«Туземцы» лишены были общества своей дамы: Лара приглашена была к своей петербургской знакомой, находившейся в окружении императрицы Марии Федоровны. Молодежь кутила где-то за Днепром, а Светлов обедал в обществе крупного чиновника, такого же, как и он, балетомана. Пообедав в «Континентале», часть «туземцев» поднялась в номер Тугарина, чтобы решить дальнейший образ действия – оставаться ли дома или поехать за Днепр и этим доставить удовольствие себе и молодежи? Меньшинство вместе с Барановым призывало к благоразумию: поболтать часок-другой и лечь спать. Большинство же возмутилось:
– Ложиться спать в такое детское время? Закатимся за Днепр. Там, говорят, удивительный хор, женщины одна другой краше!
На этот раз, к всеобщему удивлению, Тугарин не пристал к большинству:
– Нет, в самом деле, чего мы будем носиться, как угорелые. И здесь хорошо… Никуда не тянет…
Заур-Бек погрозил ему:
– Знаем, отчего тебя никуда не тянет!
– Ничего ты не знаешь…. А просто надоел мне этот загул. Скучно тебе без вина? Я потребую вина, и будем сидеть.
Подъехал Светлов, так и насыщенный весь новостями. С обеда с человеком из высших сфер он унес много впечатлений.
– В ставке был принят бежавший из австрийского плена генерал Корнилов. Побег был совершенно исключительный, прямо сказочный. Корнилов две недели ничего не ел, чтобы вызвать упадок сил. Его перевели в госпиталь, откуда он и бежал. Корнилов скитался более двадцати суток, днем, как зверь, забившись в лесную чащу, а ночью шел к румынской границе, питаясь сырым картофелем, да и то не всегда. Только переплыв через Дунай и заявив румынской пограничной страже, кто он, беглец почувствовал себя в безопасности.
В ставке он сделал подробный доклад обо всем, что наблюдал, видел и слышал в плену.
Германцы, не надеясь разбить нас силой оружия, тратят большие деньги на революционную пропаганду в нашей армии и в нашем тылу. Верные пособники их – наши же русские социалисты, как живущие в Швейцарии, так и свои собственные. Германо-австрийский штаб обрабатывает военнопленных из южных губернии, доказывая, что они украинцы, и Россия не только чужда им, но и глубоко враждебна. Украинцев хорошо одевают и кормят, надеясь, когда пробьет час, использовать их против России.
– Когда пробьет час? Как это понимать? – спросил недавно контуженный, а потому с особенным вниманием вслушивающийся Верига-Даревский.
– Как это понимать? – переспросил Светлов, – Конечно, эти украинские части формируются не для войны, протекающей в нормальных условиях. Было бы чудовищным, да и прямо невозможным вооружить военнопленных и бросить их на их же собственную армию.
– Значит мы тоже поступаем чудовищно, – возразил Баранов, – формируя из военнопленных чехов чешские дружины, а из военнопленных сербов – сербскую дивизию? При этом те и другие уже на фронте и дерутся против своих же…
– Это совсем другое дело, – возразил в свою очередь Светлов, – и чехи, и сербы шли в русский плен во имя великославянской идеи, шли именно затем, чтобы штыками своими содействовать освобождению австрийских славян… Предусмотрительные немцы почти не сомневаются, что революция в конце концов у нас будет, и вот тогда-то они, осуществляя давнишнюю свою про – грамму отторжения Украины, для закрепления этой Украины за собой, наводнят ее несколькими корпусами из наших украинизированных по берлинскому и венскому образцу военнопленных.
