bannerbannerbanner
Письма Н. Лескова (сборник)

Николай Лесков
Письма Н. Лескова (сборник)

Полная версия

П. К. Щебальскому

23 сентября 1875 г., Петербург.

Разговора не было, почему я, прощаясь с Ходневым, вручил ему Ваше письмо ко мне, прося его прочесть и в следующий вторник сказать мне; чту он найдет возможным сделать для удовлетворения Вашей просьбы? Он мне это обещал и письмо Ваше взял с собою. Советую Вам немедленно же написать ему, адресуя в Уч<еный> к<омитет> м<инистерства> н<ародного> п<росвещения>, где он будет в следующий за сим понедельник и потом во вторник. Я желал бы, чтобы он получил Ваше письмо в понедельник и был им подготовлен к разговору, который может быть поднят во вторник. Просите его главнейше, чтобы речь получила почин от него, так как мне об этом, по множеству соображений, неудобно заговорить; а на других я не могу рассчитывать. Не худо сделаете, если, написавши Ходневу, одновременно с тем известите и меня.

Менгдену я писал – благодарил его. Интересно бы знать: не будет ли у Вас с ним обо мне каких-нибудь разговоров и не может ли оттуда последовать каких-либо полезных соображений и видов.

Байм<аков>, кажется, недоволен Усовым, который все «без людей», а работы нет как нет, и, – что всего хуже, – нет никаких средств пособить себе в этом глупом положении. Газеты, как видите, заботятся не о достоинстве статей, а только наполняются в известную меру и к известному сроку. Тут ничего не поделаешь. Корреспонденции Вам, может статься, буду писать; но откровенно Вам скажу: я мало верю в Ваши предприятия. Есть люди задачливые, есть незадачливые, – Вы и я из последнего сорта. Кроме того, при последнем нашем свидании я усмотрел промеж себя и Вас изрядный провал: Вы стали, на мой взгляд, очень большой оптимист, – что мне довольно непонятно. Вы видите свое время и понимаете, – и я его тоже вижу и тоже по-своему понимаю; а взгляды у нас выработались разные, и это случилось когда-то недавно. Что же это на Вас так воздействовало?.. Я Вас люблю и уважаю и потому, может быть, немножко смело претендую на Вашу снисходительность: я отнюдь не вижу ничего, способного настраивать меня к оптимизму, и едва ли буду в состоянии попасть в тон Вашего будущего издания, и Вам, может быть, лучше иметь здесь в виду кого-нибудь такого, чей взгляд был бы светлее и радужнее моего. Впрочем, начавши газету, пришлите мне ее: надо видеть, чего Вы станете домогаться от этого, по-видимому много обещающего, на Ваш взгляд, порядка вещей. Оставим этот вопрос о моем сотрудничестве открытым.

Ваш Н. Лесков.

Л. Н. Милюкову

27 сентября 1975 г., Петербург.

Мне было очень приятно получить от Вас, уважаемый Александр Петрович, письмо, в котором Вы выражаете готовность поспешить на помощь несчастному Панютину. Он действительно в ужасном положении, и я ума не приложу, как ему помочь, тем более что обстоятельства не дозволяют мне располагать теперь никакими к тому средствами. «Обращаясь за сим по существу», я не могу ничего отвечать Вам на Ваши вопросы до тех пор, пока снова повидаюсь с Панютиным, который, вероятно, сам к Вам приедет; но будет ли это в воскресенье или в иной день – я не знаю. Меня же прошу извинить: мне, право, не до выездов, и я нахожу, что они мне просто вредны: я себя всего лучше чувствую у себя дома, и добрые приятели должны мне это простить. Это отнюдь не значит, чтобы я чуждался людей; а просто теперь в обществе очень много говорится такого, чего я, по своим чувствам и убеждениям, спокойно и не расстраиваясь слушать не могу. Зачем же мне неволить себя, для того чтобы быть в тягость и ceбе и людям? Не рассердитесь на меня и не принимайте чего-нибудь в этих словах на свой счет – это будет несправедливо: я Вас очень люблю и уважаю, но гостем позвольте мне быть тогда, когда я буду чувствовать себя к этому способным.

