Серьезные обвинения были предъявлены Миниху как полководцу, командовавшему русской армией в двух войнах: за польское наследство и в русско-турецкой. Ему ставили в вину, что он начинал сражения без консультаций с генералитетом, отчего войска несли тяжелые потери, размеры которых он скрывал; что он продвигал по службе иностранцев в ущерб русским офицерам, часто применял по отношению к последним штрафные санкции – от рядовых до полковника включительно. Миних признал свою вину лишь в том, что штрафовал русских офицеров без суда и следствия («признавается виновным и просит милостивого прощения»). Остальные обвинения Миних отрицал, причем делал это столь неуклюже, что вызвал раздражение у всех, кто слушал его показания, в том числе и у Елизаветы Петровны, сидевшей за шторкой и оттуда следившей за следствием.
Почему он не показал генералам составленной им диспозиции атаки Гагельберга (война за польское наследство), стоившей русской армии значительных потерь? Потому что «уповал, что оная (диспозиция. – Н. П.) учинена порядочно». Почему скрыл подлинные потери при штурме этой крепости? Ответ: из-за «своей о том уроне печали».
Темной выглядит и история с бегством польского короля Станислава Лещинского из Данцига. Миних хвастливо заявлял в донесении двору, что «из города незамеченной не выйдет даже мышь». В действительности удалось бежать из блокированного Данцига даже королю, переодевшемуся в крестьянское платье. Следствие подозревало фельдмаршала в причастности к побегу Лещинского: «Для чего ты из Данцига упустил, с кем в том имел согласие, каким порядком оное происходило и что ты себе за то получил?» – допытывались следователи. Миних, разумеется, отпирался, зная, что свидетеля, доносившего о причастности его, фельдмаршала, к побегу, нет в живых.
Думается, и у Остермана были основания отклонить некоторые обвинения, но опытный интриган, постигший все тонкости подобных следствий, вполне сознавал бесполезность отрицать предъявленное обвинение, заведомо зная, какой приговор вынесет комиссия.
Бывший обер-гофмаршал Е. Г. Левенвольде, креатура Остермана, обвинялся в пособничестве своему шефу в его действиях как против Елизаветы Петровны, так и против интересов государства. Обвинялся он и в казнокрадстве: «великие суммы и пенсии ко истощению казны себе и другим исходатайствовал».
Вина барона К. Г. Менгдена, бывшего президента Коммерц-коллегии, состояла в продаже за границу в неурожайные годы, постигшие Россию, хлеба, что удвоило его цену в стране, отчего пострадали как обыватели, так и казна; в назначении Бирона регентом и участии в составлении обращенной к нему челобитной с просьбой согласиться быть регентом. Менгдену приписывались слова, призывавшие немцев к сплочению вокруг Бирона, символизировавшего немецкое засилье: «Если Бирона не будет, то они, иноземцы, все пропадут».
Бывший вице-канцлер М. Г. Головкин обвинялся в сочинении проекта указа, навсегда отрезавшего Елизавете Петровне путь к трону, – «о бытии рождаемым от принцессы Анны принцессам наследниками Российского престола», а самой Анне Леопольдовне быть императрицей, чем «нас он от наследства безбожно и против всего света законов отлучить намерен был».
Вина самого низкого по рангу среди находившихся под следствием вельмож, действительного статского советника Ивана Темирязева, состояла в том, что он первым подал мысль правительнице завладеть короной и дал задание сочинить соответствующий манифест.
Следственная комиссия, одновременно выполнявшая и судебную функцию, вынесла обвиняемым суровый приговор: Остермана – колесовать, Миниха – четвертовать, остальным – отрубить голову. Императрица, давшая клятву не проливать крови своих подданных, проявила милосердие, заменив казнь ссылкой: Остермана – в Березов, Миниха – в Пелым, Менгдена – в Колымский острог, Левенвольде – в Соль-Камскую, остальных – в Сибирь.