– Это мы еще посмотрим, – с вызовом бросил Тугарин, – слишком рано задумали немцы делить шкуру северного медведя. Крепко еще стоит он на своих четырех лапах и доказал, что здорово умеет огрызаться. И если уж до сих пор не справились с этим медведем, и он продолжает наносить чувствительные удары, не имея и патронов, ни снарядов, то через несколько месяцев, когда мы будем снабжены через край, мы их раздавим… Я уже не говорю об австрийцах, но и Германия, недоедающая, мобилизовавшая стариков и мальчишек, посылающая на фронт горбатых и хромых, трещит по всем швам…
– Так ли это? – тихо, не горячась, он никогда не горячился, усомнился Светлов. – Именно в том, что они посылают хромых и горбатых в этом я вижу грозную вещь для нас. Жертвуя, как пушечным мясом, ненужно калеча свои кадры, цвет своей армии они берегут, делая то, чего не делали мы, к сожалению. Мы и преступно, и глупо в первый месяц войны бросили в огонь и нашу гвардию, и наше профессиональное офицерство, все то, что надо было беречь до последнего решительного удара и для того, чтобы задушить навязываемую нам революцию.
– Неужели сами-то вы серьезно верите в возможность революции? – задало вопрос несколько голосов вместе.
– Я не верю в нее, но я ее не исключаю, не исключаю потому, что не верю в прапорщиков, заменивших выбывших настоящих офицеров. Эти штатские господа в офицерской форме в большинстве своем не хотят воевать и, кроме того они еще и с политической левизной. Я не верю в эти миллионные армии из скорообученных солдат, а то и совсем не обученных. Они так же охотно дезертируют с фронта, как и сдаются в плен. Цифры самые убийственные. Русских военнопленных в Германии около двух с половиной миллионов, а в бегах около миллиона. Да, да, в бегах. Их невозможно переловить. Извольте-ка переловить миллион шкурников, желающих скрываться и ни под каким видом не желающих воевать? В Петербурге согнано около двухсот тысяч записных. Тоже горючий материал для революционной демагогии. Все это городская накипь в солдатских шинелях. Да и разве место подобным скопищам в столице? Охранять спокойствие и порядок в столице и охранять царствующую династию должна гвардия. А гвардия вся на фронте, да и то в разгромленные, опустошенные части влилось скороспелое воинство, весьма склонное сдаваться в плен и дезертировать. Сохрани и помилуй нас Бог от революции вообще и особенно во время войны. Но, повторяю, она возможна, и самоутешением было бы закрывать глаза…
Седой романист-балетоман умолк, и все молчали кругом. Даже самых смелых охватила какая-то растерянность. Читалось на лицах одно и то же: если кругом такое трагическое сплетение из преступности, недомыслия, бесталанности и предательства, ибо делающие революцию – предатели, то во имя чего красивые порывы, подвиги и отдельные яркие, героические страницы? Во имя чего, когда что-то слепое, темное сводит на нет и порывы, и подвиги и рвет, и топчет яркие страницы? У самых сильных, самых стойких должны опуститься руки…
И выражая вслух овладевшее всеми настроение, Тугарин, как бы очнувшись, молвил:
– Слов нет, много правды в том, что сказано сейчас Валерианой Яковлевичем. Но Валериан. Яковлевич романист, человек воображения, а потому повышенной чувствительности. Он весь под влиянием услышанного час назад. Его пугает количество военнопленных и дезертиров. Конечно, это влияние прискорбное, но неизбежное при многомиллионных армиях. В наше время нет профессиональных бойцов, нет ландскнехтов. Те не сдавались и не убегали. Пример – наша «туземная» дивизия. У нас есть живые в строю, есть убитые на поле брани, наши горцы одинаково презирают как плен, так и самовольное оставление фронта. Почему? Потому, что их воинствующая религия устами и примером отцов и дедов воспитывает их с детства лихими джигитами, и воспитывает в традициях доблести!..
– Вы кончили? – спросил Светлов и, получив утвердительный ответ, продолжал. – Тугарин лишний раз доказал, что мы находимся в исключительных условиях. В своих «туземцев» мы верим, как они верят нам… В этом наше преимущество, и в этом наш плюс…
– А в чем же наш минус? – не выдержал кто-то нетерпеливый.
