<Вторая половина октября 1884 г., Петербург>.
Я очень рад, что силуэт Боброва Вам понравился и Вы его напечатаете. Я бы советовал сделать с него «фотогравюру». Он стоит этого. Нет сомнения, что шарж тут есть, но легкий и не безобразный, а «во вкусе века». Притом все говорят, что портрет этот «имеет поразительное сходство». Притом, что за фигура! Другой такой выдумать невозможно.
Кое-что (очень немного) я Вам напишу к портрету. Это я сделаю, когда Вам будет «нужно, и это будет очень немного, так что затруднений в гонорарном отношении быть не может. Вы заплатите, что найдете нужным по „сиротскому положению“ своего журнала.» – Если же справедливо то, что носится в публике и что мне сообщают, – будто Вы или Ал. С. Суворин «дали Феоктистову обязательство, что я не буду писать для „Исторического вестника“», – то я Вам дам к портрету Боброва несколько строчек безымянных. – А если это правда, то я этим нимало не обижаюсь, но, откровенно сказать, очень хочу знать и непременно буду знать: кто это из Вас двоих был так малодушен, что дозволил делать себе внушения и еще отвечал на них?.. Вот век и вот характеры! Это, видно, не Катков с Ковалевским, и даже не… Нет; неужто это правда? Неужто Вы изъяснялись, извинялись и обещали «воздержаться»? Неужто можно допустить над собою такой срам и унижение! Как он должен уважать Вас, – он, которого даже Авсеенко презирает и презирать не боится…
Горишь со стыда, слыша такие вести… И особенно мне обидно за Вас… И зачем Вам было давать такие слова, когда Вы, верно, знаете, что я в жизнь мою никогда и ни одному редактору не предложил работы иначе, как по его просьбе. Зачем мне эта благодать, и чем полтинник «Исторического вестника» выгоднее рубля из другого кармана? – Простите, что все это говорю Вам, но я не люблю таить злобы на сердце, – а Вы, наверно, дали к этому какой-нибудь повод.
Н. Л.
28 октября 1884 г., Петербург.
Очень рад, что заметка Вам нравится. – Заглавие перемените. Пусть будет: «Один из трех праведников». Я думал, что надо непременно «к портрету». Так и соедините: вверху крупно поставьте «Один из трех праведников», а ниже, в скобках, «к портрету А. П. Боброва».
Это будет хорошо. – Догадка Ваша насчет литографии, быть может, верна, и потому вычеркните все, что касается моих догадок насчет портрета китайскою тушью. Это неважно, но проговариваться не надо, когда есть сомнение. – О Костомарове глубоко скорблю. Это был настоящий писатель и человек с литературною честностью, каких все становится менее и менее. «Память его будет с похвалами» и «во благих водворится». Он пожил и потрудился довольно, но без него станет пусто.
Преданный Вам
Н. Лесков.
10 ноября 1884 г., Петербург.
Досточтимый Иван Сергеевич!
Не знаю, в милости я у Вас ныне или в немилости? Со дня памяти митрополита Филарета Дроздова Вы лишили меня «Руси». Гнев оный ощущаю. Филарета же чтить не могу, но обаче всегда в добром к Вам почтении пребываю и просьбы или поручения Ваши помню.
В последний раз как Вы писали мне с присылкою гонорара за «Левшу», Вы просили меня, «если случится штучка особенная, обточенная и обделанная», то чтобы прислать ее Вам для «Руси».
С той поры ничего такого не было.
Здесь не надобно звона гуслярного, —
Подавай им товара базарного.
Осужденные биться из-за «буар, манже и сортир», – поспеваем лишь подавать то, что вприспешню требуется; но трафится штучка, которую облюбуешь и для своего удовольствия сделаешь по-иному. То случилось и ныне. Стал я заготовлять к р<ождеству> Х<ристову> фантастический рассказец и увлекся им и стал его отделывать, а потом, как отделал, стало мне его жаль метнуть туда, куда думалось. И ту помянуся мне слово Ваше последнее, и в нем Вы соблаговолите выпеть вину сего моего, писания. Рассказец очень маленький (в пол-листа), фантастический, касается государя Александра Николаевича и «его камня». Истолкователем выведен старый гранильщик, чех с «сухих гор Мереница». Разумеется, все почтительно и (думается) вполне оригинально. Это поэтический каприз, «штучка», кунстштюк, где вымысел стоплен с действительностию и отливает и горным суеверием и ужасною действительностию. Прислать или не надо? Отпишите, государь, а я всегда Ваш слуга и послушник
Николай Лесков.
