bannerbannerbanner
Дикая дивизия

Николай Брешко-Брешковский
Дикая дивизия

Полная версия

Тот, кого нет, но о ком говорят

Если шорох и говор ночи воспринимаются как-то особенно значительно, да и, в самом деле, таят в себе какую-то значительность, в такой же мере шумы, голоса и зовы утра как-то особенно приятно ласкают слух, наполняя душу чем-то бодрящим.

Лара именно так воспринимала этот смешанный гул проснувшегося города: и звон дальних колоколов, и громыхание трамваев, и то сердитое, то умоляющее завыванье автомобильных сирен, и голоса внизу – все это и властно вливалось, и нежно лилось в ее открытое окно, смягченное и облагороженное тем свежим и ясным, что бывает лишь по утрам и никогда больше.

И с такою же остротой ощущения поняла она, как чужд ей оставшийся в Петербурге капитан и как одинока она душою и телом. Это гибкое тело потягивалось в истоме под полуспущенным одеялом. И так же ясно и четко замелькало все вчерашнее. И нелепый фельдшер с его хлестаковским враньем не был ничуть противен, а скорее забавен. И уж совсем забавно было его бегство, сопровождаемое медвежьей болезнью. Отчаянно перетрусил, бедняга… И Лара как-то весело, юно засмеялась, и звуки собственного смеха подхлестывали ее, и она хохотала неудержимо, находя в этом прямо физическое удовольствие. А в кабинете было совсем хорошо. Да, эти кавказцы умеют и кутить, и веселиться и даже русских научили этому. Это не было тупое, скучное пьянство. Было много выпито, но и много проявлено удали. Этот Заур-Бек с головой султанского янычара?.. Бесподобно жонглировал острыми как бритва кинжалами. А Мюрат?.. И только теперь Лара испугалась по-настоящему и за янычара, и за Веригу. Ошибись чуть-чуть Мюрат, мог бы отхватить Вериге несколько пальцев.

А Тугарин? Этот ничего не показал, но прав Юрочка: весь он лихой и дерзкий и, несомненно, привык и умеет властвовать… Как он прикрикнул на этого несчастного фельдшера… Неудивительно, что фельдшер… – и опять она засмеялась.

У изголовья, на мраморной тумбочке, плоские квадратные часики на бриллиантовой браслетке показывали девять. С минуты на минуту может постучать Юрочка. Правда, он свой, и она менее всего видит в нем мужчину, а все-таки надо быть в порядке, не для него, а для себя…

А вот и он.

– Браво, Лариса Павловна! Я не ожидал, что вы будете уже в полной боевой готовности. Ведь мы разошлись в третьем часу. Вас не утомил наш вчерашний загул?

– Нисколько! Новое, интересное никогда не утомляет. Юрочка, милый, нажмите кнопку у дверей. Нам принесут кофе.

Юрочка, позвонив, сел, держа между коленями шашку.

– Вы с утра уже при всех ваших доспехах?

– Для меня не утро, а день. Я успел побывать в комендантском управлении…

За кофе Юрочка продолжал начатый накануне в кабинете рассказ. С громадным удовольствием говорил он о своей дивизии, восхищался ею с пылкостью молодого любовника.

– Этим наступлением наша дивизия золотыми буквами вписала свое имя в историю русской конницы. Это было красиво и как общее, и как отдельные героические эпизоды. И не знаешь, кого больше выделять – всадников или офицеров? И те, и другие соперничали в доблести. Помните трагический конец Сарабуновича? Вслед за убившим его снарядом австрийцы положительно засыпали весь участок шрапнелью. И под этим адским огнем ингуши бросились вытаскивать Сарабуновича и павших с ним всадников. И вытащили, но ценой нескольких убитых и раненых.

– Бесполезный подвиг! Зачем еще эти новые, как вы говорите, жертвы?