– Минус же в том, что мы замкнуты в нашей дивизии, как в благодатном оазисе, и почти не видим и не знаем, что делается за его пределами. Мы не сталкиваемся с армией и не знаем ее армейских настроений. Наше собственное боевое и политическое благополучие невольно заставляет думать, что и вне нашей дивизии, вне нашего маленького государства, в необъятном государстве все обстоит благополучно. И если бы не моя сегодняшняя встреча с человеком, по положению своему знающим очень многое, я и сам был бы спокойнее да и не смутил бы ваш покой. Но, по-моему, лучше знать горькую правду, чем тешить себя сладостными иллюзиями. Перед двойной опасностью, я убежден, дух наш не только не угаснет, а воспрянет с новой силой, и мы будем бороться, бороться на два фронта.
– Бороться на видимом фронте с видимым противником, это мы умеем, это мы блестяще доказали, – покручивая свой янычарский ус, подхватил Заур-Бек, – а вот как бороться с бесплотными силами, с наваждением, с призраками… Здесь одной джигитской храбрости и наших кавказских кинжалов и шашек недостаточно… И опять воцарилось тягостное молчание.
У Лары вошло в привычку, и привычку желанную, видеть Тугарина. Видеть не только ежедневно, но и по несколько раз в день. Но оставаться с ним с глазу на глаз она подчеркнуто избегала. А это было совсем не трудно. Лара и Тугарин почти все время неотделимы от группы «туземных» офицеров.
Эта группа то уменьшалась, то увеличивалась. Одни возвращались в свои полки, другие ехали дальше, в Петербург и Москву, желая как можно полнее использовать отпуск свой. Но вместо них прибывали новые офицеры в папахах и черкесках.
Улучив однажды минуту, когда они остались вдвоем, Тугарин жадно, нетерпеливо, боясь, что вот-вот помешают, спросил:
– Лариса Павловна, почему вы меня избегаете?
– Я вас избегаю? Наоборот, мы проводим вместе все время.
– Нет, я не об этом, – с досадой вырвалось у него, – почему вы не хотите быть со мной, только со мной?
– Потому что… вспомните нашу беседу в Царском саду. Мы говорим на разных языках, но от вас зависит, чтобы наш язык сделался общим. Мне приятно видеть вас, чужие нисколько не мешают мне.
– А мне мешают, – подхватил он.
– Вот, вот! Вам мешают. Останься вы наедине со мной, вы тотчас же бросились бы меня целовать…
– А вы не хотите моих поцелуев?
Она смотрела на него неуловимым взглядом, где было и что-то притягивающее, и что-то нежное, и что-то насмешливое. Вслед за глазами должны были заговорить губы. И они уже шевельнулись, но – встреча была в холле гостиницы – к ним подходил великолепный усач Секира-Секирский. Сняв папаху, он галантно склонился к руке Лары.
Тугарин мысленно отправил его ко всем чертям. А Секира счел своим долгом занимать интересную петербургскую даму.
– Всадники моей сотни с восторгом вспоминают ваши подарки. То были дни затишья, то был пикник… А едва только вы, уехали, начался ад. Восемь дней и ночей в непрерывных боях. У меня было одиннадцать конных атак.
Тугарин кусал губы. Он даже пропустил без внимания бахвальство Секиры, никогда за всю войну не принимавшего участия ни в одной атаке.
А Лару забавляло это вранье. Она провоцировала колоссального ротмистра, и он потерял всякое чувство меры.
В этот же день они обедали втроем – Лара, Тугарин и Секира-Секирский. Секира говорил без умолку, а Тугарин был молчалив и мрачен. Будь на месте Секиры кто-нибудь другой, Тугарин давно бы, придравшись к чему-нибудь, наговорил бы ему дерзостей. Но, зная, что Секира беспомощен, труслив, а если на него прикрикнуть, то и жалок, Тугарин не хотел и не мог бить лежачего. А между тем так хотелось на ком-нибудь или на чем-нибудь сорвать строптивое сердце свое.
