили нас в «уазик» и разбросали по точкам. Я был где-то пятым или шестым: какой-то стылый городишко, крохотная площадь-брусчатка.
– Стой тут и жди! – приказал старшина-зампотех. – Как увидишь головную машину, указывай флажком направо. Понял?
– Понял!
Пристраиваюсь рядом с полицейским, на всякий случай кивнув ему: гутэн таг! Он тоже вроде кивнул. А на площадь-пятачок, несмотря на ранний час (немцы – народ ранний), со всех сторон один за другим устремляются «Трабанты», «Фольксвагены», разные-всякие грузовички.
«Ну, – думаю, – попал! Как же смогу остановить их, когда появится наша колонна?» А по рассказам «стариков» знал, что полицейские не очень-то помогают в такой ситуации, дескать, поставили тебя с флажками и калашом[2]за спиной, вот и выкручивайся, как знаешь. Рассчитывать же на то, что при появлении колонны все эти трабанты-барабанты тут же замрут, и думать было нечего. Напротив, всяк будет норовить, опять же по рассказам «стариков», проскочить через «окошко» в колонне или вклиниться в нее. За такое и регулировщику, и водителю крепко доставалось.
«И поделом, – размышлял я. – Ни к чему, очень даже ни к чему в нашей колонне находиться какой-то чужой легковушке. А вдруг в ней… шпион? Как рассказывал вчера на инструктаже замполит, едва та или иная наша, в смысле советская воинская часть выезжает на учения, на хвост ей тут же садится иностранная военная миссия: английская, французская, американская. Или – спецслужба. Что, наверное, одно и то же…»
Пять, десять минут стою – колонны нет. А вокруг площади все более заметное оживление: кто – на работу, кто с ранцем за спиной – в школу, или что тут у них? Колледж? И всяк глазеет в мою сторону. Вон пожилой немец вообще слез с велосипеда, чтобы лучше разглядеть меня. Впервые что ли видят советского солдата? В новенькой шинели, со звездочкой на шапке-ушанке и с сияющей бляхой на ремне (о, сколько на нее ушло асидола!).
«Ну, что ж, смотрите! – гордо выпячиваю грудь и еще не совсем умелым движением поправляю за спиной калаш. – Да не бойтесь: он не заряжен».
Выкуриваю, наверное, уже пятую сигарету. Колонны все нет. А ноги, чувствую, застывают. Чертова немецкая промозглость! И тут – о, господи! – аж мороз по коже. А откуда она должна появиться, эта самая колонна? В смысле, на какой улице? Там, где синеет фризьерсалон – парикмахерская (немецкий-то знал немного) или левее, где ярко-красное лебенсмиттель – продовольственный магазин? Или, вообще – правее, где какая-то фура торчит?
«Так, без паники, – успокаиваю себя. – Откуда бы ни появилась, появится».
А «Фольксфагены», «Трабанты» все прут и прут. И все так же улыбаются немочки на тротуарах. Незаметно (незаметно от кого?) машу им. Они тут же отзываются, о чем-то щебечут. Интересно, о чем? Полицейский, как мне показалось, неодобрительно покосился на меня. Ну и ладно! Я вон еще и тому камраду[3]помашу: что-то уж загляделся на меня. Он тоже помахал мне и, прихрамывая, покатил велосипед по «зебре»…
Колонны все нет. Когда же, наконец? И на какой улице? Там, где фризьерсалон, или – лебенсмиттель?.. И, кстати (снова мороз по спине), флажком-то куда указывать? Что направо – понятно. Но направо расходятся две улицы. И тут вижу: прямо на меня, подпрыгивая, несется командирский «уазик». Я, естественно – во фрунт и лихо отмахиваю флажком. «Уазик», кивнув антеннами, делает легкий поворот и, не сбавляя скорости, несется дальше. Следом за ним – тяжелые «ЗИЛы», один, другой, третий…
Собственно, зачем их считать? Их есть, кому считать. Как опять-таки рассказывал замполит, вот так же шла наша колонна, не совсем наша, из другой части, и, сидящая в открытом грузовичке вместе с отцом девочка у обочины дороги пересчитала все машины и даже успела записать их номера. С той девочкой, вернее, с ее отцом потом разбирались. Так замполит рассказывал.