Душевно Преданный Вам

Н. Лесков.

P. S. Поздравляю Вас со вчерашнею передовою статью «Московских ведомостей» по герцоговинскому вопросу. Спрашивается: почему это воистину «циническое» отношение к столь ужасным событиям считается такими умными людьми за самое уместное и благоразумнейшее? Я не могу не видать в этом, как и во многом другом, особенного самоуслаждения в противуречии лучшим инстинктам страны, как только она выходит из своей мертвящей апатии и пробует проявить какой-нибудь живой дух и симпатии. И эти унылые люди со всею их дальнозоркою расчетливостью ошибутся, и эту ошибку им покажет не кто иной, как тот, очень многими (и Вами) отвергаемый, незримый дух народа, о котором говорит всех смелее и, по-моему, всех лучше граф Лев Толстой в «Войне и мире». В том, в чем они хотят всех уверить, они никого не уверят, а сами изверятся у многих.

П. К. Щебальскому

5 октября 1875 г., Петербург.

Уважаемый Петр Карлович!

Вчера я получил Ваше письмо; а Комитет – Вашу рукопись (под девизом, но с указанием на тюке, кто ее посылает!!). А. И. Ходнев сегодня сообщил мне по секрету, что все Ваши желания будут исполнены, – чему я и радуюсь.

С книгами Стрижевского нельзя было поступить иначе: Вы знаете, сколько у министерства недоброжелателей, которые не станут разбирать, что умышленно, что неумышленно, а просто пойдут на это указывать, и повторится опять история с азбукой Блинова, где тоже, вероятно, не все дурное сделано с умыслом.

В словах Ваших о «мере шпаг» нахожу много справедливого; но в конечной цели с Вами не согласен. Вы делаете комплимент моему «здравому смыслу» и знаете, конечно, что я не враг правительства и послужил ему на свой пай немало; но правительство ведь это не отвлеченная идея, а равно и не одно лицо, которое и я, как и Вы, и люблю и уважаю «не точно за страх, но и за совесть». Когда мы говорим о правительстве, мы, конечно, рисуем перед собою целую группу известных нам людей, со всеми их нравственными свойствами и способностями. Что же это за люди в данную минуту? Одним штрихом их не охватишь иначе, как примени к ним слова пророка: «Люди сии не жарки и не холодны»; а таковых, по тому пророку, «изблевывает господь с уст своих». Вы надеетесь, что загарантируете себя и проведете издание честно и интересно, а я Вам отвечаю головою, что все Ваши гарантии не поведут Вас ни к чему и издание в радость Вам не будет. Мысли эти мне не «подшепнуты славянофилами», а их родит тот самый мой здравый смысл, которому Вы воздаете столь лестные хвалы. С этими людьми «не жаркими и не холодными» ничего нельзя делать: ты их крести, а они в омут. Нет никаких таких принципов, которые можно было бы поддерживать, не поддерживая людей, сим принципам преданных и им служить готовых. Не верю я таким принципистам; а на себе вижу весьма близко шкуры моей касающийся пример их внимания: у меня нет уже не только ситного хлеба, но даже и решетного; а я и не ленив, и не коварен, и не без службы правительству в прошлом. Мог бы кто-нибудь мне бросить хоть возможность существования, о которой я боюсь три года и дошел до последней крайности, которой более уже нельзя терпеть, не скажете ли и Вы, что «ведь нельзя же…» О, как это противно и мучительно! Все можно, когда хотят; а не делают только для очистки совести – чтобы отвязаться. Изнемогаю я, Петр Карлович, и ничего более не жду, ни от кого, и не от Менгдена; ничего он не сделает, да и никто для меня ничего не делал и не сделает, чтобы я мог хоть дух перевести. К тому же все уже и поздно: мне буквально нечем жить и не за что взяться; негде работать и негде взять сил для работы; а на 1 т<ысячу> р<ублей> с семьею существовать нельзя. Ждать я ничего не могу и, вероятно, пойду к брату в его деревеньку в приказчики, чтобы хоть не умереть с голоду и не сесть в долговую тюрьму. Положение без просвета, и дух мой пал до отчаяния, препятствующего мне и мыслить и надеяться. Если со мною случится что худое, то бумаги мои будут присланы Вам, и Вы из них многое извлечете для характеристики литературного быта, зависящего от столь известной вам «обидной рассеянности и капризов», – прибавлю от себя – пошлых и грубых. Жму Вашу руку.