Взгляд его упал на вошедшего в ресторан подполковника генерального штаба. Лысый, бледный, выхоленный, с моноклем в глазу, одетый с иголочки: новенький френч, новенькие. темно-синие бриджи и мягкие шевровые сапоги.
Подполковник, прищурившись, осмотрелся с полубрезгливой, полупрезрительной гримасой. Когда он увидел в глубине великого князя Александра Михайловича, гримаса сбежала, сменившись почтительным выражением. Подполковник, вынув из глаза монокль, подошел к великому князю и спросил разрешения сесть и, уже вновь «надев» брезгливо-презрительную маску, занялся поисками места. И вот тут-то он увидал и узнал Лару. Эта встреча повергла его в неприятное удивление. Так вот где она очутилась, эта исчезнувшая из Петербурга беглянка и, вдобавок, в обществе офицеров Дикой дивизии; это уж совсем дурной тон…
И подполковник секунду колебался – подойти или не подойти? И решил подойти. Разумеется, никаких упреков. Это было бы мещанством. Упреки потом, а сейчас он будет светским человеком и только.
И с наигранной улыбкой он приблизился к ней.
– Лариса Павловна, вы ли это? Вы ли? Вот неожиданная, негаданная встреча! Я знал, что вы уехали в неизвестном направлении, хотя нет: Кто-то мне говорил, что вы куда-то повезли какие-то подарки…
Секира, увидев перед собой подполковника, да еще генерального штаба, выжидательно встал. Тугарин же остался сидеть как сидел.
– Вы разрешите пообедать в вашем милом обществе? – спросил подполковник Лару, как бы не замечая тех, кто был с нею.
– Пожалуйста. Господа, позвольте вас познакомить – капитан Шепетовский.
– Подполковник, Лариса Павловна, подполковник, – веско поправил Шепетовский, – вы меня можете поздравить с монаршей милостью, я на днях произведен. Видите, на погонах два просвета, два, а был один.
Шепетовский, не глядя, протянул руку обоим офицерам и сел.
Хотя Лара была спокойной, хотя Шепетовский держал себя с преувеличенной корректностью, но Тугарин чутьем самца угадал, что это именно и есть последний роман Лары.
Шепетовский, тщательно обдумав, заказал обед, откинулся на спинку стула, поблескивая моноклем.
– А вы, я вижу, Лариса Павловна, не скучаете. О женщины! Вы свободны как ветер, вы можете порхать без конца, тогда как мы, мужчины, полны дел и хлопот. Я, например, вы Думаете, я очутился в Киеве собственного удовольствия ради?
– Я этого совсем не думаю.
– И вы совершенно правы. Я получил серьезную, ответственную командировку на юго-за падный фронт.
Будь Лара одна, Шепетовский этим бы ограничился, но дальнейшее было уже сказано не для нее, а для этих «туземцев», пусть проникнутся уважением.
И громко, отчетливо он продолжал:
– Я еду на юго-западный фронт для организации кавалерийских набегов в неприятельском тылу.
Эффект получился, но совершенно обратный тому, коего ожидал сам Шепетовский, Тугарин спросил его:
– Позвольте узнать, господин подполковник сами-то вы кавалерист?
Шепетовский впервые удостоил взглядом Тугарина. Решительное лицо и, кроме этого, еще какой-то вызов… Не нарваться бы с этой армейщиной, да еще надевшей кавказскую форму.
И, растягивая слова и уже не глядя на Тугарина, Шепетовский ответил:
– Я начал службу в гвардейской пехоте, но Академия генерального штаба мановением волшебной палочки превращает пехотинца в…
– В табуретных Мюратов и Зейдлицев? перебил, подхватывая, Тугарин. – Имея кабинетное понятие о коннице, они думают нас, боевых кавалеристов, поучать набегам в тылу?
– Ротмистр, вы… вы… забываетесь, – про шипел подполковник.
– Ничуть. Я критикую не вас лично, а всю систему, весь ваш «гениальный» штаб, который все умеет и все знает.