И еще запугивал нас всякой всячиной, дабы, понятно, усилить нашу бдительность. Говорил, что якобы западные спецслужбы пообещали гэдээровцам за каждый найденный в лесу или еще где-либо конверт с номером Полевой почты[4]– пять марок, а за конверт с письмом – десять марок. Что в лесу под деревьями могут оказаться бутылки с отравленным шнапсом и т. д. Наверное, все это имело место…
Пятый, шестой, десятый «ЗИЛы»… Кто-то из ребят машет мне: молодец, дескать, знай наших! А мне и самому приятно: ни одна легковушка сквозь колонну не прорвалась, в колонну не втиснулась. Стоят, как вкопанные. А которым уж совсем невтерпеж, вырулили на другую дорогу. Так-то!
А ЗИЛы все идут да идут. Осталось дождаться замыкающего колонну «уазика». Он-то и подберет меня. Вкладываю флажки в футляр и… еще издали вижу торчащий из кабины старшинский кулак. А уж мат-перемат! На всю Германию.
Короче, направил я колонну не туда. Не в ту степь, как говорится. Вернее, не в тот лес.
Что было потом? На гауптвахту меня не посадили (молодого-то да зеленого?), не разжаловали (рядового-то!), из армии не уволили (а я бы и не возражал). Отделался я тремя нарядами на кухню. И отработал их во время учений – в лесу, на свежем воздухе. Чем плохо?
Потом, когда уже сам стал «стариком», растолковывал молодым: поставили регулировщиком – не вертись, как вошь на гребешке. И вообще, ну их этих камрадов и белокурых не-мочек!..
А той вынужденной остановкой (что колонна пошла не туда, тут же обнаружили) не замедлили воспользоваться: черные номерные таблички на машинах поменяли на белые. Так, оказывается, полагалось на марше. Для конспирации. А спустя где-то час велели поменять их обратно. Все это опять-таки казалось мне сущей формальностью: кому надо, запросто мог выследить колонну.
Тактичный все же народ – наши патрули. Завидев солдата в самоволке (уж куда яснее: форма-то не парадно-выходная – повседневка), никогда не подойдут к нему пока он общается с немцами или, того хуже – с немочками. Инструкция, видимо, у них такая была: при местных не борзеть. Будут топтаться, топтаться поодаль, махорить. Но стоит солдату отдалиться от тех же немочек – все, каюк.
Как-то под вечер мы с моим другом Толей Балацким, механиком-водителем, забрели в гаштет, кафе по-ихнему. Уже не помню названия городка: крохотный, так, селение. А забрели, ясное дело, из леса. Из того самого леса, где выше сосен взметнулись наши антенны, где с утра до ночи тарахтят движки наших радиостанций, где пахнет дымным чайком и где так сладко – о, господи! – дурманит дух свободы. Лес – это вам не портяночная казарма. Лес – это, братцы, свобода!
Понял я это: лес – свобода – только здесь, в армии, притом – в Германии. Лес – он такой же, как наш, подмосковный, разве что более хвойный. Ну, и понятно, поаккуратней, почище, построже. Даже излишне построже. До педантизма. Представьте себе, чуть ли не на каждой еле, сосне отметина: синяя, желтая, красная. На фига, спрашивается? Или те же глиняные горшочки на стволах. Опять-таки на фига?
Потом нам, несмышленым, объяснили, что все деревья в немецких лесах пересчитаны, и за каждым из них ведется досмотр, о чем и свидетельствуют отметины: такому-то дереву три года, такому-то – пять лет, такому-то – десять. Это – на распил, это – лечить, эту сосенку – под рождественскую елку. А горшочки на стволах? Для сбора смолы. А мы-то, изверги, крушили их, приговаривая: «Живодеры! Над деревьями издеваетесь!»
Лес потому еще – свобода, что подвигает на подвиги (такой вот каламбур); из леса, пусть и ненадолго, можно уйти, чтобы, как говорится, на людей посмотреть и себя показать. Словом, ощутить еще большую свободу. Ну и, по возможности, отметить эту самую свободу. Чревато, конечно. Но какой адреналин! Потому так любы нам были выезды в лес, на учения.
В общем, подходим мы с Толей Балацким к стойке бара, привычно распрямив гимнастерки.
