bannerbannerbanner
Житие одной бабы

Николай Лесков
Житие одной бабы

Полная версия

V

Был Настин черед стряпаться, но она ходила домой нижней дорогой, а не рубежом. На другое утро ребята, ведя раненько коней из ночного, видели, что Степан шел с рубежа домой, и спросили его: «Что, дядя Степан, рано поднялся?» Но Степан им ничего не отвечал и шибко шел своей дорогой. Рубашка на нем была мокра от росы, а свита была связана кушаком. Он забыл ее развязать, дрожа целую ночь в ожидании Насти.

В этот же день, в полудни, Степан приходил на Прокудинский загон попросить водицы. Напился, взглянул на Настю и пошел.

– Иль Степанушка невесел! Что головушку повесил? – сказала ему Домна. – Аль жена вчера избранила?

– Да, – отвечал нехотя Степан и совсем ушел.

Жнитва оставалось только всего на два дни. Насте опять нужно было идти стряпать. Свечерело. Настя дошла до ярочка и задумалась: идти ли ей рубежом или нижней дорогой. Ей послышалось, что сзади кто-то идет. Она оглянулась, за нею шел Степан.

– Я тебя выжидал, – сказал он, весь встревоженный.

Настя растерялась. Какую дорогу ни выбирать, было все равно.

– Слушай, Степан!

– Говори.

– Я ведь тебе лиха никакого не сделала?

– Иссушила ты меня. Вот что ты мне сделала. Разума я по тебе решился.

– Нет, ты вот что скажи: ты за что хочешь быть моим ворогом?

– Убей меня бог на сем месте! – крестясь, проговорил Степан.

– Ты ведь знаешь мою жизнь. И без того она немила мне: на свет бы я не смотрела, а ты еще меня ославить хочешь.

– Кто тебя хочет ославить? – сумрачно ответил Степан.

– Чего ты за мной гоняешься? Чего не даешь мне проходу?

– Люблю тебя.

– Ах ты господи! – воскликнула Настя, всплеснув руками, и пошла рубежом.

Степан пошел за нею.

– Отойди, Степан! – сказала Настя, сделав несколько шагов, и остановилась.

Степан стоял молча.

– Отойди, прошу тебя в честь! – повторила Настя.

– Не гони. Мне только и радости, что посмотреть на тебя.

– Ну ведь ты ж видел меня нынче.

– При людях. Я хочу без людей тебя видеть.

– Мать царица небесная! Вот напасть-то на мою головушку бедную, – проговорила Настя, вздохнув, и, пожав плечами, пошла опять своей дорогой.

А Степан идет за нею молчаливый и убитый.

Настя прошла шагов сотню и опять остановилась и засмеялась.

– Не смейся! – сказал Степан.

– Да какой смех! Горе мое над тобою смеется. Чего ты, как тень сухая, за мной тащишься?

– Жить я без тебя не могу.

– Ведь жил же до сих пор.

– А теперь не могу. Я убью тебя, – сказал Степан, бросив на землю косу с крюком и свиту.

– Да убей. Хоть сейчас убей. Мне что моя жизнь! Только ты ж за меня пострадаешь.

– Я и себя убью, – мрачно проговорил Степан.

– А дети?

– Все равно я и так-то им не отец. Жизнь моя вся в тебе. Я порешил, что я с собою сделаю.

– Что?

– Удавлюсь, вот что!

– О, дурак, дурак! – сказала Настя, покачав головою, с ласковым укором.

– Сядь, – произнес Степан.

– Все равно и так.

– Сядь. Неш от этого что сделается? – умолял Степан с сильным дрожанием в голосе.

Насте стало жаль Степана. Она села на заросший буйной травой рубеж, а Степан сел подле нее и, уставив в колени локти, подпер голову руками. Они долго молчали. Степан заплакал.

– Перестань, – сказала Настя и взяла его за руку.

– Что мне жить без тебя, – проговорил Степан сквозь слезы.

– Перестань плакать! – повторила Настя. – Ты мужик, слезы – бабье дело; тебе стыдно.