– Бесполезных подвигов, Лариса Павловна, нет на войне, – возразил Юрочка, – подвиг, не имеющий даже практического значения, всегда имеет значение воспитательное, моральное. Помните, я вам рассказывал, что горцы считают позором оставить своих убитых на позициях? Но это не только по отношению к своим по крови и религии, нет, они и русских офицеров, так же рискуя собой, выносят из боя. А если нельзя вынести, уползают вместе, будь это раненый, будь это бездыханное тело. И каждый из нас, идя в атаку, уверен, что если, не дай Бог, придется плохо, «туземцы» так не оставят. Отсюда надежная спайка. Спайка таким прочным цементом, как чувство долга и кровь… Да, вас интересовал Тугарин?

– В такой же мере, как и все, – вспыхнув, ответила Лара. Юрочка, не заметив этого, продолжал:

– Офицер «а 12 баллов. Вот в ком и храбрость, и лихость.

– А что такое храбрость? – спросила Лара.

– Это общепринятое понятие, но именно как общепринятое нуждается в пояснении. Говорят храбр тот, кто не боится, кто не трус, но… но ведь тот, кто менее всего боится, кто менее всего трус, не хочет же, однако, умереть, погибнуть. Не хочет! Жажда жизни сильна в нем. Так как же? Вот мы и подошли к весьма любопытному вопросу. Конечно, умирать даже за та кие прекрасные идеалы, как Родина, никому неохота, даже лучшему из лучших, отважнейшему из отважных. Но в том-то и дело, что трус не может побороть в себе страха перед смертью, а храбрый – может. Поручик Баранов – MЫ однажды беседовали на эту тему – привел слова знаменитого Скобелева. Его спросили, что такое храбрость. Знаете, как он ответил? «Храбрость – это умение скрывать свою трусость». Изумительное определение и по своей лаконичной краткости, и по своей глубине, особенно устах Скобелева. Его презрение к опасности не знало границ.

«Храбрость – это умение скрывать свою трусость», – задумчиво повторила Лара, тотчас же, уже по-другому, спросив, – да, так вы начали о Тугарине?…

– Дело Тугарина? Как всякий смелый налет оно просто и ясно. Глубокой ночью Тугарин со своей сотней переплыл Днестр, бесшумно снял все австрийские заставы… и на этом следует остановиться: первый случай борьбы с проволочными заграждениями. У нас, у «туземцев»; нет ножниц, да и наши всадники не умеют и не любят обращаться с ними, считая, что резать проволоку не дело джигита. В данном случае роль ножниц с успехом сыграли твердые дагестанские бурки. «Туземцы» бесшумно покрыли скученные ряды заграждений бурками, переползли по ним с кинжалами в зубах и цепкими хищниками обрушились в окопы на ничего не подозревавших австрийцев. И пошла резня! Одним из первых ворвался Тугарин, показывая пример молодецкой рубки. Недобитые австрийцы кинулись бежать и заразили паникой вторые и третьи линии, весь свой небольшой фронт. А бегущих атаковали уже в конном строю наши же «туземцы», успевшие переправиться в другом месте. Вся сотня Тугарина получила Георгиевские кресты, а сам он, как я вам уже говорил, получил золотое оружие. Больше ему уже нечего получать, имеет все, что можно было иметь и за японскую войну, и за эту.

Юрочка умолк, опять не заметив ни вспыхнувшего лица Лары, ни ее легкого волнения.

Она спросила:

– Он холостой, одинокий, ваш Тугарин?

– Был женат, развелся. Не для таких, как он, семейная жизнь. Это человек порыва, человек бури, невоздержанный, властный. У него своя логика, своя мораль, свое отношение к начальству, свое понятие дисциплины – все свое!.. О чем вы задумались, Лариса Павловна?

– Я? Ах, да… Нет, ни о чем. Так… Но я слушаю вас, Юрочка, продолжайте.

Но Юрочка не спешил продолжать: улыбнувшись, поправил свой кинжал. Только теперь он заметил, что его собеседница, хотя и пытается скрыть свою заинтересованность Тугариным, но заинтересована им несомненно Он знал о связи Лары с вылощенным капитаном генерального штаба и от всей души хотел, чтобы Лара увлеклась Тугариным. Во-первых, капитан был ему антипатичен, а во-вторых, он, Юрочка, относился к Тугарину с чувством, близким к обожанию.