Ах, гимнастерка! Без малого столетие верой и правдой служила она русскому воинству: от генерала до рядового – прочная, удобная и даже по-своему элегантная. Что она есть такое? Извольте. Та же длиннополая сорочка, но со стоячим воротником. И с нагрудными карманами. Ну и, естественно, с погонами. Как-то задался вопросом: сколько же пуговиц на ней? Оказалось, тринадцать: на вороте, на манжетах, на погонах, на карманах. И каждая – со звездочкой. Как же после этого было не уважать ее, такую звездастую? Рыже-зеленая, когда новенькая. А если уже бывалая-перебывалая, прокаленная солнцем и отстеганная дождями и мытая-перемытая, – а драили мы ее щеткой, прямо на асфальтовой дорожке у казармы, – то и вовсе бежевая. Хэбэшная. В гимнастерке, туго подпоясанной ремнем (ни складочки!), поневоле выглядишь стройнее. Украшала она и меня в свое время…
А бляхи-то, бляхи! Горят! И – стрелки на штанах. Как наводить их, служивые знают. Оттягиваешь штанину вдоль ноги и несколько раз проводишь по изгибу междузубьем расчески: вверх – вниз, вверх – вниз. И стрелка готова. Такая вот солдатская смекалка.
– Гутэн таг! – здороваемся, при этом успеваем окинуть взглядом зал: наших, в смысле офицеров вроде нет. Встреча с ними была бы весьма нежелательной. Как с теми же «макаронниками», как называли мы сверхсрочников (прапорщики – по-нынешнему), имея в виду сытую их макаронную жизнь. Суть в том, что излюбленным блюдом нашим были макароны по-флотски. Деликатес! Давали нам их редко, в основном по праздникам. Сверхсрочники же, питаясь в офицерской столовой, могли улепетывать их сколько угодно.
В общем, и те, и другие запросто могли сдать нас: ведь нам, срочникам (служащим по призыву) строжайше запрещено было посещать питейные заведения. Более того, имелось негласное указание владельцам этих самых заведений при появлении нашего брата тут же сообщать об этом в гарнизонную комендатуру.
– Т-а-а-г! – вторит розовощекий бармен.
Ох уж, эти немцы! До того небрежны в приветствии. Ну почему бы не сказать, как надо: «Гутэн таг!», «Гутэн моргэн!»? Нет же: «Т-а-а-г!», «Мо-о-ргэн!» Или – «Видэрзээн» вместо «Ауфвидэрзээн» (До свиданья!). На звуках что ли экономят? И тут верны своему прагматизму? Это равносильно тому, чтобы мы, здороваясь, говорили: «Де-е-нь!», «У-у-тро!» Нет же, говорим, как надо: «Здравствуйте!», «Добрый день!», «Доброе утро!» Ну, друзьям, понятно – «Привет!», «Пока!»
Вспомнилась история почти анекдотическая. Рассказали ее все те же «макаронники» – сверхсрочники. Как-то в гаштете набрались они крепко! Шумели, наверняка буянили. Законопослушный бармен тут же позвонил в комендатуру. Забрали хлопцев. Отсидели они, все честь по чести, и снова сюда, в гаштет: «У-у, морды!» В ответ – сама любезность: «Гут моргэн!», «Гут моргэн!..» Умеют, значит, правильно сказать, когда захотят…
– Вотка? – бармен вскидывает на нас светло-голубые глаза.
– Я-а-а, – киваю я. «Я-а-а» у них – наше «да». Ну, язык! И решительно добавляю:
– Цвай хундэрт! (Двести.)
Балацкий, нахмурившись, смотрит на меня. Он не знал и не хотел знать немецкого языка по идейным, как говорил, соображениям. В войну погиб его дед, инвалидом вернулся отец. Как такое забыть? Конечно, он понимал, что немцы теперь не те, многое узнали и осознали, да и сами натерпелись от своего бесноватого фюрера, тем не менее, глядел на них так, словно хотел убедиться: действительно ли все поняли и осознали?
Как-то в гаштете… Опять гаштет! Любили мы все-таки хаживать в это заведение. И не выпить ради. Для этого и другие возможности случались. Общения ради хаживали мы в гаштет. Пусть на кое-каком немецком, а с той стороны – на кое-каком русском, но ведь изъяснялись: кто есть кто, откуда, немного о политике. Мы это называли народной дипломатией.