17 января 1742 года жители новой столицы барабанной дробью были оповещены о намечавшейся на следующий день экзекуции над осужденными. Экзекуция состоялась 18 января, а манифест о винах и мерах наказания был обнародован четыре дня спустя после экзекуции. Этот факт – доказательство неуверенных действий нового правительства.
Свидетельства современников дают представление о поведении преступников во время экзекуции и отправления их в ссылку. Одни из них проявили малодушие, другие, пребывая в состоянии шока, – равнодушие, третьи, к ним относился Миних, выказывали присутствие духа, бравировали готовностью принять смерть.
Приведем описание экзекуции, наблюдавшейся Э. Финчем из окна. Осужденных вывели из Петропавловской крепости, где они содержались, в сопровождении многочисленных солдат с примкнутыми штыками. Все они двигались пешими, лишь Остермана, лишенного способности передвигаться самостоятельно, везли в простых санях, запряженных одной лошадью. Осужденных подвели к эшафоту «около десяти часов, вынесли на носилках графа Остермана. Секретарь прочел перечисление преступлений, ему приписанных, изложенных на пяти листах. Его превосходительство, украшенный сединами, с длинной бородой, все время слушал с непокрытой головой внимательно и спокойно. Наконец, провозглашен был и приговор. Граф, как я слышал, должен был подвергнуться колесованию. Однако никаких приготовлений к такой ужасной казни не было видно. На эшафоте стояли две плахи с топорами при них, немедленно солдаты вытащили несчастного из носилок и голову его положили на одну из них. Подошел палач, расстегнув бывшие на преступнике камзол и старую ночную рубашку, оголил его шею. Вся эта церемония продолжалась с минуту. Затем графу объявили, что смертная казнь заменена ее величеством вечной ссылкой. Тогда солдаты подняли его и снова посадили на носилки.
Изобразив нечто вроде поклона наклонением головы, он тотчас сказал (и это были единственные слова, им произнесенные): “Пожалуйста, отдайте мне мой парик и шапку”, – тут же надел и то, и другое и, нимало не изменив своему спокойствию, стал застегивать ночную рубашку и камзол».
От описания поведения у эшафота остальных осужденных Финч воздержался, отметив лишь их изменившуюся внешность: все они, за исключением Миниха, стояли с длинными бородами, «но фельдмаршал был обрит, хорошо одет, держался с видом прямым, неустрашимым, бодрым, будто во главе армии перед парадом». Фельдмаршал, как известно, любил демонстрировать свою неустрашимость и выдержку перед рвавшимися рядом снарядами. И на этот раз он в разговоре с солдатами, конвоировавшими преступников к эшафоту, «как бы шутил» с ними «и не раз повторял им, что в походах перед лицом неприятеля, где он имел честь командовать ими, они, конечно, всегда видели его храбрым. Таким же будут видеть его и до конца».
Другое свидетельство принадлежит перу сенатора Я. П. Шаховского, назначенного ответственным за отправку осужденных в ссылку. Операция была намечена на следующее утро после экзекуции, к исходу дня в столице не должно находиться ни одного осужденного, всех их надлежало отправить к месту назначения. В течение суток жены осужденных, если они пожелают отправиться в ссылку вместе с мужьями, должны были упаковать необходимый для проживания в глухих местах немудреный скарб, а Шаховской – укомплектовать из гвардейцев команды для сопровождения ссыльных и обеспечения их санями и лошадьми.
Сенатор подробно описал как собственные переживания при исполнении бередившего душу поручения, так и поведение некоторых осужденных. Первым был отправлен Остерман. «По вступлении моем в казарму, – поделился своими наблюдениями Я. П. Шаховской, – увидел я оного, бывшего кабинет-министра графа Остермана, лежащего и громко стенащего, жалуясь на подагру, который при первом взоре встретил меня своим красноречием, изъявляя признанности в преступлении своем и прогневании нашей всемилостивейшей монархини, кое здесь я подробно за излишнее почел».
