Да, но увы и ах, на высотах и снег, и лед иначе тает, чем в долинах: шесть сановников «не смели» быть так решительны: они должны были принять в расчет такие соображения, по которым всем им шестерым вместе и порознь была страшна «сильная, с весом дама». А она, по странному женскому капризу, во что бы то ни стало хотела, чтобы ее французский протеже стоял во главе воспитательного заведения, которое с тем только именно и было основано, чтобы освободить русских благорожденных детей из-под влияния иноверных «нехристей» и утвердить в этих юношах «чисто православные русские начала». Без этого все заведение теряло весь свой raison d'être.[6] Но в женских сердцах любовная страсть стоит превыше всех доводов рассудка. Что ни говорили сановники «сильной и с весом» даме, она ничего не принимала в резон и настойчиво приказывала мужу содержать ее любовника под видом воспитателя.
Тогда сановники, без сомнения, давно искушенные в политике, послали даме тяжелый ultimatum: или она должна взять своего француза, или они закроют институт.
Дама осталась непреклонною и, несмотря на всю важность вопроса, решила его с непростительным легкомыслием. Она сказала:
«– Закрывайте, а, пока не закроете, он там останется…»
Отцы, и притом люди важные, еще побились, но, наконец, увидали, что дело их проиграно и француз учиняет с их детьми дела неподобные. «Тогда они принуждены были взять детей, и институт сам разрушился».
Так закончил генерал рассказ о существовании удивительного «института», о котором до нас доносился только глухой гул преданий, и по тем преданиям это заведение, имевшее шесть фундаторов и столько же нянек, представлялось самым гадким из гадких. Откровенный рассказ генерала Копцевича, который все это знал и видел, заставляет думать, что в преданиях тех должна быть правда. Этого достаточно, чтобы почувствовать жалость и сострадание к судьбе иных великих начинаний…
Но revenons б nos moutons:[7] как блуждали другие товарищи генерала по этому несчастному случаю, неизвестно, но сам Копцевич открыл верный путь спасения: он «решил пренебречь грубоватостью семинаристов», лишь бы получить то, что в них укоренилось хорошего под руководством умных архипастырей.
Такова была причина призвания в генеральское общество магистра Исмайлова, который, судя по его запискам, был тоже сильно «невозделан», но имел тяготенье к свету и теплил в своем довольно слабом сердце свечечку крылатому богу любви, «только без брака».
Собственно говоря, и Исмайлов был в своем роде проказник и куртизан, да и сам генерал тоже, а между тем оба так и топорщатся, так и встают на дыбы, чтобы видно было миру и департаменту, какие они «истинно русские люди»… И все это так… кое-как, живой иглой и белыми нитками… Притворство не столько уже отвратительное, сколько обидное за тех, кого эти люди вокруг себя тогда видели, позволяя себе дурачиться на их глазах так откровенно и так беззастенчиво… Таковы вот эти «мужи тридцатых годов», к которым уже подвигает свой тихий, но строгий светоч история. У кого есть страх в сердце, для того это должно быть ужасно! Этими «мужами», как мы уже видели и еще увидим, управляли бабы, и они же, те же бабы, выводили их в чины и сажали на высокие кресла.
Вот как привезли воспитателя будущему дипломату.
«В Чернигове приняли меня ласково, но гордо, – повествует Исмайлов. – Бабушка поручаемого мне воспитанника – дочь гетмана; она чувствовала себя так высоко, что я снизу чуть мог ее видеть. Она почти не выходила из своих комнат. Я видел ее только тогда, когда она призывала меня к себе. Она меня испытывала, давала советы и наставления, как обходиться с ее внуком, и терпеть не могла, если я дерзал вставить в разговор свое слово. Разумеется, я должен был держать себя с нею как болван (sic), слушать и молчать, и я слушал и молчал». Воспитатель наблюдал только, «какой педагогической системы держалась кичливая гетманская дочь в воспитании своего внука, приняв его со второго года и вырастив до десяти лет». Как все практически ловкие невежды, гетманская дочь была исполнена высокомерия, но, кажется, она недаром почитала себя мастерицею воспитывать «истинно русских людей», т. е. именно таких, какие требовались по тому времени, когда высшею добродетелью слыла так называемая «искательность». Вместо рекомендации уму и честности, тогда прямо говорили: «это искательный молодой человек», и то была наилучшая рекомендация.