Так вот, с полчаса, наверное, Балацкий общался с одним пожилым немцем при помощи всего двух фраз: «Гитлер – сука!», – восклицал он, уже изрядно поддавший. «Сталинград!», – вторил ему немец, качая хмельной головой. «Гитлер – сука!», – снова восклицал Балацкий, ударяя кулаком по столу. «Сталинград!», – повторял немец и, задрав на спине рубаху, показывал зарубцевавшиеся раны. И ведь понимали друг друга.
Своего «сталинградского» немца, уже совсем «хорошего», он довел до дому, прислонил, как полагается, к дверному косяку. Тот панически замахал руками: «Цюрюк! Цюрюк!» В смысле – назад. За дверью, действительно, послышался женский голос. Балацкий, понятное дело, ноги в руки и – назад, в часть…
Эту историю он нам частенько рассказывал. Мы ухахатывались. Особенно над этим его «Гитлер – сука!» Как будто немец и впрямь понимал, что такое по-русски «сука»…
Все еще нахмурившись, Балацкий смотрит на меня, потом переводит взгляд на бармена и для убедительности выбрасывает два пальца. Тот понимающе кивает:
– Айн момэнт, – и ставит на картонки-кругляшки две слезные стопочки.
Как сейчас вижу: берем мы эти стопочки и аккуратно так, нежнейше, наслаждаясь их прохладой, чокаемся:
– Будем! – и лихо опрокидываем.
Неспешно закуриваем. Свои, махорочные.
– Ну, шо? – спрашивает Балацкий. – Ишо по одной?
Расслабившись, он любил вклинить украинское словечко. И еще – когда волновался. Тут уже запаса русских слов ему явно недоставало. Родом он был откуда-то из Прикарпатья, то ли из Тернопольской, то ли из Хмельницкой области. Вообще, мы как-то мало интересовались, кто есть откуда: из какого города, поселка? Это не считали столь важным. Важно было, что все мы – из Союза. Союзом мы называли Советский Союз.
– Чуть повременим, – говорю Балацкому, – оглядимся, освоимся.
Зал небольшой. Мягкий полумрак, деревянные столы, заставленные пивными кружками, бутылками лимонада – пожилые, молодежь, дети. Немцы любят хаживать в гаштет всем семейством.
– А нас, кажется, приглашают, – киваю на столик у окна. – Вон тот камрад в клетчатом пиджаке. Давай еще по сто – и к нему.
– Давай.
Присаживаемся. Кладем на стол краснозвездные пилотки:
– Гутэн абэнд!
В ответ, естественно, А-а-бэнд!.
– Камрад! – приподнимаю стопку. – Гэзунд! (На здоровье!)
Он никак не отреагировал на мои слова или сделал вид, что не понял, и, отхлебнув пива, продолжал глядеть на нас не то чтобы с интересом, а как-то проникновенно-пытливо, и глаза холодные, что осеннее небо.
– Капрал? – задерживает взгляд на моих погонах.
– Сержант, – констатирую я, заведомо зная, что он опять чего-то не поймет.
Он ухмыльнулся:
– Бундэс рэпублик – гут. Дойче дэмократише рэпублик – шлехт!
– Шлехт? Плохо? – наклонился ко мне Балацкий. – О чем это он?
– Да так… Западный он немец.
– Оцэ дило! – насупился Балацкий, пухленькое лицо его порозовело, «ежик» на голове ощетинился.
Да, непростая штучка этот камрад. Да какой он к черту камрад? Казачок засланный.
– Бундэс рэпублик, – обращаюсь к нему, также чеканя слова – капитализм.
– О, я-а, я-а! – воскликнул он и поднял большой палец.
– А ДДR, ГДР, – продолжаю я, – социализм, справедливость.
Он кисло поморщился:
– Найн! Шлехт!
Похоже, он провоцировал нас. И тут слышим справа и слева свистяще-шипящее:
– Официрэн! Официрэн!
Я сидел спиной к двери, Балацкий – вполоборота.
– Что там? – тихо спрашиваю его.
– Патрули. Трое. Офицер и два солдатика.
– Да, влипли. Ладно, что-нибудь придумаем.
Казалось, зал со всеми его мэнами, фрау, киндэрами замер. Одни взирали на нас с любопытством: дескать, чем все закончится? Другие – с сочувствием: мол, такая уж солдатская доля – ущемленность во всем и вся.