По повелению императрицы Шаховской должен был спросить у отправляемых в ссылку об их последней просьбе. Остерман просил «о милостивом и великодушном покровительстве детей его». Рядом стоявшая супруга, ехавшая в ссылку в Березов вместе с мужем, «кроме слез и горестных стенаний» не проронила ни слова.
Миних вел себя примерно так же, как и накануне, выказав выдержку и спокойствие. Последнюю просьбу он выразил так: «Когда уже теперь мне ни желать, ни ожидать ничего иного не осталося – так я только принимаю смелость просить, дабы для сохранения от вечной погибели души моей отправлен был со мною пастор» и притом «поклонясь с учтивым видом, смело глядя на меня, ожидал дальнейшего повеления. На то сказал я ему, что о сем, где надлежит, от меня представлено будет». Супруга Миниха, «скрывая смятение своего духа», молча стояла с чайником и прибором к нему, одетая в дорожное платье с капором.
По-иному вел себя Левенвольде, красавец, бывший фаворит Екатерины I, слывший покорителем сердец придворных дам и отличавшийся до постигшей его катастрофы высокомерием и надменностью. Теперь перед Шаховским стоял на коленях и обнимал его ноги опустившийся, в грязной одежде, с изменившейся до неузнаваемости внешностью, с всклокоченными волосами, обросший седой бородою человек, которого он принял за мастерового арестанта. От Шаховского он напрасно ожидал какого-либо снисхождения, ибо от него ничего не зависело. Левенвольде обнаружил слабость духа и утрату человеческого достоинства.
Средством закрепления результатов переворота была коронация – совершаемая в Успенском соборе Московского Кремля торжественная церемония утверждения государя на троне. С коронацией спешили, сенатский указ 7 января 1742 года назначил ответственных лиц за подготовку и проведение церемонии. Одна деталь обращает на себя внимание – материи, используемые для сооружения балдахина, то есть разные бархаты, бахрома, позументы и прочее, должны были приобрести на русских фабриках, чем еще раз подчеркивалось стремление придать торжествам национальный колорит, под стягом которого совершался переворот.
На расходы было ассигновано сначала 30 тысяч рублей, затем к ним добавлено еще 20 и еще 19 тысяч на фейерверки.
23 февраля 1742 года Елизавета выехала из Петербурга в Москву. Кортеж двигался день и ночь, так что через трое суток, 26 февраля, он достиг села Всехсвятского, что в семи верстах от старой столицы. Коронационные торжества начались 27 февраля, когда ранним утром на Красной площади раздались девять пушечных выстрелов, а большой Ивановский колокол возвестил благовест, подхваченный, как и всегда, всеми колоколами Москвы.
В десятом часу торжественная карета с императрицей двинулась по Тверской-Ямской к Кремлю, где в Успенском соборе произнес речь, обращенную к императрице, новгородский архиепископ Амвросий. Его речь, как и все торжество, отражала утверждение национального самосознания: в лице императрицы церковь «крепкую защитницу получила», воинство приобрело «от своей природной государыни» уверенность, что она освободила Россию от «внутренних разор», гражданские чины радуются, «что уже отныне не по страстям и посулам, но по достоинству и заслугам в чины свои чают произведения».
В день коронации, 25 апреля, тот же Амвросий в новой речи прославлял храбрость императрицы, которая, забыв деликатность своего полу, отважилась «пойти в малой компании на очевидное здравие своего опасение», согласилась «быть вождем и кавалером воинства… идти грудью против неприятеля и сидящих в гнезде орла российского нощных сов и нетопырей, мыслящих злое государству… наследие Петра Великого из рук чужих вырвать». Амвросий вновь подчеркивал связь воцарения Елизаветы Петровны с концом немецкого засилья и приветствовал ее намерение следовать заветам отца.