Н. Лесков.

П. К. Щебальскому

16 октября 1875 г., Петербург.

Достойнейший Петр Карлович!

Если бы не Ваше письмо, то я и сам бы сегодня написал Вам; Алексей Ив<анович> позавчера меня спрашивал: «успокоил ли я Вас», и при этом, узнав от меня, что дело в спешности, сам обратился к делопроизводителю с просьбою сколь можно скорее известить Вашего попечителя. Курта попросите – он старик добрый; а я тоже буду наблюдать и с своей стороны. Письмо Ваше Ходневу передам 20-го числа и о его ответе напишу Вам немедленно и аккуратно. Предрешать же, что Вам ответят, – не берусь, потому что не могу понять: как это сделать? При том же я ожидаю с этими премиями изрядных курьезов. А впрочем, – что сможем, о том будем стараться.

А. И. Георгиевский теперь должен быть у Вас, и Вам бы надо воспользоваться свиданием с ним, чтобы поставить дело «на точку вида». Вопрос о премиях непременно будет решаться при нем; а он, сколько я понимаю его, кажется расположен к Вам. По крайней мере мне всегда так казалось.

Не лишнее, может быть, известить Вас, что у нас в прошлом заседании рассмотрен «сравнительный польско-русский букварь» г. Стрижевского, и не только не одобрен и обракован, но признан вредным, и в сем духе, конечно, будет сделано распоряжение, которое, может быть, благоразумно было бы предупредить. Посмотрите там картину, изображающую русскую избу (izba)… Прочтите, как напечатано в русском столбце слово «монарх»… Как могли выпустить у Вас такую книжку?! Может быть (и даже вероятно, все это непредумышленно; но уже зато крайне несчастливо.

У меня был вчера наш Бобоша и сетует, что «Щеб<альский> тоже мне ничего и написать не хочет». Он поправился и духом и брюхом; много рассказывал о последних минутах Алексея Толстого. Умирал мучительно, – говорил: «О, как тяжело разлагаться на стихийные начала». Бобоша, описывая характер покойного (в «Пет<ербургских> вед<омостях>»), сделал легкую NB Каткову (по поводу неверности в дружбе).

 

Мои дела довольно скучны и довольно трудны: работы нет никакой, и деться с нею некуда. Не знаю, чту вперед буду делать: а так идти не может. Благодарю б<арона> Менгдена за добрые желания; но долгие и неустанные неудачи уже отняли у меня даже привычку на что-нибудь надеяться. Интересно, однако, было бы знать: в чем могут заключаться эти заботы обо мне, возбуждающие в Вас такие завистливые чувства? Нашли кому позавидовать! Мы, кажется, можем обойтись без зависти: ни того, ни другого судьба не побаловала. Да и это бы ничего; а хоть бы «реванжик» злодейка давала, – чтобы совсем не скопытиться. Мне бы к получаемой одной т<ысяче> еще одну – но только не литературную, а казенную или вообще служебную, и я бы, может статься, опять нашел в себе силы обратиться к своему неблагодарному, но милому «литературному разврату». В душе кипит нечто и в мыслях слагается; но обстоятельства гнетут, и руки падают: ото всего остаются одни «головки да хвостики».