P. S. Насчет «возвращения правительства» Вы были превосходны. Рассказ, о котором пишу Вам, называется «Подземный вещун». – Место для него наилучшее было бы в рождественскую пору, ибо он фантастичен, хотя и не весел, более грустен. Он совсем готов и переписывается.
Терновский, умирая, написал карандашом:
«Одно неприятно в моей смерти, что Победоносцеву покажется, будто он убил меня». Теперь ищут «главу Климента», украденную в Киеве московскими иерархами. Говорят, будто она в Кремле и ее можно узнать с помощию «краниологии». – То ли еще не заботятся о вере христианской?!!
Кстати – это разыскание было намечено Дроздовым. – «Целая эпоха» то, значит, с ним не «сошла в землю», а еще довольно ее и на земле осталось.
21 декабря 1884 г., Петербург.
Имел честь получить письмо Ваше, Сергей Николаевич! Замечание Ваше о заглавии – неверно. Заглавие метко и едко. Но, может быть, оно неудобно. Предлагаю Вам два на выбор:
1) «Площадной скандал» или
2) «Всенародный гросфатер».
Выбирайте одно из трех. – Далее я ничего предлагать не могу и не желаю. Я даю заглавие по первому впечатлению. Все, что Вы пойдете выдумывать, – будет хуже.
При несогласии Вашем на одно из этих заглавий прошу Вас немедленно рукопись мне возвратить. Объяснений у нас на этот счет, конечно, не будет.
Деньги мне не необходимы, но мне нежелательно ходить в учреждение, где их выдают. А потому, если работы мои Вам угодны, – прошу Вас тотчас учесть их по таксе Вашей можливости и прислать мне деньги, как и другие мне присылают. – Деньги я имею обычай получать вперед, по учете рукописи, и иного правила держаться нехочу.
«Слова» вычеркивать можете, мысли целые – нет.
Ваш слуга
Н. Лесков.
<1834 г.>
Только вчера, друг мой Алексей Ермилович, посвятил вечерок пересмотру Ваших стихов. Есть среди них вещи очень и очень недурные, но отделывать их вы или не умеете, или же совсем не хотите. Так писать нельзя. Помните, что основное правило всякого писателя – переделывать, перечеркивать, перемарывать, вставлять, сглаживать и снова переделывать. Иначе ничего не выйдет. Стихи так же, как и всякое беллетристическое произведение, – не газетная статья, которую можно набирать с карандашной заметки. Не знаю, знаком ли вам следующий случай из жизни нашего историка Карамзина. Когда появились его повести, один из тогдашних поэтов, Глинка, спросил автора: «Откуда у вас такой дивный слог?» – «Все из камина, батюшка!» – отвечал Карамзин. Тот в недоумении. «Не смеется ли?» – думает. «А я, видите ли, – отвечает, – напишу, переправлю, перепишу, а старое – в камин. Потом подожду денька три, опять за переделки принимаюсь, снова перепишу, а старое – опять в камин! Наконец уж и переделывать нечего: все превосходно. Тогда – в набор». Советую и вам поступать так же с вашими стихами. Мысли в них попадаются хорошие, да форма далеко не всегда литературная. Нынче к стихам строго относятся. Уж больно приелись все эти фигляры, которые пред публикой наизнанку вывертываются за гривенники и двугривенные. Надо иметь особенно сильное дарование, чтобы стать впереди других, заставить о себе говорить. Такие даровитые люди, как известно, не плодятся, как летние грибы, а появляются веками. Конечно, в литературе нашей нет трезвенных слов. Вместо руководящей критики то и дело приходится наталкиваться на полемические статьи бравурно-развязного тона, с потугами и недомолвками, берущими через край. Одно время у нас совсем не было критики, даже газетные рецензии встречались редко. Оно и лучше было. Разве может быть теперь такая здравая критика, которая руководила бы не одних начинающих писателей, а освещала бы путь, давала бы добрые советы и тем, кто достаточно окреп на литературной дороге? В наше время разгильдяйства и шатаний отошли в вечность такие имена, как Белинский, Добролюбов, Писарев. Теперь люди, которым нет места на поприще изящной словесности, взялись за картонные мечи и давай размахивать ими направо и налево: берегись – расшибу! Это люди, озлобленные собственной неудачей. Вот почему я не советую вам слушаться и прислушиваться к мнению таких горе-критиков. Работайте по-прежнему, не обращая ни на кого внимания. Я не поэт, и давать вам совета не стану. Но если есть божья искра, она не потухнет. Вот мое последнее слово.