В день коронации – новые пожалования: генерал-фельдмаршал В. В. Долгорукий, генерал В. Ф. Салтыков, обер-гофмаршал М. П. Бестужев-Рюмин, генерал-прокурор Н. Ю. Трубецкой и другие получили орден Андрея Первозванного, фаворит А. Г. Разумовский – чин обер-егермейстера и орден Андрея Первозванного, М. И. Воронцов и братья А. И. и П. И. Шуваловы награждены орденом Александра Невского. Пожалованиями были отмечены и тетки императрицы – сестры ее матери Екатерины I, вышедшие замуж за Гендриковых и Ефимовских. Обе фамилии Елизавета возвела в графское достоинство.
Наряду с коронацией Елизавета Петровна воспользовалась еще одним средством укрепить свое положение на троне – срочно вызвала в Петербург своего племянника Карла-Петра-Ульриха, являвшегося, напомним, сыном сестры Елизаветы и герцога Голштинского. Поспешность, с которой был отправлен в Киль барон Н. Ф. Корф, чтобы тайно доставить племянника в Петербург, станет понятной, если учесть, что тринадцатилетний принц, достигнув совершеннолетия, мог претендовать на три короны: герцога Голштинского, короля Швеции и императора России. Не случайно ему было дано тройное имя: Карл – в честь шведского короля Карла XII, Петр – в честь Петра Великого и Ульрих – если он ограничится ролью владетеля герцогства.
Елизавета Петровна решила иметь племянника при себе, чтобы предотвратить возможность использования его имени против России и ее личных интересов, если он вдруг станет королем Швеции. Но если даже такое не случится, то предполагалось, когда Елизавета была еще принцессой, Карла-Петра-Ульриха доставить в Швецию, отправить в лагерь шведских войск в надежде, что у русских солдат не поднимется рука против неприятеля, в рядах которого находится внук Петра Великого. Теперь, когда Елизавета Петровна стала императрицей и война продолжалась, надобность в подобном воздействии на боеспособность русской армии отпала. Наконец, Елизавета была озабочена еще одним соображением – необходимостью закрепить корону за той линией династии Романовых, к которой принадлежала сама: за потомством не Иоанна Алексеевича, а Петра Алексеевича.
Детей у Елизаветы не было, зная о своей неспособности их иметь, она не рассчитывала на собственных потомков. Племянник становился единственным наследником.
Г. А. Качалов.
Сцена коронации императрицы Елизаветы Петровны в Успенском соборе Московского Кремля. 1744.
Гравюра с рисунка И.-Э. Гриммеля.
Государственный Эрмитаж, Санкт-Петербург
Право на трон голштинского принца предусматривал еще Тестамент Екатерины I, объявлявший детей своей старшей дочери наследниками, если они примут православие. Карл-Петр-Ульрих не мог претендовать на императорскую корону, уступив это право Елизавете, потому что он исповедовал не православную, а лютеранскую веру. Это препятствие, по расчетам Елизаветы Петровны, можно будет преодолеть, если принц окажется в России и примет православие.
Избавившись от присутствия в столице опасной для нее Брауншвейгской семьи и ее пособников из немцев, Елизавета не забыла проявить милосердие, традиционно оказываемое вступившим на престол государем лицам, осужденным в предшествующие царствования, а также наградить участников переворота.
Одним из первых был указ 13 января 1742 года, разрешавший подавать челобитные непосредственно императрице или на ее имя. Известно, что множество указов предшествовавших царствований запрещали это совершать под угрозой наказания. Прошло несколько месяцев, и кабинет императрицы был завален сотнями челобитных, по которым не в состоянии были бы вынести решения не только ленивая Елизавета Петровна, но и самый трудолюбивый государь.
Понадобилось четыре месяца, чтобы императрица убедилась в опрометчивости своего решения и неспособности нести возложенное на себя бремя, – 28 мая 1742 года последовал указ, запрещавший подавать челобитные на имя императрицы и повелевавший обращаться с просьбами в соответствующие инстанции: к воеводам Юстиц-коллегии и в прочие учреждения.