– Э! толкуй! – отвечал с нетерпением Степан.

– Все, может, пройдет.

– Как же оно пройдет? Хорошо тебе, не любя, учить, а кабы ты в мое сердце заглянула.

Настя вздохнула.

– Ты вот что, Степан! Ты не попрекай меня этим, сердцем-то. Сердце ничье не видно… Что ты все о себе говоришь, а я молчу, ты с этого и берешь?

Степан поднял голову и стал слушать.

– Глупый ты, – продолжала Настя. – Я не из тех, не из храбрых, не из бойких. Хочешь знать, я греха таить не стану. Я сама тебя люблю; может, еще больше твоего.

Степан обнял Настю: она его не отталкивала.

– Да что из ней, из любви-то нашей, выйдет?

– Горе! Поверь, горе.

– Пускай и горе.

Настя положила свою руку на плечо Степана и, шевеля его русыми кудрями, сказала:

– Нет, ты слушай. Мне горе все равно. Я горя не боюсь. А ты теперь хоть кой-как да живешь. Ты мужик, твоя доля все легче моей. А как мы с тобой свяжемся, тогда-то что будет?

– Что ты захочешь.

– Право, ты глупый! Что ж тут хотеть-то? Не захочу ж я разлучить жену с мужем или отца с детьми. Чего захотеть-то?

Степан молчал.

– А в полюбовницы, как иные прочие, я, Степан, не пойду. У меня коли любовь, так на всю мою жисть одна любовь будет.

– Я тебе отцом, матерью в гробу клянусь.

– О-о, дурак! Не тронь их.

– Как ты захочешь, так все и будет. Горя я с тобой никакого не побоюсь. Хочешь уйдем, хочешь тут будем жить. Мне все равно, все; лишь бы ты меня любила.

– Чтоб не жалеть, Степан…

– Неш ты станешь жалеть.

– Я тебе сказала, и что сказала, того не ворочаю назад.

– А мне хоть умереть возле тебя, так ту ж пору рад.

Степан потянул к себе Настю. Настя вздрогнула под горячим поцелуем. Она хотела еще что-то говорить, но ее одолела слабость. Лихорадка какая-то, и истома в теле, и звон в ушах. Хотела она проговорить хоть только: «Не целуй меня так крепко; дай отдохнуть!», хотела сказать: «Пусти хоть на минуточку!..», а ничего не сказала…

– Пора ко дворам, Настя, – сказал Степан, увидя забелевшуюся на небе полоску зари.

Настя лежала в траве, закрыв лицо рукавом, и ничего не отвечала. Степан повторил свои слова. Настя вздрогнула, поспешно поднялась и стала, отвернувшись от Степана.

– Пойдем, – сказал Степан, – а то ребята из ночного поедут, увидят нас.

– Ах, Степа! Что только мы наделали? – обернувшись к нему, проговорила Настя. Лицо ее выражало ужас, любовь и страдание.

– Ничего, – отвечал совершенно счастливый Степан.

– Да, как же, ничего! – проговорила с нежным упреком Настя, и на устах ее мелькнула улыбка, а на лице выступила краска стыда.

Они шли молча до самого Прокудинского задворка.

– Степан! – крикнула Настя, когда они уже простились и Степан, оставив ее, шибко пошел к своему двору.

Степан оглянулся. Настя стояла на том же месте, на котором он ее оставил.

– Поди-ка сюда! – поманула его Настя.

Он подошел.

– Желанный ты мой! – проговорила Настасья, поглядев ему в глаза, обняла его за шею, крепко поцеловала и побежала к своим воротам.

Обед у Прокудиных в этот день был прескверный. Настя щи пересолила так, что их в рот нельзя было взять, а кашу засыпала такую густую, что она ушла из горшка в печке. Свекровь не столько жалела крупы или того, что жницы будут без каши, сколько злилась за допущение Настею злого предзнаменования: «Каша ушла из горшка, это хуже всего, – говорила она. – Это уж непременно кто-нибудь уйдет из дому». Бабы попробовали щей и выплюнули. «Чтой-то ты, Настасья, словно с кем полюбилась!» – сказали они, смеясь над стряпухой. У нас есть поверье, что влюбленная женщина всегда пересолит кушанье, которое готовит.