– Да! – вспомнил Юрочка: – Это было после взятия нами Станиславова. Значительно позже. Мы успели также значительно, отойти. Штаб нашей бригады стоял в Червонограде, имении княгини Любомирской. Какой дворец! Какие оранжереи! Библиотека! Настоящее магнатовское гнездо! Сама княгиня покинула Червоноград, не успев даже вывезти свои драгоценности. Мы, как могли, бережно относились… В ее спальне и будуаре никто из нас не ночевал. И вот мы свертываемся и уходим. Нас сменяет штаб пехотного полка под командой полковника генерального штаба. Не помню уже, как и почему мы с Тугариным уходили последними… Уже поданы были лошади, уже водворялись наши заместители. Из комнат княгини доносился какой-то шум, кто-то чего-то взламывает… Не хозяйничает ли напоследок кто-нибудь из наших «туземцев»? Входим… и вот, я вам доложу, картина: застаем полковника генерального штаба в тот момент, когда он вытаскивает из им же взломанного туалетного ящика жемчужную нитку. Надо было видеть Тугарина. Бешеный стал. А полковник успел уже сунуть нитку в карман своего френча…

– Грабежом занимаетесь, негодяй! Какой вы пример подаете своим нижним чинам? – загремел Тугарин.

Полковник на секунду сконфузился, а потом, нагло:

– Ротмистр, как вы смели войти без разрешения? Потрудитесь немедленно удалиться.

– А вы потрудитесь немедленно положить назад то, что украли.

– Вон отсюда!

– Ах, вон! – света не взвидел Тугарин и огрел полковника плетью. Тот за револьвер. Тугарин плетью по руке, да так, что револьвер выпал.

Полковник орет:

– Я вас предам полевому суду!

Но это, конечно, была пустая угроза. Полковнику невыгодно было раздувать скандал. Так он и проглотил два удара нагайкой и еще жемчужную нитку вернул. Но не в этом дело. Были офицеры, пятнавшие себя грабежом, были и будут. А важно: кто отважится избить командира полка в условиях военного, времени? Для этого надо быть Тугариным. Поступок безумный…

– Но сколько в этом безумии благородства! – с восхищением вырвалось у Лары.

Потом она спросила:, – А как зовут негодяя?

– Полковник Нейер.

– Как? – и Лара густо и горячо покраснела.

– Полковник Нейер.

– Высокий блондин?

– Да. Вы его знаете?

– Нет… Но… видела, встречала.

Откровенная женщина

В Царском саду было тихо. Дальше голоса и звуки города подчеркивали тишину. Если бы не эти голоса и звуки, сад мог бы сойти за опушку горного леса – так все было здесь и хаотично, и мощно, и почти первобытно.

 

Внизу дышал прохладой и сыростью глубокий овраг, и подступали вплотную гигантские, в несколько обхватов, дубы и липы. Их густая зелень нехотя пропускала яркие трепетные пятна полуденного солнца. Вековые деревья вот-вот рухнут в бездну, и только корни, могучие, переплетенные, глубоко ушедшие в рыхлый чернозем, удерживали их. Часть этих корней обнажилась, и они клубками змей тянулись из-под земли.

Лара и Тугарин стояли рядом. В лиственный просвет они видели внизу, в тысяче шагов от себя, шумную зыбь Днепра, железное кружево нависшего над рекой моста и заднепровские дали, Бог знает где сливавшиеся с лазурью небес.

Лара смотрела перед собой. Тугарин смотрел, на нее.

– О чем вы думаете, Лариса Павловна?

– О чем? – встрепенулась она, – думаю, как притягивает и такая глубина, и такой необъятный простор. Но глубина как-то волнует и тревожит. Неспокойно, тянет вниз, мучительно, неудержимо. А простор хочется созерцать долго, долго… Почему? Он действует благостно, как-то именно благостно. Мне кажется, это у всех так…

– Нет, не у всех. Возьмите какого-нибудь тусклого чиновника. Этот, наверное, не подойдет к самому краю обрыва, как вы. Что же касается далей, он закроется от них газетой и будет читать хронику убийств или отдел наград и производств по службе. Нет, эти ощущения – удел натур ищущих, буйных, дерзающих…, – Неужели я буйная, дерзающая, ищущая? – с какой-то несвойственной ей конфузливой кротостью и с какой-то улыбкой вырвалось у нее.