Родные и друзья гетманши, раболепствуя перед нею, величали ее «воспитательницею». Той это нравилось, и она гордилась таким титулом. Каково при этом могло быть угловатому духовному магистру, нетрудно представить. «О! в этой воспитательнице, как ее величали, – пишет он, – я нашел не много разумного».
«Правда, она воспитывала двух сыновей и трех дочерей», но собственно надо сказать: «она всех их хорошо устроила, но нехорошо настроила». Исмайлов, записками которого мы пользуемся, был человек довольно простодушный, и даже там, где он хотел похитрить, все его попытки в этом искусстве крайне плохи и смешны, но и этот, совсем не проницательный, человек сразу же заметил, что образование или лучшее «настроение» ума, вкуса и сердца – это у русского beau monde'a было только предлогом, а главное было «устроение детей», т. е. вывод их на такие дороги, по которым быстрее и вернее можно достичь без знаний и трудов до «степеней известных». Все превосходно по этому рецепту устроенные члены гетманской семьи магистру не понравились. Карьеристы тридцатых годов были люди, у которых напрасно было искать настоящего образования, тем менее души и сердца. О достоинстве характеров, разумеется, нечего было и говорить. Это – бремя, карьерным людям неудобоносимое. Генерал Копцевич был той же масти козырь: он, несмотря на свои почтенные лета, большой чин и пройденные уже им военные должности, искал благорасположения старой, кичливой казачки, – и еще как терпеливо! Будучи в Сибири генерал-губернатором, тут, в дни своего безвременья, в черниговской глуши, он покорно слушал старушечье умничанье и не смел поперек слова молвить. Сказывают, что он даже и не женился во второй раз потому, что не хотел потерять «сильную тещу». Старая гетманша это знала и обращалась с ним с обидною презрительностью. Она считала его глупым, называла «ляшком» и «добре его жучила як хлопа».
Разумеется, что столь много терпевший от тещи Копцевич тоже ее ненавидел и рвался как бы поскорее оттерпеться здесь у нее на деревенской эпитимии без всяких утешений власти, но потом вознаградить себя, – вырваться и начать управлять грозно и величественно, пособлять двигать огромное колесо государственной машины, у которой тогда уже пристроилось много таких же почетных лиц, как Копцевич.
В гетманской семье, состоявшей из прихвостней старой и упрямой хохлушки, Исмайлов отличает одну младшую дочь, которая «не во всем была согласна с правилами матери». А правила эти были такие дрянные, что добрая девушка-дочь вменила себе в пожизненную обязанность скрывать привычки матери не только от света, но даже и от арендаторов и безмолвного холопства. Вельможная дама, говорят, имела дарование напиваться по-фельдфебельски и в этом состоянии требовала за собою большого присмотра: в ней тогда гуляли повадки самые неудобные. Натрезво же она была надменна, кичлива, упряма и самодурлива. Кажется, и этого довольно, чтобы такая особа опротивела. Магистр это почувствовал и «старался приблизиться более к дочери, чем к матери».
Девушке, пожертвовавшей собою для охраны матери, тогда уже шло лет за тридцать пять; она была умна, добра и прямодушна. Довольно того, что, видя недостатки своей матери, она не пошла сама замуж, а решилась посвятить всю свою жизнь тому, чтобы хранить материнскую «репутацию»… Лицо необыкновенно милое и симпатичное.
Добрая девушка несла другие семейные тяготы и знала все таким, как оно было на самом деле. Она сообщила педагогу и верные понятия о его будущем воспитаннике. Оказалось, что этот будто бы нежно любимый сын целые «девять лет не видал отца», ибо находился у старой бабушки в амишках. От природы он был мальчик хорошего здоровья, но бабушка его изнежила; он стал слабеть и сделался «упрям» до того, что «никто не мог с ним сладить». «Мамка и дядька, не зная как унять его, стращали отцом». От этого он, вовсе не зная отеческой ласки, стал бояться отца, как страшного пугала, но зато других никого не боялся и не слушался. «Вам будет трудно управляться с ним (говорила девушка). Надобно держать его не очень строго, но погрубее, помужественнее. Прежде всего вам надо будет поставить себя в уровень с отцом, а как это сделать – я не знаю».