Степан перед полдниками пришел на Прокудинский загон попросить квасу. Настя, увидя его, вспыхнула и резала такие жмени ржи, что два раза чуть не переломила серп. А Степан никак не мог найти кувшина с квасом под тем крестцом, на который ему указали бабы.

– Да что тебе, высветило, что ли? – смеясь, спрашивала Домна.

– Что высветило! Нет тут квасу, – отвечал Степан, сунувший кувшин между снопами.

Домна подошла и, удостоверившись, что кувшина действительно нет, крикнула:

– Настасья, где квас?

– Да там смотрите, – отвечала, не оборачиваясь, Настя.

– Поди сама отыщи. Нет его здесь, – проговорила Домна и стала на свою постать.

Насте нечего было делать. Она положила серп и пошла к крестцу, у которого стоял Степан.

– Ночуй нонче вон под тем крайним крестцом, – тихо проговорил Степан, когда к нему подошла раскрасневшаяся Настя.

– Где квас дел? – спросила Настя.

– Ты слышишь, что я тебя прошу-то?

– Люди смотрят.

– Да говори, что ль?

– Пей да уходи скорей.

– Будешь там?

Степан достал кувшин и стал из него пить, а Настя пошла к постати.

– Настя? – вопросительно кликнул вслед Степан.

– Ну, – отвечала, оборотясь к нему, Настя, с улыбкой, в которой выражалось: «Нечего допытываться, – разумеется, буду».

Степан нашел Настю и, уходя от нее утром, знал, как нужно браться за ворота Прокудинского задворка, чтобы они отворялись без скрипа.

VI

Кончились полевые работы, наступала осень с дождями, грязью, холодными ветрами и утренними заморозками. Народ работал возле домов: молотили, крыли крыши, чинили плетни. Ребята, способные владеть топором, собирались на Украину. Домнин муж тоже собирался. Прокудин отпускал старшего сына с тем, чтобы он непременно выслал вместо себя на весну домой Гришку. Бабы по утрам молотили с мужиками, а потом пряли. Степан редкую ночь не проводил на Прокудинском задворке; его и собаки Прокудинские знали; но в семье никто не замечал его связи с Настею. Как-то филиповками, утром, зашла к Насте в пуньку Варвара попросить гребня намычки чесать, поговорила и ушла. Вечером в этот день Настя сидела со всеми и пряла. Был общий разговор, в котором Настя, по своему обыкновению, принимала самое незначительное участие. Но вдруг, ни с того ни с сего, она охнула, уронила нитку и, сложив на груди руки, прислонилась к стенке. Взглянули на нее, а она – красная, как сукно алое, и смотрит быстро, словно как испугалась, и весело ей.

– Что тебе? – спрашивают ее.

– Ничего, – говорит.

– Как ничего! Чего ты вскрикнула?

– Так что-то, – говорит, а сама улыбается.

Встала Настя, напилась водицы и опять села за пряжу.

 

Никто на это более не обращал внимания.

– Ох, Степа, – говорила ночью Настя, гладя русые кудри своего любовника. – Не знаешь ты ничего.

– А что знать-то, касатка?

– Дела большие на нас заходят.

– Аль горе какое?

– Горе не горе, а…

– Да говори толком.

Настя помолчала и, прижавшись к Степану, тихо проговорила:

– Я ведь тяжела.

– Что врешь! – воскликнул встревоженный Степан. Настя взяла его руку и приложила ладонь к своему боку.

– Что ты? – спросил Степан.

– Погоди! – ответила Настя, не отпуская руки. Ребенок скоро трепыхнулся в матери.

– Слышишь? слышишь? – спросила Настя.

– Слышу, – отвечал Степан. Они стали думать, что им делать.

– Теперь думай со мной, что знаешь, – говорила она. – Я скорей в воду брошусь, а уж с мужем теперь жить не стану.