– Где они? – спрашиваю Балацкого.
– У стойки бара. Лимонад пьють.
Немец, уже достаточно раскрасневшийся, расплылся в нехорошей улыбке:
– Дас ист паник?
«Да помолчи ты, черт рыжий!», – чертыхаюсь про себя и снова к Балацкому:
– Вечно стоять они там не будут. А к нам, пока мы за столиком, не подойдут, сам знаешь.
– Так-то оно так… О-о! Офицэр кудысь подився.
– Может, в гальюн? Сваливаем!
Разом вскочили и, схватив пилотки и огибая столики, рванули к выходу мимо солдатиков с патрульными повязками:
– Тихо, ребята! Вы нас не видели.
Те и мяу сказать не успели, как мы уже были на улице и во весь упор неслись в сторону темнеющего невдалеке леса. Лес – он родной, он спасет! Вот и заветная тропинка. Мы ее еще днем присмотрели. Летим, не успевая потирать обожженные хвойными лапами лоб, щеки.
– Передохнем, – сдается Балацкий. – Нас воны ужэ не догонють. Та й не знають, куда мы побиглы.
– Догадаться могут. В лес, где учения. Но мы через двадцать минут будем на месте. А там нас фиг найдешь.
– Это точно, – согласился Балацкий. – Слухай, а той нимэць точно с Запада?
– Сто процентов.
– Шпион?
– Да ладно тебе.
– Впэршэ шпиона бачу. Вин шо, хотив нас завэрбовать?
– Тебя завербуешь! Хорошо, хоть не стал восклицать: «Гитлер – сука!»
В темноте я почувствовал, как он улыбнулся:
– А солдатикам, мабуть, влэтыть за нас.
– Ничего, обойдется. На губу[5], по крайней мере, не посадят. А придет время, сами станут в самоволку бегать. Дело солдатское.
– И то так, – он замедлил шаг.
– Ты чего?
– Водку нэ допылы?
– Ну, Балацкий! Ну, хохол! О водке сожалеет. Скажи спасибо, что ноги унесли. А то были бы нам цвай хундэрт…
– Завтра вместо физзарядки – сбор черники, – объявил на вечерней поверке старшина. – Котелки получите в каптерке.
А нам и в радость! Значит, утреннего тррам-тррам-тррам – «Бегом марш!» – не будет. Да и сколько можно долбить сапогами немецкий булыжник? Вернее, немецким булыжником дубасить наши сапоги.
Лично для меня утренний бег в строю – десятки пар кованых сапог, нудно, тупо – был сущей пыткой. Тррам-тррам-тррам! Через распахнутые настежь решетчатые ворота с прикрепленными к ним красными звездами. Тррам-тррам-тррам»! Через дощатый настил железки-одноколейки.
Железка… В пятидесяти метрах от КПП. Ну, не пытка ли? Ведь что такое для солдата рельсы? Дорога домой! Нам же приходилось пересекать их (переходить, перебегать, переезжать) ежедневно с неизменной сладкой болью в сердце: придет, придет час, и помчит, помчит нас эшелон. А как реагировали дембеля на мелькнувший на экране поезд? Клуб буквально взрывался: «Едем!»
Тррам-тррам-тррам! Мимо футбольного поля с длинными лавками из брусьев. Тррам-тррам-тррам! Вон до того перекрестка, что у офицерской столовой. Там – направо и уже до самого предместья Фюрстенберга (маленький такой городишко). Потом резко – налево, в сторону автопарка. Тррам-тррам-тррам!..
И чтобы совсем уж не свихнуться, глядя в затылок впереди бегущего, старался как-то отвлечься, подумать о чем-нибудь приятном. Но о чем? О том, что будет сегодня на завтрак? А что тут думать-то? «Кирза» (овсянка). О весточке из дома? Дома вроде все нормально. Ждут! А друзья пишут все реже. Ясное дело, у них там свои заморочки, которые нам из нашего солдатского далека и не понять. О подружках и говорить не приходится…
А мы и не говорим о них. Зачем? Лишь душу бередить? Само наше неизбежное и долгое пребывание здесь, откуда и в отпуск-то не вырваться, раз и навсегда ставило крест на нашем прошлом и на каком-либо продолжении его, так что стисни зубы, солдат, и терпи. Это твоя жизнь замерла, остановилась, а ее, подружки твоей (или теперь уже бывшей подружки твоей) – летит, бурлит. Уже – первокурсница («Ах, какие преподаватели!», «Ах, как все интересно!»). Уже (не успела оглянуться) – на втором курсе. Сокурсник провожает ее домой, рядышком сидят в читалке…
Тррам-тррам-тррам! – как молотом по голове.
