При таком хаосе велось как-то своим чередом ни на что не похожее воспитание русского дипломата, видевшего только притворство, грубость и омерзительное, растлевающее презрение отца к труду и научным познаниям воспитателей. Но и тут доля этих обоих воспитателей была еще не одинакова: гувернантка терпела более, потому что дочь, глядя на жестокое обращение с ее руководительницею, не только не сострадала ей, но еще сама прилагала тяжесть к обидам этой несчастной женщины, а мальчик вел себя лучше. Будучи весьма испорчен, он все-таки имел чувствительное сердце и не мог равнодушно видеть обиды, которыми отец осыпал его безобидного воспитателя. С необузданною пылкостью своего недипломатического темперамента и недисциплинированного характера он вступал с отцом не только в смелые пререкания за учителя, но даже и в ожесточенные стычки, доходившие до сцен в самом непосредственном русском духе; но, во всяком случае, воспитатель существовал только милосердием своего ученика. Некоторые из этих перепалок оканчивались поистине и ужасно, и отвратительно.
Исмайлов говорит:
«Сын чувствовал мою правоту – сердился на отца и высказывал перед ним свое неудовольствие. Отец раздражался все более и более и раз разгорячился до того, что я едва удержал его от проклятия».
В доме шел какой-то ад, и широкие замыслы о «русском направлении» совсем растаяли при самых первых опытах их осуществления. А о православии даже и вскользь не упоминается ни одним словом. Патриотизмом и православием пошутили – и довольно: пора было подумать о вещах более серьезных.
Выше упущено заметить, что генерал Копцевич, после бесед с Филаретом, порицал не только общественное воспитание русских мальчиков, но был также и против русских женских институтов, воспитанницы которых, по его мнению, «метили будто только в фаворитки и никуда более не годились». Вообще он негодовал, «что институты наши не приучают девиц ни к чему дельному и не приготовляют из них ни жен, ни матерей», а для того он обещался митрополиту воспитывать дочь свою дома; но, увидав, что из этого ничего не выходит, он рассердился и отдал ее в Смольный институт. Для этой вопрос о русском духе тем был и кончен, а затем настала очередь дипломата. Исмайлов прозрел, что генерал после вторичного свидания с гетманскою дочерью «возымел другой план и насчет воспитания сына». Но прежде надо было отравить отрока Сеничкиным ядом.
На счастье педагога, умерла теща генерала, а свояченица его, добрая девушка, приехала жить в Петербург.
С ней Исмайлову стало легче, ибо генерал, уважая эту достойную особу, при ней немножко сдерживался, а тем временем подошло опять летнее путешествие генерала для начальственных обозрений. Тут-то вот и случилась самая роковая вещь: генерал сам призвал к себе в дом «Сеничку» и поставил его над всем домом своим.
Вот как повествует об этом замечательном событии Исмайлов:
«Между подчиненными генерала был полковник – человек хитрый, недобрый и дьявольски самолюбивый. Прикрытый маскою смирения и благочестности, лести и вкрадчивой покорности, он выиграл расположение генерала и был принят в доме, как свой. Когда генералу настала надобность выехать надолго из Петербурга, он, оставляя нас, поручил любимцу своему навещать нас, обедать с нами и беседовать вроде компаньона».
С появлением «Сенички» в доме генерала поднялся переполох и запылала война.
«Полковник навещал нас каждый день и в беседах и во время стола склонял разговор на свои цели. Он был чтитель Вольтера – не любил христианской религии, не знал даже, что такое Ветхий и Новый завет (?!); благочестие считал суеверием, церковные уставы – выдумками духовенства для корысти; признавал обязанности родителей к детям, но не допускал обязанностей детей к родителям. Вот в каком духе были беседы полковника с нами и с детьми генерала».
Дом исполнился ужаса и скорби, и все, кто чем мог, вооружилися против ядовитого полковника; но он, будучи ужасно изворотлив, всех их превозмогал и всякий день продолжал разливать свой яд в детские амфоры.
«Тетка детей скорбела; я (Исмайлов) раздражался; та делала нашему супостату выговоры и замечания и раз сказала даже, чтобы он перестал посещать нас, а я вооружился против него всею силою науки и здравого смысла. Часто я низлагал его своим или его же собственным орудием, и дети более слушали нас, чем его, но острые мысли не могли не западать в юные их души».
Яд был впущен, а чтобы исцелить отравленные им души, оставалось только нетерпеливо ждать отца и открыть ему ужасное бедствие, в которое он привел свое семейство, приставив к своим агнцам самого хищного волка. Конечно, пусть только вернется генерал, и ядовитый супостат сейчас же будет строго покаран.