Письма об оптимизме очень жду, и, откровенно говоря, Вы его должны мне написать, потому что я на Ваш счет «попутался»; а мы так давно прожили, считая себя друг с другом в известной мере солидарными, что хотелось бы восстановить пошатнувшееся единомыслие.

Будьте здоровы. Н. Л.

Что там «форейтор», – как он у Вас прыгал? Не слыхали ли Вы чего про «Анну Каренину»? Данилевский утверждает, что ее не будет в «Р<усском> в<естни>ке». Не врет ли?

П. К. Щебальскому

29 октября 1875 г., Петербург.

Благодарю Вас, уважаемый Петр Карлович, за Ваше письмо об оптимизме и во многом с Вами согласен: то и я чувствую, на том и я обжегся; но практически-то я все-таки не понимаю Вас. Вы человек, несомненно, либеральный, в самом хорошем смысле этого слова: но как Вы будете Ваши либеральные чувства сберегать в газете официозного характера? Не скажете ли, что Вы выговорили себе ту и ту долю свободы?.. Ах, как это все ненадежно и как самый либерализм тускнеет, когда его проводят в газете не вполне независимой! По-моему, чисто официальные издания гораздо лучше полуофициальных, или субсидиальных, и это не мне одному так кажется. Не скрою от Вас, что хорошие люди даже жалеют, что Вы беретесь за эту газету! С поляками считаться время, и с ними надо посчитаться; но – воля Ваша – и они для этого должны иметь равное с Вами право возражать Вам свободно, конечно, в пределах, дозволяемых законом, но законом общим, а не цензурными «правилами», в которых черт ногу переломит. Иначе вся Ваша правда будет принята как кривда П. И. Мельникова.

Ходнев Вам сам писал, и потому я Вам не писал; а рукописи Ваши отправлены Вам позавчера, то есть 27-го числа. От б<арона> Менгдена я получил письмо – правда, очень милое, но едва ли могущее возбудить или поддержать зависть, которою Вы так торопливо воспылали. Это пока – ровно ничего, и впредь, я думаю, будет то же.

Желаю Вам всего доброго и сохранения неизменного ко мне расположения.

Ваш Н. Лесков.

P. S. Не знаю, чего «форейтор» хихикает. Он сыт, конечно; но… все бы честнее было не хихикать.

П. К. Щебальскому

10 ноября 1875 г., Петербург.