И какое же благо «Шагом марш!» Не идем, а плывем. Лишь изредка чиркнет о булыжник чья-то неловкая подковка. Но благо это продолжается недолго, до следующего поворота, что у озера. И снова как наказание: «Бегом марш!»
Ну почему, старшина, ты не жалеешь наши сапоги? Сам же говорил, что надо беречь казенное имущество.
Ох, уж этот старшина! Сухой, поджарый, с вытянутым застывшим лицом и с низко, на самые глаза опущенной фуражкой – для того, наверное, чтобы казаться построже. Это его «построже» проявлялось главным образом в казарменном бдении: койки чтобы – одна к одной, полы надраены, исправно (в холодное время) топились печи-голландки. Зимой пихали мы в них брикет – спрессованный бурый уголь («Rekord», как сейчас помню) с утра до вечера.
Печи-голландки… Об этом отцы-командиры особенно не распространялись, но мы-то знали, что казармы наши – длинные, приземистые – это бывшие мастерские компании Сименс, сотрудничавшей с нацистами в годы войны. От того Сименса здесь, понятно, ничего не осталось, разве что печи-голландки…
Тррам-тррам-тррам!
Вот и лес. Разбредемся, кто куда. Лес, как я уже говорил, это – ощущение свободы. Сильное чувство!
И черники наберем. И полопаем ее вдоволь. И здоровым воздухом подышим. Красота!
Но уже доносится (неужто час пролетел?) далекое, как с другого берега:
– Рота, строиться!
Щас! Успеется. Еще пару ягод. А ягод этих в то лето выдалось не меряно.
Один за другим подтягиваемся в строй, какие-то совсем другие, посветлевшие, посвежевшие, хохоча и тыча пальцем друг в друга: у кого губы чернее, тот больше ягод и слопал. Вроде все. Вон еще Орех.
– Орех, давай скорей!
Орех – прозвище. Фамилия – Орешин. Запыхавшийся, пристраивается рядом со мной:
– Отсыпь чуть-чуть, – показывает полупустой котелок.
– Че, не набрал?
– Споткнулся о корягу, рассыпал…
– Ну, ты даешь! Ладно, возьми чуть-чуть. Саш, – толкаю Красненко. – Отсыпь и ты. Надо же выручать Ореха.
Красненко – сибиряк. «Хозяйский глаз и круглое колено», как мы его называли. А повод сам дал. Как-то зашел разговор о том, что важнее всего в жизни мужчины. Он и изрек эту сакраментальную фразу: хозяйский глаз и круглое колено. Хозяйский глаз – значит, мужик должен быть полновластным хозяином в доме, а круглое колено – добрая, послушная жена. Философ!..
Высоченный, а сапоги носил, смешно сказать, 38-го размера. И как на ногах держался? И шаг у него был короткий, куцый, совсем не строевой. Да и не любил он строевую подготовку. Впрочем, кто ее любил? И еще постоянно хмурился. Вот и сейчас насупился:
– Ему бы только орехи и собирать.
Но ягод отсыпал.
– Рота, смирно! – командует старшина.
В лесу? Смирно? Чудной ты, старшина!
История его угадывалась безошибочно. Отслужил срочную, вернулся домой, в свой колхоз. Огляделся. Снова коровам хвосты крутить? Нет уж, и заспешил в военкомат: хочу на сверхсрочную. Знал ведь, служба сверхсрочника не пыльная. Обувка, одежка, питание, деньги, какие и не снились колхозникам, ежегодный 45-суточный (без дороги) отпуск. Словом, все, как у офицера, ладно, что образования всего-то семь классов. А тут еще и повезло: набор в Германию. А Германия – это двойной тариф: дойчмарки и (на сберкнижку) – рубли. И возможность прибарахлиться, что в условиях тотального товарного дефицита в СССР считалось сверх удачей. Так оказался он в полку связи. В радио, правда, ничего не смыслил. Да от него, начальника казармы, этого и не требовалось…
– Напра-во! – команда. – Шагом марш!