Милосердие императрицы распространилось и на вельмож, подвергнувшихся суровой каре в годы правления Анны Иоанновны. Были амнистированы Голицыны, Девиер, а также оставшиеся в живых Долгорукие – Василий и Михаил Владимировичи. Последние были освобождены из заточения, восстановлены в прежних чинах и отставлены от службы за старостью, но спустя три недели фельдмаршал Василий Владимирович был назначен президентом Военной коллегии.
За долгую жизнь В. В. Долгорукий дважды находился в опале: первый раз он был наказан Петром I за причастность к делу царевича Алексея ссылкой в Казань с лишением чинов, деревень и кавалерии. Семь лет он влачил жалкое существование в нищете, но в 1724 году Петр помиловал его и разрешил служить в чине бригадира. При Петре II он в 1728 году был пожалован чином генерал-фельдмаршала и подполковника Преображенского полка.
После воцарения Анны Иоанновны был назначен президентом Военной коллегии. Эту должность В. В. Долгорукий занимал недолго – в 1731 году по доносу честолюбивого и столь же сварливого Гессен-Гомбургского принца Людовика, находившегося на русской службе и обвинившего супругу фельдмаршала в непочтительном отзыве об императрице, Василий Владимирович был лишен чинов и заточен в крепость Ивангород. В 1739 году, когда всех находившихся на свободе Долгоруких предали суду и подвергли казни, фельдмаршалу довелось испытать третью опалу – из Ивангорода его перевели в Соловецкий монастырь.
Назначение 74-летнего старика на пост главы военного ведомства – еще одно свидетельство немецкого засилья в армии, препятствовавшего выдвижению талантливых русских военных в крупные военачальники и полководцы; после кончины Б. П. Шереметева, А. И. Репнина, М. М. Голицына высшие командные должности в армии занимали немецкие генералы во главе с Минихом.
Милосердие Елизаветы Петровны было проявлено и к другим жертвам террора Анны Иоанновны: Платону Мусину-Пушкину дозволено было выехать из ссылки в Москву, Федор Соймонов получил право жить, где пожелает, детям Волынского были возвращены конфискованные имения. Не забыт был даже матрос Максим Толстой, отказавшийся в 1740 году присягать Иоанну Антоновичу, за что подвергся истязанию. Его пожаловали в армейские капитаны, из-за увечья отправили в отставку с награждением пятьюстами рублями.
Перечисленные акты милосердия по щедрости значительно уступают тем пожалованиям, которые торжествовавшая победу императрица делала участникам переворота и лицам, способствовавшим его успеху. 30 ноября, в день орденского праздника Андрея Первозванного, Елизавета Петровна вручила орденскую ленту трем генерал-аншефам – А. И. Румянцеву, Г. П. Чернышеву и В. Я. Левашеву и действительному статскому советнику А. П. Бестужеву-Рюмину. Петр и Александр Ивановичи Шуваловы, А. Г. Разумовский, М. И. Воронцов возведены в действительные камергеры. Не оставлены без поощрений и два иноземца; посол версальского двора в России маркиз де ла Шетарди и лекарь императрицы Герман Лесток. Оба, как мы знаем, являлись организаторами заговора и подталкивали принцессу к перевороту. Французы выполняли разные по значению функции: маркиз, являясь лицом официальным, из опасения быть обвиненным во вмешательстве во внутренние дела России, выступая главным советником цесаревны, проявлял осторожность в контактах с нею и широко пользовался услугами лекаря Лестока.
Шетарди сохранял за собой роль главного советника и после того, как цесаревна стала императрицей, на зависть прочим иноземным министрам он беспрепятственно входил в покои Елизаветы Петровны и проводил многие часы в ее обществе.
Посла Франции можно считать стратегом заговора, в то время как Лестоку принадлежала роль тактика – входя в кружок приятелей и доверенных лиц цесаревны, он давал ей советы, как поступать в конкретной обстановке. Переворот, например, намечалось совершить в январе 1742 года, но изменившаяся обстановка принудила Лестока убедить цесаревну совершить его в ночь с 24 на 25 ноября – заговорщики не располагали даже возможностью связаться с Шетарди, чтобы, не вызвав подозрений, предупредить его об изменении плана.