Шепетовский обратился с каким-то вопросом к Ларе. Ему подали раковый суп, но аппетит был уже испорчен. Побледневший Секира сидел ни жив, ни мертв. Он даже отодвинулся от Тугарина, а в глазах Тугарина вспыхивали задорные, веселые огоньки. Он подозвал к себе лакея.
– Скажи там, чтобы кликнули сверху моего денщика.
Через минуту перед Тугариным вырос красивый всадник-грузин с Георгиевским крестом, коим удостоили за участие в бою со своим ротмистром, что в денщицкие его обязанности совсем не входило. Но, во-первых, он любил своего барина, а во-вторых, в жилах его, текла горячая грузинская кровь.
– Майсурадзе!
– Что прикажете, ваше высокоблагородие? – лихо вытянулся денщик.
– Кто был первый офицер генерального штаба?
– Моисей, ваше высокоблагородие.
– Почему?
– Потому что сорок лет бесцельно и бесполезно водил евреев по пустыне, – без запинки отрапортовал Майсурадзе.
– Спасибо, молодец. Можешь идти.
– Рад стараться, ваше высокоблагородие.
Дрожа от злости и сделавшись из бледного зеленым, Шепетовский отодвинул тарелку с начатым раковым супом. И, глядя на Лару, как если бы она была виновницей всего, заговорил:
– Это… это… недопустимое безобразие… Я… лично я выше всяких оскорблений, но, – когда оскорбляют мундир, мундир, который я имею честь носить, и… мало этого, когда делают нижних чинов участниками этого… этой возмутительной травли, я этого так не оставлю… Неуравновешенный ротмистр понесет должное…
– Уравновешенный подполковник, – перебил Тугарин, – я готов дать вам удовлетворение… и не только вам, а всем тем офицерам генерального штаба, которые пожелали бы защищать белоснежную чистоту своих серебряных аксельбантов…
Секира-Секирский не выдержал: этот сумасшедший Тугарин натворит Бог знает что, подальше от греха. И громадный усач, откашлявшись, чтобы прогнать неловкость, буркнув что-то про себя, боком, нерешительно встал и, так же боком, нерешительно удалился. Уже миновав опасную зону, Секира-Секирский выкатил грудь колесом и стал, как всегда в мирной, не боевой обстановке, молодцеватый, бравый, одним видом внушающий кому страх, кому удивление, кому восхищение. Исчезновение его не было замечено ни Ларой, ни Шепетовским, ни Тугариным.
Шепетовский, опять-таки глядя на Лару, ответил своему противнику:
– Обер-офицер не имеет права вызывать на дуэль штаб-офицера.
– Ах вот как! Вам угодно прикрыться своими девственными подполковничьими погонами. А если бы ваше производство на несколько дней запоздало, и вы были бы еще капитаном? Вы приняли бы мой вызов? И, наконец, если при всех, сейчас, я вас оскорблю действием? – сам себя взвинчивал Тугарин, и насмешливые огоньки его глаз уже сменились гневными искрами.
Шепетовский молчал. Это самое лучшее. Одно, самое невинное, слово может погубить все; под этим «все» Шепетовский разумел свою карьеру. Пощечина, да еще в ресторане, на глазах великого князя – это конец всему. С пощечиной уже не доедешь до юго-западного фронта для организации кавалерийских набегов в неприятельском тылу.
Единственный выход – предупредить оскорбление действием и за оскорбление словами застрелить безумного ротмистра. Но опять-таки неизбежен скандал, а самое главное, он, Шепетовский, ни за что не отважился бы прибегнуть к оружию, хотя был при отточенной шашке, а в заднем кармане бриджей у него лежал браунинг.
Встать и уйти? Заметят. И так уже замечают. Их стол делается центром внимания, по крайней мере, для ближайших соседей.
К великой радости Шепетовского положение спас не кто иной, как сам Тугарин.
Он спросил Лару:
– Лариса Павловна, вам желательно общество этого господина?
– Ради Бога, уведите меня отсюда!
– Вот именно это я и хотел вам предложить. Вашу руку.