Исмайлов еще верил, что генерал, с его «русскою душою» и его серьезным взглядом, покажет себя как следует, да и свояченица его думала то же самое. Однако, обои они жесточайшим образом ошибались. Поездка по святой Руси не только не освежила генерала своими народными элементами, но он возвратился в столицу настоящим Плюперсоном L'isle vert.
«Генерал возвратился». Свояченица и Исмайлов не пропустили времени: они тотчас же ему нажаловались на полковника и все про него рассказали. Но что же генерал? Увы и ах! Он представил собою горестный образец великого числа тех русских консерваторов, которые не понимают, что одного «консервативного вожделения» еще слишком недостаточно для того, чтобы быть способным охранителем добрых начал. Ему, как и многим из таковых, недоставало самой необходимой способности «различать между добром и злом», и раз что последнее приходило к нему в дом с почтительным искательством, генерал растворял перед ним двери и грел его, как змею у сердца. Прямые и честные предостережения таким людям бесполезны.
Генерал выслушал обвинения против полковника с неудовольствием и «не совсем им поверил». Лучше скажем, – судя по запискам, – он совсем этому не поверил, а еще шире открыл волку двери в овчарню.
Да, такой случай в тридцатых годах достоин большого внимания. Поражаясь ужасом, а часто совсем недоумевая, как легко входили «Сенички» в русские простые, бесхитростные семьи в шестидесятых годах, многие с пафосом восклицали: «Нигде в мире нет такой свободы губительному соблазну, как у нас! Нигде доступ в семью всякому проходимцу не облегчен настолько, как у нас». И это правда, но неправда, что будто это явилось у нас последствием «веяний шестидесятых годов». Веяния эти совсем не в нашем вкусе, но мы все-таки не видим нужды делать их ответственными за то, что нет никакого основания ставить на их счет. Повторять это значило бы только приумножать ложь, а от нее уже и так трудно разобраться. Русская семья всегда была беспринципна, и такою ее заставали все веяния, и в том числе веяния шестидесятых годов, нашедшие у нас по преимуществу благоприятную для плевел почву.
Несправедливо и присваивать все успехи этих веяний одному «среднему классу» потому только, что он дал наибольшее число увлеченных. В среднем классе «Сеничкин яд» дал большее обозначение только потому, что здесь натуры восприимчивые и биение пульса здесь слышится сильнее. Но началось «Сеничкино» отравление с верхов, которые показали на себе очень дурной пример низам, и теперь совершенно напрасно силятся поставить все дурное на счет одному «разночинству».
Полковник-интриган был настолько ловчее своих благонамеренных противников, что опять стал в фаворе, а Исмайлов и свояченица были сконфужены и отстранены еще далее на задний план.
Исмайлов, как человек очень недальнего ума, объясняет слабость генерала к полковнику одною лишь хитростью сего последнего. Но по некоторым штрихам записок, кажется, следует допустить нечто более сложное. Полковник этот (по имени не названный) держится перед старшими в чинах запанибрата, чего не всякий себе может позволить. Особенно это неудобно было в то суровое и чинопочитательное время. Такой признак заставляет думать, что полковник был, вероятно, человек из дворянской знати, и притом из тех же мест, откуда был Копцевич и где сидела на своем корневище «гетманская дочь». Поэтому он и колобродил без церемоний в генеральской семье.
Генерал Копцевич дал в доме такую волю полковнику, что тот прямо забирал детей, уводил их и говорил с ними в своем роде «наедине»… Это был какой-то злой гений, который находил удовольствие в отраве и растлении.
Бедный магистр даже затруднялся разъяснить, что это был за демон, но рассказывает, однако, как он иногда бросался в опасные схватки с ним, дабы спасти детей. Это и трогательно, и смешно. В одиночку Исмайлов на это не рисковал, а он заключил с теткою детей наступательный и оборонительный союз, в котором, впрочем, самая трудная роль выпадала на его долю.
«Тетка, – говорит Исмайлов, – должна была действовать на детей и на отца, а я против полковника, наблюдая за каждым его словом и поступком, как строгий цензор и как неумолимый критик». Но полковник нашел, что двух этих обязанностей духовному магистру еще мало, и начал этого «цензора и критика» нагло и беспощадно вымучивать. Воспитанный на семинарских хриях, Исмайлов отбивался очень неуклюже и понимал опасности своего положения, а других эти турниры забавляли.
В записках есть любопытное описание одного ученого диспута между магистром и полковником. Описание сделано в виде сценария рукою очень неискусною, но все-таки очень интересно, потому что на расстоянии полувека назад представляет, как и чем в то время «бавились» важные военные лица, при которых происходит весь этот турнир.