Истинный ваш доброжелатель
Ник. Лесков.
<1884 г.>
Я отдал Литературе всю жизнь и предал ей все, что мог получить приятного в этой жизни, а потому я не в силах трактовать о ней с точки зрения поставщичьей. По мне пусть наши журналы хоть вовсе не выходят, но пусть не печатают того, что портит ясность понятий. Я не то что не понимаю современного положения печати, а я его знаю, понимаю, но не хочу им стеснять себя в том, что для меня всего дороже: я не должен «соблазнить» ни одного из меньших меня и должен не прятать под стол, а нести на виду до могилы тот светоч разумения, который дан мне тем, перед очами которого я себя чувствую и непреложно верю, что я от него пришел и к нему опять уйду. Не дивитесь этому, что я так говорю, и не смейтесь: я верую так, как говорю, к этой верою жив я и крепок во всех утеснениях. Из этого я не уступлю никому и ничего, – и лгать не стану и дурное назову дурным кому угодно. Некоторые лица все это приписывают во мне «непониманию». Они ошибаются: я все достаточно понимаю, а не хочу со всеми мириться, и как я сторонюсь от соприказными и злодеями, то мне не надо ни изучать их ближайшие привычки, ни мириться с ними. Я уже старик, – мне жить остается немного, и я желаю дожить дни мои, делая, что могу, и не мирясь с «соблазнителями смысла». У меня есть свои святые люди, которые пробудили во мне сознание человеческого родства со всем миром. До чтения их я был «барчук», а потом «око мое просветлело» и я их считаю очень дорогими людьми, и вот их-то именно теперь и принято похабить и предавать шельмованию рукою ничтожных лиц, ведомых всем по их злобе, лжи, клеветничеству и сплетничеству…
<Конец 1884 г.>
Уважаемый Алексей Сергеевич!
Против «составителя брошур», то есть Льва Толстого, выпущена книга – очень глупая. Я об ней написал статейку, кажется не совсем глупую. Я люблю и почитаю этого писателя и слежу за его делом страстно. Мне дорого тоже, что мои писания о нем его не огорчают. Но мне все приходится пробираться и побираться, где бы можно сказать о Толстом не банальное, шаблонное слово. Трудно это очень, и я не понимаю почему? – Статейку свою я отдал переписать четким почерком, собственно для Вас, чтобы Вы прочли ее, не посылая в набор, и потом бы не сердились и не уклонялись под такими причинами, которые не достойны ни Толстого, ни Вас, ни даже меня и наших с Вами отношений. Я люблю Ваши литературные мнения и охотно их слушаю, когда они искренни, а когда они не искренни – я их понимаю и сожалею. – Статейка вполне цензурна и занимательна, но, конечно, не по вкусу тем, кто эту глупость задумал. – Черкните мне: станете ли Вы читать мою маленькую тетрадку (3 почтовые листка), – и тогда я Вам пришлю. Когда прочитаете и увидите, что это Вам не годится, – возвратите и не сердитесь, потому что сердиться дурно, и не за что, и вредно, и скучно, и т. д. А объяснить – почему возвратите – не надо.
Всегда Вам преданный
Н. Лесков.
10 сентября 1885 г., Петербург.
Уважаемый Сергей Николаевич!
Я всегда «содержу Вас в памяти» и всегда рад доставить «Ист<орическому> вестнику» что-либо живое и интересное. Мне очень приятно было встретить несколько убедительных для меня доказательств, что в публике, читающей Ваш журнал, есть люди, очень дружественно встречающие мое имя и даже ожидающие моих работ. Поработали мы вместе уже немало и, как видится, не без успеха. Мне было даже странно слышать порою внимание именно к моим работам в «Ист<орическом> вестнике», и притом всегда с сочувствием к тому, что принято называть «интересом» и «направлением». Нас одобряют люди зрелого возраста и с удовольствием читают юноши. Это отрадно. Дай бог, чтобы, перетрясая недалекую старину, мы положили свою лепту на то, чтобы сохранить и провести до лучших времен добрые предания литературы, окончательно, кажется, позабывшей свое благородное призвание и обратившейся в прислужничество, за которое надо краснеть.
С посланными Вам статьями поступите как хотите. Обе они небезынтересны – особенно «Бракоразводное забвенье».