И он увел ее, а Шепетовский, расплатившись, довольный, что все кончилось благополучно, поехал обедать в отдельный кабинет гостиницы «Европейская».
Насытившись в единственном числе, застрахованный от всяких сюрпризов, Шепетовский, прихлебывая кофе и дымя папироской, начал обдумывать суровый и беспощадный рапорт начальству. Этим он разом убьет двух зайцев, даже трех: восстановит свою собственную честь, честь оскорбленного мундира офицера генерального штаба и разделается с любовником Лары.
События замелькали с такой стремительностью – воображение едва поспевало за ними, а мозг никак не мог ни объять, ни вместить. Это была не жизнь, а кинематограф. Но какой страшный кинематограф. Какая трагическая смена впечатлений.
Бунт в столице. Бунт запасных батальонов, давно распропагандированных, не желающих воевать, а желающих – это выгоднее и легче – бездельничать и грабить.
Петербург, такой строгий и стильный, очутился во власти взбесившейся черни.
Слабая, бездарная власть потеряла голову. Не будь она бездарной и слабой, она легко подавила бы мятеж, подавила бы только с помощью полиции и юнкеров. Новая революционная власть – в руках пигмеев. Эти пигмеи, в один день ставшие знаменитыми, убеждены, что это они вертят колесо истории. А на самом деле это колесо бешено мчит уцепившихся за него жалких, дрожащих пигмеев.
Мчит. Куда? К геростратовой славе или в бездну. Пожалуй, и туда, и туда.
Рухнула тысячелетняя Россия, сначала княжеская, потом царская, потом императорская.
Два депутата Государственной думы, небритые, в пиджаках и в заношенном белье, уговорили царя отречься. И он покорно сдал не только верховную власть, но и верховное командование.
Подписав наспех составленное на пишущей машинке отречение, самодержец величайшего в мире государства превратился в частное лицо, а через два-три дня – в пленника.
Низложенный император, теперь уже только семьянин, спешит в Царское Село к больным детям, но какой-то инженер Бубликов, человек со смешной, плебейской фамилией, отдает приказ не пускать поезд к революционной столице, и поезд, как затравленный, судорожно мечется между Могилевым и станцией Дно, никому неведомой, вдруг попавшей в историю, как попали в нее маленький Бубликов и маленький адвокат Керенский.
При этом первом демократическом министре юстиции медленно догорело великолепное старинное здание окружного суда, и были выпущены из тюрем все уголовные преступники.
Революция началась, как и все революции – под знаком отрицания права и под знаком насилия.
Тысячи недоучившихся студентов, фармацевтов, безработных адвокатов, людей ничему никогда не учившихся, надев солдатские шинели, нацепив красные банты, хлынули на фронт убеждать солдат, что генералы и офицеры – враги их, что генералам и офицерам не надо повиноваться и отдавать честь, ибо это унижает человеческое достоинство. Этих гастролеров обезумевшие солдаты носили на руках и верили им гораздо больше нежели тем, кто около трех лет водил их в бой и вместе с ними сидел в окопах под неприятельским огнем.
Темные разнородные силы, сделавшие революцию, выбрали удобный момент. Еще два-три месяца и, оставайся русская армия стойкой, дисциплинированной, Россия победила бы, победила бы даже без наступлений. Держаться было легко, имея под конец такую же мощную артиллерию, какая была у противника. Целые горы снарядов громоздились под открытым не бом на всем пространстве необъятного фронта. Этих запасов смертоносного металла с избыт – ком хватило бы, чтобы под осколками его по легла истощенная, измученная германская армия.
Но теперь, Когда русские дивизии и корпуса превратились в митингующие дикие орды, если и опасные кому-нибудь, то только своим же собственным офицерам, – теперь немцы могли вздохнуть свободно. Теперь для них восточный фронт был вычеркнут, остался один только лишь западный.
Успехи фаланг Макензена с их артиллерийским пеклом побледнели перед этой неслыханной бескровной победой.