Щас последует: «Запевай!» И запоем. Настроение у нас что надо: «Жил да был черный кот за углом…»
Знали, старшина не любил эту песню, считал ее несерьезной, не строевой. Но мы же, опять-таки, не на плацу. Мы – в лесу. А в лесу можно и расслабиться, и спеть, чего душа пожелает. Про того же черного кота. Кстати, песенка самая, что ни на есть строевая. Под нее и шагалось легче, и настроение поднималось, словно дома побывали…
А компот из черники получился на славу. Нам его несколько дней подавали, потом сказали:
– Хватит!
– Черника, что ли, закончилась? – недоумевали мы. – Так мы ее снова наберем.
– Отставить! – отрезал старшина, стрельнув глазами из-под лакированного козырька. – Черникой будете зимой баловаться.
Словом, потянулись обычные армейские будни с их подъемами и отбоями, дежурствами и караулами[6], долбанием морзянки[7]и неизменным утренним тррам-тррам-тррам.
А тут как-то после подъема объявляют:
– Всем собраться в ленкомнате[8].
Мы переглянулись: с чего бы это? Срочное объявление, политинформация? Такое бывало.
Усаживаемся за столы с аккуратно разложенными на них подшивками газет, журналов: «Советская армия», «Советский воин», «Красная звезда», «Комсомольская правда»… – в окружении плакатов и стендов о Вооруженных Силах СССР, о боевом пути полка, ленинских цитат и выдержек из решений партсъездов…
Напротив, за столом – ротный (командир роты), начмед в белом халате поверх френча.
– Ну вот, – совсем не по-военному начал начмед.
Он недавно в нашей части, прибыл по замене. Почему-то мы его недолюбливали. Наверное, потому, что прибыл он с молоденькой медсестрой: красивая – спасу нет! Коротенький белый халатик…
– Так вот, – продолжал начмед. – Вы собирали в лесу чернику, две недели тому назад, и ваш Орешин…Орешин, встаньте!
Орешин поднялся, бледный, потерянный.
– … подцепил триппер.
По рядам брызнул смех.
– Ничего смешного, – как можно строже сказал начмед. – В тот день кто-нибудь из вас видел немку на велосипеде?
– Не-е-е, – загудели мы.
– А немка-то оказалась заразной, – нагнетал он. – Ее специально к вам подослали.
– Да не видели мы ее!
– На хрен она нам нужна!
– Вот именно на хрен, – ухмыльнулся ротный. Он вообще любил подшучивать, при случае мог смачную присказку вкрутить, анекдот травануть. Такой он был, наш ротный, капитан Кашин. Может, в фамилии и заключалась разгадка легкости его характера. Мы, действительно, редко видели его раздраженным. Да это и не шло ему, что он и сам наверняка знал, потому как в крике мягкий баритон его срывался на такой дискант, что ему наверняка становилось неловко за себя. А нам – за него…
– Что ж, – протянул начмед и стал натягивать резиновые перчатки. – Тогда по одному ко мне.
– Насилие над личностью! Протестуем! – зароптали мы, не переставая ржать.
– Ладно, мужики! – выходя из-за стола, сказал ротный, ухмыляясь. – Надо – значит надо.
Что было делать? Расстегнули ширинки (в ленинской-то комнате!) и двинулись к начмеду. Дело обычное. Уж сколько раз приходилось спускать трусы, кальсоны перед разными начмедами – в военкомате, на сборных и пересыльных пунктах. Армия – штука суровая, мужская, и твои мужские достоинства в такой же мере принадлежат ей, как и ты сам…
– Орех, ну ты дал! Расскажи хоть, как дело было? – пристали мы к нему, рассаживаясь в курилке (вокруг вкопанной в землю бочки из-под солярки или бензина – этакой, как сказали бы сегодня, корпоративной пепельницы).
– Да как, как? – вполне освоившись со своим положением, начал он. – Забрел я далековато. Смотрю, у лесной тропинки немка с велосипедом возится. Цепь слетела. Ну, я естественно, вызвался помочь. «Я-а, я-а-а!» – защебетала она. Ну, в смысле «Да-да».