Имею к Вам и просьбу: великое душевное расстройство, которое я перенес из-за неудачного сына, лишало меня возможности подумать о работе в течение целого лета и осени. Только теперь, отправив его в Киев, в юнкерское училище, я взялся за работу и желаю не покладывать рук. Плата за его подготовление, отправка, снаряжение и проч. стоили еще около 700 рублей. Это потрясло мой бюджет, и я чувствую некоторое денежное стеснение. Не можете ли Вы (если можете) исходатайствовать мне у Алексея Сергеевича аванс под работу, Вам сданную, в размере рублей двести? Это, быть может, не превысит того, что я Вам сдал, но если бы и превысило, то не беда, – я (как вы знаете) в денежных делах аккуратен и в долгу не остаюсь. А между тем теперь я нуждаюсь. Если можно – сделайте мне эту нимало не опасную для кредита издания услугу.
Об издании рассказов Алексей Сергеевич говорил со мною, но мне показалось, будто неохотно, а потом тут сряду вышла история у его сыновей с Вольфом, и мне казалось несвоевременно и некстати докучать с делом мелким и малоценным. А тут подвернулся покупщик, и я все рассказы продал.
Преданный Вам
Н. Лесков.
<Ноябрь 1885 г., Петербург>
Достоуважаемый Алексей Сергеевич!
У меня был Острогорский и сказывал об участии, которое Вы приняли в горестном положении женщины, жившей с Пальмом.
Я всегда был уверен в добрых движениях Вашего сердца, но боюсь за Ваши недосуги, за которыми нетрудно многое упустить и позабыть, а потому позволяю себе сказать Вам, чту именно было бы теперь всего нужнее для этой женщины и особенно для ребенка, которому всего два года.
Они буквально без приюта. Ждать помощи им неоткуда. Острогорский собирает лит<ературиое> чтение. Что оно принесет, – это неизвестно. В лучшем случае – рублей 200–300. – Потом попробуем выпустить сборник, по возможности из хороших старых отрывков, а не из нового дарового хлама. Опыт «Складня» показал, что это лучше. Можно ли надеяться, что Вы окажете кредит для издания сборника, с тем, разумеется, чтобы издание поступило в Ваш магазин и было оплачено на общих основаниях?
Без уверенности в таком кредите нам трудно соображать далее.
Кроме того, – не позволите ли Вы просить Вашего содействия, чтобы в число лиц, обыкновенно принимаемых временно, на время новогодней подписки, взяли именно эту, Ольгу Александровну Елшину?.. Сколько бы ей ни положили за ее занятия, – она все-таки найдет в этом и денежное подспорье и нравственный кураж. А последнее тоже очень много значит. – «Ждать» – это ужасное томление!..
И еще один вопрос: не сочтете ли возможным дозволить кому-нибудь из нас, при посредстве Вашей газеты, снять с своей головы шляпу и просить у добрых людей помощи для дитяти? Я не вижу, чего скрываться и через то дать остынуть участию и оставить ребенка почти на верную гибель. Матери двадцать три года… «Утешится она, и друга лучший друг забудет», но дитя надо приютить… Если позволите писать мне, – я испрошу дозволения у матери этой крошки и стану кланяться миру.
Позвольте мне знать Ваше мнение.
Всегда преданный Вам
Н. Лесков.
26 декабря 1885 г., Петербург
Я в большом затруднении, как Вам ответить, уважаемый Сергей Николаевич! Цензурные стеснения в разработке тех исторических вопросов, которые мне наиболее по сердцу и наиболее по плечу моему, – совсем меня подавили. Я переглядел весь мой сырой материал и ужаснулся… Весь подбор, все соприкасается тем или иным боком к истории церковного управления. Я люблю, чтобы мои счеты были чисты и аккуратны и обеспечили все, что забирал у Вас, готовыми работами, отделанными старательно и совестливо, и вот – ничто готовое и сданное в печать не проходит!.. Какая досада! – Я постараюсь найти что-либо светское, но это не будет то, чем я люблю служить «Ист<орическому> вестнику». Постараюсь, но… обещать не смею к сроку.