Страдания страданиям рознь, как рознь и сила силе, уважаемый Петр Карлович. Я знаю, что Вы человек, к которому люди были далеко не справедливы; я знаю Вашу семью, очень уважаю Вас и, – без фраз, – много скорбел о Вас и о них; особенно в одно время, которому не дай бог помянуться. И тогда я видел силу Вашу и дивился ей, и с тех пор имею о ней высокое мнение, придающее моим отношениям к Вам особый характер почтительного удивления. Вы, кажется, не так «фантазироваты», как говорит об мне один мой приятель, недалекий, но очень добрый монах. Эта «фантазироватость» ужасное несчастие, и я терплю его, при всех своих религиозных и иных убеждениях, как мне кажется, довольно трезвых, определенных и стойких. Напомню Вам весьма удачные, по моему мнению, слова Искандера: «Я понимаю Курция: махнул в пропасть, да и поминай как звали, – это возможно; но мотаться над пропастью изо дня в день ряды лет – этого снести невозможно, потому что и голова закружится и погибель предпочтешь истоме терзания». Где взять, Пет Карлович, «ослиного» терпения – и именно ослиного, я не человеческого, потому что человеческое тут никуда не годится. С чем надо бороться: с хихикающею и ничему не внемлющею тупостию и разума и чувств? Что же против них можно сделать? Вы говорите о клеветах, несенных Вами после оставления Вашей московской службы. Знаю я их; но разве Вы не знаете клевет, которые нес я и которые так и присохли ко мне и мешают мне беспрестанно? В этом случае у Вас передо мною нет преимущества. И один и другой журнал охотно бы взяли у меня работу (о чем и говорил Гончарову), но… «он-де так ясно определился, и все это с Катковым, и вдобавок, говорят, он близок к III-му отделению». Ведь это, пожалуй, и смешно, только когда бы тот же Катков не отшиб последней способности сложить уста в улыбку. В «Гражданине» нет работы, – там сам редактор досуж, да и издание слишком мало, чтобы дать человеку не только хлеб, но и подспорье. Притом же там мой (и Ваш) друг (уж не славянофил) Аполлон Майков, с его «этим высоким… этим христианским» уменьем не любить человека, в «Р<усском> мире» – меня не зовут; в «Пет<ербургских> вед<омостях>» тоже, хотя и там и тут сидят люди, которым я в свое время из кожи лез пособить в заработке (Усов, Милюков, Крестовский и Заинька Берг). Что же мне: идти просить и почти несомненно получить отказ? Неужто Вы посоветовали бы это? Аксаков просил за меня Кокорева – не вышло ничего, несмотря на то, что Аксаков лбом бил, а не только попросил. Черкасский тоже просил, и тоже ничего не вышло. Комитетского мало жалованья – сами знаете: на кота широко, а на собаку узко. Притом же «странноприимный» Георгиевский ко мне так странно приимен, что я, право, даже и ума не приложу, как с этим быть. Благочестивый вельможа этот забывает, что такой или сякой мой талантишко открывал мне двери, куда действительных статских советников не всех пускают, и что я приучен уже к некоторой деликатности и вниманию. Я чувствовал бы большое счастие не видать его, потому что я человек вспыльчивый и масса неудач сделали меня раздражительным; а он человек все-таки очень добрый и мне одолжения делал. Вот Вам моя ситуация, как я скажу. Добавить разве к этому сторонние и иные, так как «враги человеку домашние его», – и они не столь в этом виноваты: что им за дело до моих убеждений, до несчастных стечений обстоятельств, и проч., и проч. И они «друзья минутного, поклонники успеха», а от всего этого… хоть в воду! Однако Вы поняли не так мое письмо, и я думал, что это выйдет; да, собираясь переписать его, вдруг заболел еще хуже, и оно было отправлено. Жизнью своею я самовольно не думаю распоряжаться и боюсь этой мысли, и гоню ее, и осуждаю себя за ее противные посещения. Религия моя со мною, и Христос, с его страданием и терпением, есть моя сила, в одно и то же время меня поддерживающая и пристыжающая. Я признаю спасительную силу незаслуженных страданий как воспитательную школу для духа, в бессмертии которого ни на волос не сомневаюсь. Принимаю бессмертие не стихийное, а субъективное и не смущаюсь тем, что не могу понять его; но смущаюсь не по страху рассуждения, а потому, что это дело не мое и вообще не человеческое: понять это – значит понять бога, а его дано только чувствовать, но не комментировать, ни с какой, ни с лютеранской, ни с поповской точки зрения. Scio quod Rodemptos mens vivit,[21] и надо терпеть, но… измучился, хотя и стыжусь ему это говорить; но ведь то он, а то я… тля ничтожная! Однако все-таки я Вам писал не то, что Вы поняли; а я болен припадками, никогда со мной не бывавшими: я стыну и обливаюсь холодным потом и несколько раз в день теряю сознание, при неотвязной мысли – что у меня нет работы. Я это вижу во сне; с этим пробуждаюсь, с этим хожу и брожу, наводя на всех постылое чувство при виде беспомощной неудачи. Милый московский Воскобойников прекрасно говорил, что «это во мне самое противное», – и я думаю, что это правда. За утешения Вас благодарю: надежда так животворна, хотя и знаешь, что она лжет своим лепетом; а все… отряхнешься будто. В помощь чью-нибудь я уже решительно не верю и не жду ее; но попытайтесь. Поговорите и с Бергом и хоть с конюхом, если есть конюх, который может дать 2 000 р. своему помещику: я к нему пойду, и притом не только в Варшаву, а куда угодно. Исключение составляет одна «голубая» служба, к которой меня причислил Пав. Ив. Мельников, – остальное все что угодно: хоть горшки выносить, лишь бы было чем детей кормить и хоть дух перевести до новой трепки. Пожалуйста, пишите мне почаще.