Г. А. Качалов.
Вид Соборной площади Московского Кремля во время коронационных торжеств императрицы Елизаветы Петровны. 1744.
Гравюра с рисунка И.-Э. Гриммеля.
Государственный Эрмитаж, Санкт-Петербург
Лесток являлся подданным России, и императрица имела неограниченные возможности отблагодарить его: лекарь был назначен лейб-медиком и директором Медицинской коллегии с небывало высоким окладом в семь тысяч рублей в год.
Особой заботой и попечительством императрицы пользовалась совершившая переворот гренадерская рота Преображенского полка. В последний день 1741 года Елизавета удовлетворила просьбу гренадеров, высказанную в день переворота, о том, чтобы она возглавила роту. 31 декабря был обнародован указ, перечислявший особые заслуги гренадеров: отмечалась их «ревностная верность» при достижении успеха «в восприятии престола безо всяких дальностей и не учиня никакого кровопролития». Поэтому гренадеры «не могли остаться, не показав особливой нашей императорской милости к ним».
Содержание указа, как нетрудно заметить, противоречило наспех составленному манифесту от 25 ноября о восшествии на престол Елизаветы Петровны. Указ 31 декабря более соответствует истине, чем манифест, в котором вопреки подлинному ходу событий объявлено о просьбе, обращенной к Елизавете «как духовного, так и светского чинов» занять престол. О причастности этих чинов к восшествию на трон цесаревны в указе не сказано ни слова.
Гренадерская рота, главная военная сила переворота, названа лейб-кампанией, командовать которой назначила себя императрица в чине капитана. Штаб- и обер-офицерам двух гвардейских и двух полевых полков (Астраханскому и Ингерманландскому) велено выдать не в зачет треть годового жалованья. Рядовым четырех полков было роздано 42 тысячи рублей.
Самые существенные привилегии и пожалования получили лейб-кампанцы. Тем из них, кто не имел дворянского достоинства, было таковое присвоено. Кроме того, из отписных имений князя Меншикова велено пожаловать шести вице-сержантам по 50 душ крестьян, одному подпрапорщику и одному квартирмейстеру – по 45 душ, а 258 рядовым – по 29 душ. В сентябре 1742 года был учрежден герб лейб-кампании с выразительной на нем надписью: «За верность и ревность».
Лейб-кампанцев обрядили в особую форму одежды, в которой они впервые участвовали в крещенском параде, роту укомплектовали «добрыми лошадьми», отобранными на конских заводах всей страны. Главная обязанность лейб-кампании – караульная служба при дворе императрицы, обеспечение ее безопасности и покоя.
Обращают внимание две особенности списка пожалованных лейб-кампанцев: в нем отсутствуют имена офицеров, командовавших ротой во время переворота; другая особенность – существенное изменение социального состава гвардейских полков. При возникновении полки комплектовались из дворян, прослуживших несколько лет рядовыми в гвардейских лодках. Овладев азами военного дела, они отправлялись в полевые полки на офицерские должности. Гвардейские полки являлись своего рода школой подготовки офицерских кадров.
Ко времени воцарения Елизаветы Петровны офицеров готовил основанный в 1731 году Сухопутный шляхетный корпус – учебное заведение, сплошь состоявшее из дворянских отпрысков. Поступить в него могли далеко не все дети дворян, но правительство призывало на службу в гвардейские полки и представителей непривилегированных сословий, за исключением крепостных крестьян. По подсчетам Е. В. Анисимова, из 308 гренадеров, составлявших роту Преображенского полка и непосредственно участвовавших в перевороте, дворян числилось только 54 человека, или 17,5 %, остальные были выходцами из государственных крестьян, горожан, разночинцев и пр. Среди основной массы лейб-кампанцев было множество рядовых, «не умевших грамоте» людей с невысоким нравственным уровнем. Почувствовав себя хозяевами трона, не сдерживаемые офицерами, лейб-кампанцы предались пьяному разгулу, грабежам, вымогательствам. Назначенные императрицей офицерами, бывшие заговорщики имели более декоративное, чем реальное, значение, так как они не располагали ни опытом, ни знаниями, чтобы привести в порядок разгулявшихся лейб-кампанцев: поручиками в чине генерал-лейтенантов полевых полков были назначены действительные камергеры А. Г. Разумовский и М. И. Воронцов, братья Шуваловы – Петр и Александр – подпоручиками в чине генерал-майоров.