Разумеется, еще менее мог знать об этом Исмайлов, которому так и не удалось себя поставить во всю жизнь, чтобы его не трактовали порою очень унизительно. Да и едва ли кому-либо другому могло удаться поставить себя иначе в доме генерала Копцевича, так как человек этот, получив новое служебное назначение, слишком торопился вознаградить себя за перенесенные от тещи унижения и показал себя слишком невежественным и грубым, наглым и невыносимым.
Собственно генерал, как сказано, был такой же поглощенный карьерист, как и вся гетманская семья, но карьеру свою он хотел построить на ином, новом и несколько непонятном для прочих его родственников основании, именно: на утрировке русского направления. Гетманская дочь слушала это, как что-то совершенно новое и мало ей понятное, притом и невероятное, и ненадежное. Конечно, генерал мог дать понять старухе, что весь руссицизм, о котором он вел разговоры, тоже есть своевременное карьерное приспособление, но той и это казалось вздором. Она судила по-старому, что, «ежели кто кому нужен в случае, то он и так все сделает, а если без этого, то хоть дегтем провоняй, ничего не сделает».
Генерал шел напролом и составил план, чтобы из его разбалованного шалопая, который требовал «лозы учительной», хитро-мудро и невеликим коштом образовать человека государственного, и именно «дипломата в русском духе». Он открыл этот план Исмайлову и сделал ему заказ приготовить дипломата в русском вкусе в «три года».
Духовный магистр не оробел от такого заказа: он чувствовал себя в силах «образовать дипломата в три года в России». Это объясняется, конечно, тем, что Исмайлов был человек бесхитростный и совершенно недальновидный.
По запискам Исмайлова, мальчику, из которого предстояло сделать дипломата, в это время было «десять лет». На самом деле ему, должно быть, было лет двенадцать, потому что в записках митрополита Серапиона отмечено, что жена Копцевича умерла родами 3-го июля 1816 года. Следовательно, всей дипломатической мудрости его надо было обучить к пятнадцати годам; затем предполагалось ему три года на заграничный вояж, а в восемнадцать лет уже начало служебной карьеры по дипломатической части. В этом возрасте генерал уже мог рассчитывать записать юношу при каком-нибудь посольстве attaché и отпустить его «в чужие края» с хорошим содержанием, «соответствующим достоинству России». С этого собственно было в обыкновении начинать карьеры с юных лет подготовляемых русских дипломатов, и есть известные русские семьи, где такой порядок так и соблюдается из года в год, как наследственное право.
Есть убеждение, что Россия, в качестве великого государства, «известного своими натуральными богатствами», иначе и поступать не может. Мы на этот счет ничего не знаем и верим людям сведущим.
Но если трудно бороться с направлением, то еще труднее побеждать «чин естества» или силы врожденные. Отрок, из которого бывший профессор вифанской семинарии и будущий синодальный секретарь должен был, по желанию его отца, в три года «образовать дипломата», обнаруживал склонности совсем не дипломатические, а такие, что ни себе посмотреть, ни людям показать. Вскоре мы увидим это несчастное создание, для окончательной пагубы которого будет сделано все, что может сделать только самый злой враг. Но пока еще переберемся из Малороссии в Петербург.
Небо умилостивлялось над генералом, и старые связи его старой тещи еще возымели свое действие. В Петербурге о Копцевиче напоминали вовремя и кстати, и в ноябре генерал получил приглашение вступить в службу и назначен был служить в Петербурге (командиром корпуса внутренней стражи). Разумеется, дом исполнился радости: осеннее сидение в деревне среди раскисшего малороссийского чернозема кончилось, и началась опять настоящая, разумная жизнь с барабанами, флейтами, значками и проч.