Суворин меня очень обрадовал: рассказ его в рождественском номере исполнен силы и прелести и притом – смел чертовски. Это написано так живо и сочно, что брызжет на читателя не только горячею кровью, но даже и спермой… По смелой реальности и верности жизни я не знаю равного этому маленькому, но превосходнейшему рассказу. Я думаю, что если бы он не сам написал этот мастерской рассказ, то он бы отказался его напечатать. Я более всего рад, что талант его жив и цел и ни годы хандры, ни иные причины его не упразднили. Рассказ дышит силою и зрелостью ума, глядящего зорко и опытно. Словом, это прекрасно, несмотря на несоответствующее заглавие и на несколько скомканное окончание. Какая бы из этого могла выйти драма!.. И, однако, ее на сцену бы не допустили. В общей экономии картины холуй остался не выписан, а тут два-три штриха могли потрясти читателя глубже, чем все остальное, написанное страстно и с удивительною жизненностью. «Орлу обновишася крила его». В этом рассказе материала художественного на целую повесть, в которой анализа можно было обнаружить столько, сколько его не обнаруживал нигде Достоевский. И притом – какого анализа? – не «раскопки душевных нужников» (как говорил Писемский), а Погружение в страсть и в казнь за нее страстью же (страстью лакея). Это не «пустяки», а «преступление и наказание» по преимуществу. Суворин сжег в этот рождественский вечер в своем камине не «рождественский чурбак», а целый дуб, под ветвями которого разыгралось бы много дум. За это на него можно сердиться. Так глубоко не всегда заколупишь. Жаль, если этот рассказ останется мало замеченным, – а это возможно, как возможно и то, что его справедливые направленские рецензенты назовут «клубничным» и т. п.
Ваш Н. Лесков.
P. S. Она могла в трех строках рассказать, как она в первый раз отдалась лакею… Ее томил страх после смерти любовника… она не опала, ей что-то чудилось… лакей вышел из ниши, где тот погиб, и тут его смелость и нахальство и ее отчаяние. Думала отделаться одним мгновеньем, а он ввел это в хроническое дело… У нее явилось что-нибудь вроде не бывшей (ранее страсти к духам… она все обтирала руки (как леди Макбет), чтобы от нее не пахло его противным прикосновением. Эта новая ее привычка до развязки рассказа увеличивала бы силу чего-то в и ей совершающегося. – Очень глубокий и сильный рассказ!
В Орловской губернии было нечто в этом роде. Дама попалась в руки своего кучера и дошла до сумасшествия, все обтираясь духами, чтобы от нее «конским потом не пахло». – Лакей у Суворина недостаточно чувствуется читателем, – его тирания над жертвою почти не представляется, и потому к этой женщине нет того сострадания, которое автор непременно должен был постараться вызвать, как по требованиям художественной полноты положения, так и потому, чтобы сердцу читателя было на чем с нею помириться и пожалеть ее, как существо, оттерпевшее свою муку. По крайней мере я так чувствую, а может быть, и он тоже.
Н. Л.
Иначе все как-то легко сошло… Очень уж легко.
28 декабря 1885 г., Петербург.
Уважаемый Алексей Сергеевич!
Соловьеву нельзя не ответить. Ведь это вопрос очень живой, и над тем, что говорит о нем Соловьев, будут смеяться, как над глупостью. – «Четвертое колесо» не имеет обидного смысла, а выпустить его – значит не противопоставить самого сильного сравнения, контрирующего с «альфой и омегой». – Снять «четвертое колесо» – все равно что сварить уху без рыбы. Тогда и болтай вздор по-соловьевски. Я люблю и иногда умею ставить эти вещи кратко и в упор. Если же это, по Вашему мнению, боязно, то делать нечего: оставим Соловьева проповедовать его благоглупости. – Огорчаться этим я не подумаю.
Рассказ Ваш действительно превосходен. Вы до него ничего столь хорошо не написали. Вы посмотрите-ка за собою: не это ли и есть Ваш жанр, до которого Вы вон когда только докопались… Это очень глубоко, умно и сильно сделано. Лакей не должен был заявить свои претензии в ту же ночь, как убрал тело… Я так не думал. Это было бы грубо и противохудожественно. Нет, – он ее томил взглядами, она страдала от мысли, что он «чего-то» еще хочет. Ум ей налгал, что – «нет, – этого не может быть». Она сочла за унижение его остерегаться, – а он тут-то ее и оседлал. Вы бы написали это прелестно. – Стремление «отогнать противный запах» есть характерная черта женщин, спавших с мужчинами, возобладавшими ими насилием того или иного рода. – Убрать тело лакея было необходимо. Это Вам правду сказали. От этого конец и вышел скомкан.
Что же Вы не поставите заметочку о друге моем, великом часовщике Эриксоне? Ведь он действительно такая знаменитость, какою каждая обсерватория в Европе желала бы обладать. Его мастерская – это восторг, и его приспособление к выверке хронометров в произвольной температуре введено теперь им впервые в России.
Статейку о Соловьеве прикажите разобрать.
Рассказ свой наклейте на листок и допишите ему две сцены: первое – проклятое соитие с лакеем (в последнем рассказе дамы) и уборку тела лакея. Если не сделаете этого теперь, то после так хорошо не выйдет.
Ваш Н. Лесков.