О поведении гренадеров в первые Недели после переворота сохранились свидетельства очевидцев. Один из них, полковник Манштейн, записал: «Рота эта (лейб-кампании. – Н. П.) творила всевозможные бесчинства в первые месяцы пребывания двора в Петербурге. Господа поручики посещали самые грязные кабаки, напивались допьяна и валялись на улицах в грязи. Они входили в дома самых знатных лиц с угрозами, требуя денег, и без церемонии брали то, что приходилось им по вкусу; не было возможности удержать в порядке этих лиц, которые, привыкнув всю жизнь повиноваться палке, не могли так скоро свыкнуться с более благородным обращением».
Схожую картину изобразил секретарь саксонского посольства Пецольд в депеше 11 декабря 1741 года: «Все мы, чужестранцы, живем здесь между страхом и надеждой, так как от солдат, делающихся все более и более наглыми, слышны только угрозы, и надо благодарить провидение, что до сих пор не обнаружились их злые намерения». Через пару дней распоясавшиеся лейб-кампанцы вели себя еще более дерзко: «Гвардейцы и особенно гренадеры, которые еще не отрезвились почти от сильного пьянства, предаются множеству крайностей. Под предлогом поздравления и восшествия на престол Елизаветы ходят они по домам, и никто не смеет отказать им в деньгах или в том, чего они пожелают. Один солдат, смененный с караула и хотевший на обратном пути купить на рынке деревянную посуду, застрелил на месте русского продавца, который медлил уступить ему ее за предложенную цену. Не говоря уже о других насилиях, особенно против немцев».
А.И. Шарлемань. Униформа рядового, сержанта и офицера
Лейб-гвардии Преображенского полка.
Российская государственная библиотека, Москва
Поскольку под немцами в XVII–XVIII веках подразумевали всех иноземцев, то страх за свою судьбу перед пьяными толпами бродивших по улицам столицы гвардейцев и лейб-кампанцев, безнаказанно совершавших грабежи и вымогательства, одолевал не только подлинных немцев, но и французов. Даже Шетарди не чувствовал себя в безопасности: «Со времени последнего переворота я всякую ночь держу на карауле служителя, чтобы быть извещенным при малейшем шуме».
Гвардейцы и лейб-кампанцы, упоенные силой и безнаказанностью, позволяли себе поступки, абсолютно недопустимые в нормальной обстановке, но с которыми пришлось мириться Елизавете, возведенной ими на трон. Поляку-современнику довелось наблюдать удивившую его картину в самом дворце императрицы: «Большой зал был полон Преображенских гренадер. Большая часть их была пьяна, одни прохаживались, пели песни, другие, держа в руках ружья и растянувшись на полу, спали. Царские апартаменты были наполнены простым народом обоего пола, и императрица сидела в кресле, и все, кто желал, даже простые бурлаки и женщины с их детьми, приходили целовать у нее руку. Моя сестра заметила мне, что гренадеры не забыли взять с собою из дворца золотые часы, висевшие около зеркала, два серебряных шандала и золотой футляр».
Уже упоминавшийся Пецольд доносил 19 января 1742 года: «До настоящего времени эта лейб-кампания не могла свыкнуться с дарованными ей правами и преимуществами и разными злоупотреблениями и беззакониями постоянно навлекала на себя немилость. По приказу ее величества один из гвардейцев этой лейб-кампании был подвергнут телесному наказанию и разжалован в солдаты в армию. Этот пример, несомненно, произведет должное впечатление».