Революционная власть демагогически, с маниакальным упорством вдалбливала в головы людей в серых шинелях:
– Солдату – все права и никаких обязанностей!
И армия – не могло быть иначе – разлагалась. Особенно удачно протекало разложение в пехоте. Кавалерия, более дисциплинированная и в силу меньших, нежели у пехоты, потерь, имевшая в рядах своих кадровых солдат и офицеров, не так поддавалась преступной пораженческой агитации.
Но все же частями, в коих совсем не чувствовалась буйная и безумная, сменившая империю анархия, были мусульманские части: Дикая дивизия, Текинский полк и крымский конный Татарский.
Дикую дивизию революция застала в Румынии.
Тщетно пытались полковые и сотенные командиры втолковать своим «туземцам», что такое случилось и как повернулся ход событий. «Туземцы» многого не понимали и, прежде всего, не понимали, как это можно быть «без царя». Слова «Временное правительство» ничего не говорили этим лихим наездникам с Кавказа и решительно никаких образов не будили в их восточном воображении. Они постановили так:
– Царю не следовало отрекаться, но если он отрекся – это его державная воля. Они же, «туземцы», будут считать, как если бы ничего не изменилось. Революция их не касается и если русские армейские солдаты безобразничают и оскорбляют своих офицеров, то для них, «туземцев», свое начальство есть и останется на такой же высоте, как это было до сих пор. У армейских солдат – своя совесть, у горцев Кавказа – своя. И в силу этой самой совести, повинуясь офицерам и своим муллам, они без царя будут воевать с такой же доблестью, как воевали при царе.
И еще не могли они понять, как это военный министр может быть из штатских людей. Как это можно отдавать воинские почести человеку в пиджаке и в шляпе. Вначале хлынувшие на фронт агитаторы из адвокатов и фармацевтов, загримированных солдатами, пробовали начать разрушительное дело свое среди «туземцев», но каждая такая проба неизменно завершалась весьма плачевно для этих растлителей душ.
В лучшем случае «туземцы» избивали их нагайками, в худшем – выхватывали кинжалы, и тогда уже офицеры вмешательством своим спасали жизнь агентам Керенского.
Агенты, у коих при неуспехе наглость сменялась трусостью, униженно благодарили офицеров, получая от них весьма назидательную отповедь:
– Пусть ваши революционные головы хоть слегка призадумаются над этим: вы зачем шли к нам в дивизию? Чтобы расшатать авторитет наш среди всадников, как это вы сделали в армии? Но именно потому, что авторитет наш остался в полной мере и не вам поколебать его, потому-то вы и целы и не превращены в котлеты кинжалами горцев. Да будет это вам уроком. Не суйтесь больше к нам! Лозунги ваши здесь не ко двору, не могут иметь успеха. Чем вы берете в армии? Тем, что говорите: «Вы теперь свободные граждане, бросайте фронт и с винтовками ступайте в тыл делить помещичью землю». И армейцы, с их отвращением к войне, с шкурническим страхом быть убитыми, с их жадностью к чужой земле, слушаются вас. Для наших же горцев война – желанная стихия, а смерть в бою – почетный удел джигита, вот почему вас встречают не аплодисментами, а нагайками и кинжалами. Кроме того, наши горцы не собираются делить чужую землю – им достаточно своих аулов и своих пастбищ; уносите же подобру-поздорову ваши ноги да и товарищам вашим передайте, чтобы обходили «туземцев». Больше мы никого из вас выручать не будем. Пусть они режут вас, как баранов! Да вы и не стоите лучшей участи. Все вы мерзавцы, предатели и ведете Россию к гибели!
С тех пор закаялись агитаторы смущать горцев, избегая даже показываться по соседству с Дикой дивизией. На что Керенский, и тот, несмотря на все свое желание посетить Дикую дивизию, так и не решился приехать. Ему дано было понять, что его дешевое красноречие не только не будет иметь успеха, а, фигурально выражаясь, он будет встречен «мордой об стол».