– Я мало знаю вас, вернее, совсем не знаю, но думаю, что да.

– Чтобы так думать…

– Надо иметь какие-нибудь основания? – подхватил Тугарин. – Извольте! Я наблюдал вас и на раздаче подарков, и на обеде в Черкесском полку. Я видел, как мужчин тянуло к вам, но это не было только… как бы вам сказать, любопытство одной голой чувственности…

– Вам угодно, кажется, сказать, – подхватила на этот раз Лара, – что у них явилось желание заглянуть в бездну?..

– Вот, вот. Вы так же волнуете и притягиваете, как вас самих притягивает и волнует… – он сделал широкий жест по направлению к обрыву и тотчас же прибавил: – А вы все-таки сделайте шаг назад, не то сорветесь, и я не успею подхватить вас.

Лара машинально последовала его совету и спросила с каким-то вызовом:

– А вы?

– Что я?

– Тогда, на обеде, и вы испытывали такое, же желание заглянуть в бездну?

– Зачем этот вопрос? Кокетство? Вы же сами знаете силу своего обаяния.

– А вдруг бездна окажется высохшим ручейком с плоскими берегами?

– Во-первых, не окажется. А во-вторых, допустим даже и так. Надо жить сегодняшним днем и, если он даст мне иллюзию, то какое мне дело до завтра с его обманом, с его крушением иллюзий?

– Это вообще ваша теория или применительно, к военному времени, в том смысле, что надо ловить момент, ловить наслаждения? Сегодня, сию минуту. Завтра будет уже поздно, завтра может ничего не быть.

– Мой взгляд всегда был таков, но, слов нет, война укрепила его.

Она смотрела на Тугарина вдумчивым, оценивающим взглядом. Вот мужчина с головы до ног. Весь, весь с его энергичным, волевым помещичьи-кавалерийским загорелым лицом, со стройным и сильным телом, в короткой черкеске, в папахе, надвинутой на уши, как носят горды. Это сообщало ему что-то воинственно-звериное. И вот, неглупый и небанальный, он может схватить ее и, сжимая в беспомощный человеческий комочек, бросившись со своей добычей туда, где-гуще деревья, грубо взять, насильнически, как брали фавны дриад, как брали амазонок центавры.

И ее чуть насмешливый взгляд был так выразителен, так говорящ, что он спросил: – Что вы хотите сказать?

– Я только подумала, но, если вас интересует, скажу. Вы задали весьма любопытный вопрос. Это вечное, оно всегда останется: взаимное непонимание. Мы, женщины, и вы, мужчины, говорим на разных языках. Вы обыкновенно начинаете с того, чем мы кончаем. Вы идете прямо к телу и очень редко через тело к душе, чаще всего ограничиваясь одним только обладанием. Мы же идем к телу через душу. Сначала любовь, а уже потом чувственное наслаждение и восторги, как следствие любви. Будем откровенны: вы желаете меня, но если бы я позволила себя взять – я не говорю отдалась бы – на другой, на третий день, по дороге в вашу дивизию, вы так же взяли бы в поезде первую попавшуюся женщину. Имейте мужество сознаться. И это вы, Тугарин, далеко не такой, как все. Что же сказать о всех?

– Пусть так! – согласился он с тем же вызовом, который за минуту был у нее. – Но тогда будем же до конца откровенны. Сказанное вами только что полно красоты и поэзии. Но вы-то, вы сами, всегда были верны этой красоте и поэзии?

– Нет, не всегда, должна покаяться, не всегда!

– Так почему же отгораживаетесь от меня барьером сложных чувств? Почему не смотрите на меня, как на тех, других?

– Потому, что вы сами не пожелали бы очутиться в роли тех, других, в сущности, унизительной роли. Тем я позволяла, к тем я снисходила. Порой из жалости, порой из вежливости Порой это был каприз, вспышка… как тот…

– А я не подхожу ни под одну из этих рубрик? – спросил он с вымученной усмешкой.

– Ни под одну.