Пецольд ошибался, когда полагал, что наказание положит конец чинимым лейб-гвардейцами безобразиям. Издавалось множество приказов и даже императорских указов о том, чтобы лейб-гвардейцы вели себя «добропорядочно, как регулы требуют», чтобы «ходили на караулы и на куртаг всегда в косах и во всякой чистоте», чтобы «командирам были послушны», чтобы «офицерам отдавали почтение», чтобы «не вмешивались не в свое дело», – все эти требования оставались благими пожеланиями: лейб-кампанцы продолжали пьянствовать, нарушать регулы, самовольно оставлять караулы, чтобы отправиться в кабак, напиться там до утраты рассудка, с трудом добраться до оставленного места и занять свой пост.
Перед нами красочное и достаточно подробное описание похождений гренадера Прохора Кокорокина в октябре 1743 года. Они настолько колоритны и типичны, что заслуживают того, чтобы привести содержание документа хотя бы в извлечениях.
Прохор Кокорокин, «идучи от биржи весьма пьяным образом, так, что едва идти и говорить мог, вошел с азартом во двор Акинфия Демидова, где чинил следующие непорядки: войдя к прачке, изрубил тесаком лохань и изодрал на прачке рубашку». Распоясавшийся гренадер пытался отнять шубу у приезжего кунгурца и «драл его за уши». Кокорокина с трудом выпроводили со двора Демидова, но в пути он, подойдя к дому Строгановых, начал ругаться непристойной бранью, а затем сел в стоявшую у крыльца коляску и велел: «Везите меня до квартиры моей».
В доме Строгановых жил фельдмаршал князь В. В. Долгорукий. Кокорокин заявил адъютанту фельдмаршала: «Я де пришел поклон отдать к фельдмаршалу и надлежит де мне его видеть», на что адъютант ответил: «Нехорошо, господин поручик, поступаешь и бесчестишь дом фельдмаршала». На шум Долгорукий, высунувшись из окна, кричал Кокорокину: «Долго ль (будешь) стоять на крыльце, пора идти на свою квартиру» – и пригрозил отправить его под конвоем. Непрошеный гость ушел, шатаясь, по городу, валялся в грязи, потерял шапку и тесак и избитым доставлен в лейб-кампанию.
Гвардейцы не ограничивались попрошайничеством, вымогательством, беспробудным пьянством и угрозами. Иногда они устраивали побоища иноземцам, крича: «У нас указ есть, чтоб вас всех, иноземцев, перебить надобно до смерти».
Как видим, бесчинства, произвол и своеволие гвардейцев и лейб-кампанцев наводили страх не только на иноземцев, но и на русских вельмож, беспомощных в ожидании очередного набега непрошеных гостей. Наступивший после переворота хаос в столице вызывал у некоторых недовольство беспорядками, они с сожалением вспоминали о времени, когда страной правили немцы. Пецольд по этому поводу доносил: «Многие офицеры и знатные показывают тайно полное неудовольство. Все дело было начато чернью, и недостаточно целой тетради для описания наглости ее, и потому мы, бедные иноземцы, трепещем и дрожим здесь, особенно когда известно, что за враги нам были Долгорукие и прочие возвращенные» из ссылки.
Императрица, правда, с опозданием принялась за наведение порядка, прибегнув при этом к жестким мерам. Речь идет о деле Петра Грюнштейна. Этот адъютант Преображенского полка за особое усердие, проявленное во время переворота, получил самое крупное пожалование – 927 душ и 3591 четверть земли, однако считал свои услуги недостаточно оцененными, не стесняясь высказывать недовольство в адрес императрицы. Более того, он позволял себе поступки, источником которых было головокружение от безнаказанности и безмерного влияния на императрицу. Он, например, потребовал от Разумовского отрешить от должности князя Н. Ю. Трубецкого – генерал-прокурора Сената, избил зятя матери фаворита за то, что тот не уступил ему дороги, заявив Розумихе: «Меня государыня жалует: я не только зятю вашему, но хотя бы и сыну вашему не уступил бы дороги».