Книга Ваша сегодня еще не получена.

Преданный Вам

Н. Лесков.

И. С. Аксакову

16 декабря 1875 г., Петербург.

Ах, благороднейший Иван Сергеевич: о чем бы и речь, если бы был какой-нибудь спрос на то, что Вашей снисходительности угодно величать моим «талантом»! Но в том весь и корень всех нынешних затруднений моих, что я, 12 кряду лет, почитал мои литературные способности не только «главным», но даже единственным, за что надо держаться. Этим, может быть, должно объяснить и многие опрометчивости, сделанные мною под теми или другими живыми впечатлениями, без оглядки на стороны; этим же я думаю себе объяснить и мою долгую, долгую веру в Каткова как в литератора. Я чувствовал, что мне, для меня лично, ничего не нужно, кроме сходного по мысли издания, и не видал, как в этом издании чисто литературные интересы умалялись, уничтожались и приспособлялись на послуги интересам, не имеющими ничего общего ни с какою литературою. По прямоте моего неловкого характера я остался при органе человека, которому заботы комиссии наряжать, жидов декорировать и все, что хотите, но только не литературою заниматься. Я думаю, что другого такого презрителя, как он, литература не имеет во всей России, и очень хорошо, что в этой литературе есть действительно немало достойного презрения, – иначе он презирал бы ее еще больше. Ему, как капризной приказничихе, гораздо легче обходиться с мужем, который имеет всеми заметные пороки: она с ним сварится, но и живет этим – живет, ибо может показывать и некоторое свое превосходство; но беда, если ее свесть с мужем достойным, у которого нет таких пороков, на кои можно пальцем тыкать: она с ума сойдет. Они знали, что делали, внушая мысль «понизить тон в литературе». Что же делать нынче с этим воителем?.. Кажется, самое лучшее: ничего с ним не делать. Так я и поступаю, утешаясь, что не я один немотствую; что эту участь я разделяю с людьми высокочестными и высокоумными (в наилучшем смысле последнего слова), – и я бы более всего хотел так выдержать, хоть не на белом хлебе и даже не на ситном, а на решетном; но когда и того негде заработать!!. Вы не поверите, как в одно и то же время мне и смешно и противно не только говорить об этом, но даже знать, что это так есть! Указанный Вами мне Кокорев (за знакомство с которым я Вам очень благодарен) казался мне именно таким лицом, которое нужно. Тех же мнений был Александр Николаевич Аксаков, Щербатов и другие, кому известно мое положение и от которых я не делал из этого секрета. Кокорев в каждую данную минуту мог мне сделать все, что мне нужно, ибо требования мои, кажется, очень скромные: я хотел бы иметь занятия с вознаграждением тысячи в полторы в год. И Кокореву и Губонину я этих денег стою, даже при нынешних их делах, до решения вопроса о направлении Сибирской дороги. Если бы К<окорев> хотел, – он, конечно, сто раз мог бы это уладить; но… ему, видно, «хотей не велела». Вправду говорят: отношения наши с ними, с самого первого дня знакомства, до сей минуты самые наилучшие и приятные. Мне даже кажется, что он ко мне не без некоторого уважения; но и только… Проект Скальковского я ему разобрал и размерил, за чем прошел месяц; он мне за это недавно прислал 300 р<ублей>, и опять конец… Просил меня сказать на суде, что знаю в его оправдание по кляузам Овсяникова, – я, по долгу совести, сказал то, что знал: виделись мы любезно; расстались любезно; говорили всегда шутя и никогда обо мне, – вот Вам и весь отчет о характере моих к нему отношений – совершенно чистых, приятных, но, к сожалению, нимало не полезных в той мере, в какой они могли быть полезны.