– Можно узнать, почему?

И его тон, и улыбка не понравились ей. Слов – но какая-то сетка мешала ему смотреть на нее рябила и туманила взгляд.

Прислонившись к дереву и подняв голову Лара почти надменно ответила:

– Ну вот, не хватало только еще, чтобы вы начали меня презирать. Будь с вами откровенной, с мужчиной, и разве можете вы оценить откровенность? Вы предпочитаете, чтобы вам лгали; хотя сами зачастую не верите в эту ложь. Дайте мне закончить, – повелительно пресекла она попытку перебить ее. – Я вам сейчас нарисую схему. Двое: женщина с таким же прошлым, как мое… а, может быть, с еще более богатым, и мужчина, подобный вам. Она желает его увлечь, он желает быть ее любовником. Если она, как я, вдова, она говорит, что безумно любила мужа и только его одного. Иногда, в виде исключения, допускается еще одно глубокое и сильное чувство. И это тешит вас, ваше мужское самолюбие. Вот, мол, какой я! Я разбудил в этой недоступной женщине то, чего и не могли сделать другие. Милый Анатолий Васильевич, поверьте мне, как жестоко смеются эти женщины в душе или в откровенных беседах с подругами. Я не из их числа. Я не унизилась бы до такой комедии. Одно из двух: или я нравлюсь, какая есть, или совсем ничего не надо. Вот вам мой ответ. А теперь, – меняя позу выражение лица и звук голоса, молвила она, – теперь пойдем отсюда. Юрочка с компанией ждут нас завтракать. Мы не спеша пройдемся по Крещатику и… который час? Половина первого… к часу будем в «Континентале».

Смелый и робкий

Оба всю дорогу молчали и тяготились этим молчанием, испытывая какую-то странную не ловкость. На людях, в кабинете, где их поджидали друзья, им стало свободнее, легче. Захотелось говорить, говорить о пустяках, только бы не молчать.

Утром подъехали из дивизии еще трое: адъютант Ингушского полка, поручик Баранов и поручик Светлов, известный писатель и балетоман, добровольно променявший свой редакторский кабинет в журнале «Нива» на боевую жизнь офицера Дикой дивизии.

Светлов, седой, с крупными чертами, говорил тихо и мягко, был очень сдержанным, очень воспитанным человеком. Его стиль не подходил к общему фону пестрого «туземного» состава офицеров, но даже те, кто вначале сторонился его, в конце концов полюбили. Щадя возраст и седины добровольца с известным литературным именем, его оберегали, но он рвался вперед, будь то атака или рискованная в глубоком неприятельском тылу разведка.

Баранов, единственный из русских в Ингушском полку не считая Тугарина, безупречно умел носить кавказскую форму… Его тонкая талия была создана для черкески, и в ней, будучи среднего роста, он казался много выше. Его обширный лоб переходил в лысину, а острые черты лица запоминались. За столом лишь Баранов и Светлов ничего не пили, кроме воды; остальные для начала приналегли на водку. Да и нельзя было не приналечь, такая аппетитная была подана закуска…

Отрывочная беседа вращалась вокруг боевых и мирных интересов дивизии. Резким, чеканящим голосом, таким же, как у Тугарина, только более высоким, без его баритонной густоты, Баранов описывал, как он среди ночи спешно послан был отыскать командира Ахтырских гусар, полковника Баландина:

– Я только знал лишь одно, что его надо искать на. такой-то высоте. Но черт разберет их, эти дурацкие высоты, особенно же ночью. Я старый солдат, третью войну делаю, но никогда не умел, да и не умею, ориентироваться. Взял с собой четырех ингушей. У них какой-то звериный инстинкт…; в смысле распознавания местности, даже совсем незнакомой. Не было случая, чтобы горец заблудился. Я всецело предоставил себя их чутью. И к рассвету мы оказались в расположении ахтырцев. Спрашиваю гусар: «Где ваш полковой командир?» «А вот там», – показывают на верхушку горы. Я слышал, все мы слышали, что Баландин – офицер., выдающейся храбрости, что у него убито семь адъютантов, но все же не мог себе представить его под таким обстрелом, на такой незащищенной точке, не мог. Шрапнели поминутно рвались над самой горой, да и ружейным огнем весьма усердно обстреливали ее. Спешил я своих ингушей, спешился сам, и ползем наверх. Чем выше, тем чаще свистят пули. Каково же ему там, наверху? Окликаю: «Командир Ахтырского полка здесь?»