В чем тут дело? По-моему, во-первых, в духе времени: Кокорев человек не без шири и не без великодушия даже, но он мудрец практический. Вас он чтит высоко, но как мудреца в области созерцательной, а не практической, которая ныне «едина есть на потребу». За рекомендации Вами меня он на Вас, конечно, не сердится; но ему, вероятно, неловко видеть меня между шустрыми ребятами, гожими на все руки, и он, пожалуй, думает: «Сам этот И<ван> С<ергеевич> не практик, и человека такого поддерживает… Парень бы ничего, если бы теперь литературою интересовались; а то что вступись за него, что нет, – никто не похвалит. А притом „катковский“… Этого никто не любит». Эти и сами подобные соображения делают то, что дело без гадости гадко. Я не раз думал просить его поговорить с Губониным, но, право, язык не поворачивается; а теперь и совсем нельзя его поворотить: точно будто стану просить услуги в вознаграждение за мой свидетельский труд… Бог знает, не придет ли ему это в голову? А мне это так кажется. Меж тем опять повторяю: Кокореву ничего не стоит примкнуть меня к делу, при содействии Губонина, который тоже меня знает и как писателя – любит, то есть хвалит. Но как сделать, чтобы Кокорев ревниво захотел помочь мне? Ему лично я едва ли могу быть полезным, хотя, разумеется, порученное мне дело всегда бы справил не хуже многих; а поддержать меня для литературы, – он, кажется, не в том духе теперь. Кто о ней заботится, кроме чудаков? Губонин же благонадежнее, если бы знать, через кого за него взяться. Дел у него теперь тоже немного, но он не останавливается этим и (между нами говоря) дает, например, 6 т<ысяч> р<ублей> общему нашему знакомому кн. Ал<ександру> Щ<ербато>ву за то, чтобы «в оперу ездил слушать, что говорят». Конечно, я для этого труда не гожусь; но есть ведь и другие труды, более черные и оплачиваемые подешевле. Нельзя ли его на это вдохновить и подвигнуть? Нет ли у Вас в Москве человека, которого мнением и словом он дорожил бы? Пособите пожалуйста! С Кокоревым же мне теперь, право, неловко самому заговорить, если не будет к тому побудительной причины откуда-нибудь со стороны. Генерал Шмилик Поляков пропитывал и Полонского и графа Скоробрешко, – неужто же русские люди и этого не сделают? Нет, я, право, все-таки уповаю на Кокорева, что он тот «серый волк», который меня, «Ивана-дурачка», вызволит.

 

Еще о литературе: Вольф предлагает мне написать роман, «превзойдя Мещерского», который, взойдя в славу, «стал дорожиться». Как превзойти Мещерского, у которого хлеб на корню покупают? – Не могу.

Вис<сарион> Комаров был у меня на сих днях, предлагал мне написать роман для фельетонов Черняева: «чтобы, было совсем не художественно, а как можно базарнее и с похабщиной». Никак не мог и на это согласиться. Ком<аров> предлагал, что он мне «сочинит сценарию», а я чтобы только «исполнил»… Ну ведь вот Вам, чту теперь называется «литература» (litera dura). Да и помимо всего этого: я писать не могу, пока не вздохну и не поставлю себя в состояние, в котором можно наблюдать, обсуждать и резюмировать в живых образах это мертвое время. Я так напуган тем, подо что подпал, что не могу более надеяться на одну литературу и должен опереться на что-либо другое, чтобы служить слову. С Катковым мои отношения в глупой заминке: ему нет стати ко мне обращаться; а я тоже не могу этого сделать. И притом он уж таков, что не беспокоить его – самое приятное. Скоробрешко говорит, что будто он «слышать обо мне не может за приостановку романа», но это, я думаю, вздор, навеянный на болтливого графа неудачами «Царственного блузника». А просто мы в таких друг к другу отношениях, что с ними нечего делать.

Душевно преданный Вам

Н. Лесков.

21Знаю, что ум Искупителя живет (лат.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47 
Рейтинг@Mail.ru