Откуда-то голос:

– Кто? Зачем? Я в ответ:

– Адъютант Ингушского конного полка, и так далее, Тот же голос:

– Подымайтесь ко мне!

Оставив ингушей, ползу один и вижу: сидит Баландин, вымытый, выбритый, выхоленный и делает себе маникюр, шлифует ногти замшевой подушечкой…

– Вот это я понимаю! Под пулями делает себе! – с восхищением вырвалось у молодого корнета.

Даже Лара смотрела выжидающе узкими миндалинами восточных глаз.

Баранов, сделав паузу, продолжал:

– Да, но все эти маникюры, ухаживание за собой, словом, такой сибаритский комфорт может позволять себе на войне только Георгиевский кавалер, только офицер общепризнанной отваги. У всякого другого это является и смешным, и ненужным, и претенциозным, но, прибавляю, даже и Георгиевский кавалер имеет право позволять себе это в полосу успехов и продвижения вперед, а не когда нас бьют, и мы отказываемся назад…

Понаслышке все знали Баландина, кавалерийский офицер не мог не знать его. Баландин был, кумиром не только своего полка, но и всей кавалерийской дивизии, куда входили ахтырцы.

В Ларе сказалась женщина, ее вопрос был:

– А внешность его такая же героическая?

– Внешность? – переспросил Баранов. – Внешность – ничего героического. Невысокий, плотный, с обыкновенным широким лицом.

Кто-то сказал:

– Конечно, офицер исключительной доблести, но вправе ли он так рисковать собой?

Переглянулись Лара и Юрочка, сидевшие наискосок. На эту тему они уже говорили. Спор сделался общим. Одни были на стороне Баландина; высота, где Баранов нашел Баландина, являла собой редкий наблюдательный пункт, вся неприятельская позиция, как на ладони. Следовательно, уже не бесполезная храбрость, А затем, такой командир может творить чудеса. Люди пойдут за ним в огонь и воду.

– Это не наш Секира-Секирский, – вставил Заур-Бек.

Все расхохотались неудержимо, весело. Только одна Лара недоумевала.

Ротмистр Секира-Секирский считался самым отчаянным трусом во всей дивизии. А между тем этот громадного роста усач вид имел на редкость молодцеватый. Едва Заур-Бек назвал его имя, все живо представили себе его колоссальную фигуру в черкеске и, о ужас, в желтых гетрах и в желтых шнурованных ботинках. До такой профанации горской формы никто еще не доходил никогда.

Начали вспоминать. Сотня Секирского идет в наступление, а сам же он, на своем монументальном гунтере, мчится назад, где нет свиста пуль и разрыва шрапнели. Баранов вспомнил также один эпизод в Карпатах, но вспомнил, что за столом сидит дама, и осекся. Но и намека было довольно: кое-кто засмеялся, кое у кого лукаво заблестели глаза.

А дело было так: зимой в Карпатах горцы сидели в окопах, к великому неудовольствию своему изображая – пехоту. Офицеры согревались в землянках. А Секира-Секирский не только согревался, но и исполнял потребности, боясь выйти на воздух. Однажды спустился в землянку полковник Мерчуле, командир ингушей. Уж на что человек деликатный, я он возмутился:

– Секира, нельзя так распускать себя, превращать землянку черт знает во что.

Молодцеватый ротмистр плачущим голосом взмолился:

– Господин полковник, я не могу, мы погибнем, Мы все тут погибнем!

Но Секира не погиб, он умел беречь великолепную персону свою. Он часто ездил в отпуске Петербург и Киев и там, в тылу, проявлял большую храбрость, подтягивая молодых офицеров, солдат, ресторанных лакеев и штатскую публику. Страшный вид громадного усача с кинжалом производил потрясающее впечатление, и ему все сходило.

 
Рейтинг@Mail.ru