Но в воду было незачем бросаться, потому что Степан ее любил, расставаться с ней не думал и только говорил:

– Дай сроку неделю: подумаю, посоветуюсь с кумом.

– Не надо говорить куму.

– Отчего?

– Да так.

– Он мой приятель.

Неделя была на исходе. От рядчика пришло к жене письмо, к которому было приложено письмо от Домниного мужа. Писал Домнин муж отцу, что Гришка живет в Харькове у дворничихи, вдовы, замест хозяина; что вдова эта хоть и немолодая, но баба в силах; дело у них не без греха, и Гришка домой идти не хочет. Настю это письмо обрадовало. Она не любила своего придурковатого мужа, но жалела его, и ей было приятно узнать, что и на его долю в свете что-то посеяно и что ему хорошо. Не так это дело принял Прокудин. Он пошел в управу и продиктовал писарю такое письмо:

«Любезному нашему сыну Григорию Исаичу кланяемся, я и мать и семейные наши и хозяйка. И посылаем мы присем с матерью его наше родительское благословение, на веки нерушимое. А дошло до нас по слуху, что живешь ты, Григорий, у какой там ни есть дворничихи в Харькиве в полюбовниках, забывши свой привечный закон и лерегию, как хозяйскому сыну и женину мужу делать грех и от людей и от господа царя небесного. Мы тебя на такое дело не учили и теперь на него благословения не даем. А есть тебе наше родительское приказание сичас же, нимало не медлимши, идти ко двору и быть к нам к розгвинам, а непозднейча как к красной горке. Нам некому пар подымать и прочих делов делать, так как брат твой в работе, с топором ушол. Если ж как ты нашей воли от разу не послушаешь, то и на глаза ты мне не показывайся. А дам я знать исправнику и по начальству, и пригонят тебя ко мне по пересылке, перебримши голову. Насчет же теперь пачпорта и не думай и не гадай, а будь ко двору честью, коли не хочешь, чтоб привели неволею».

Затем следовали поклоны и благословения.

В письмо вложили гривенник, чтоб оно не пропало, и страховым отправили на имя того же рядчика. С домашними об этом Прокудин не рассуждал, но все знали, что он требует Гришку, и не сомневались, что Гришка по этому требованию явится.

Домашним от этого было ни жарко, ни холодно, но Настю дрожь пробирала, когда она згадывала о мужнином возвращении.

– Так все, стало, хорошо? – спрашивала Настя сидевшего у нее в ногах на кровати Степана.

– Видишь сама, теперь только денег нужно раздобыться.

– А много денег-то?

– Двадцать пять рублей старыми за пачпорт берет, пес этакой.

– О-о! ты поторгуйся.

– Тут, глупая, уж где торговаться! Вот в Суркове тоже писарь делает пачпорты, дешевле берет, всего по десяти старыми, так печати у него такой нет; попадаются с его пачпортами.

– Нет, такого-то не надо.

– То-то ж и оно.

Ворота задворка скрипнули, и кто-то крикнул:

– Настя!

– Пропала я! – прошептала Настя.

– Настя, отчини! – продолжал тот же голос под самою дверью пуньки.

Степан и Настя узнали Варвару.

– Что тебе? – спросила Настя замирающим голосом.

– Отчини, дело есть.

– Ну как же, дело! Я разутая… студено… Завтра скажешь.

– Я намычки у тебя забыла.

– Нет тут твоих намычек.

– Да отчини, я погляжу.

Нечего было делать. Настя толкнула Степана на постель и, закрыв его тулупом, отворила дрожащими руками двери пуньки.

Варвара, как только перенесла ногу через порог, царапнула серничком и, увидав Степановы сапоги, ударила кулаком по тулупу и захохотала.

– Чего тебя разнимает! – сказал, вставая, Степан.

Настя, совершенно потерявшаяся, молчала.

– Вот он где, милый дружок, – продолжая смеяться, говорила Варвара.

– Бери свои намычки, где они тут, и убирайся, – строго сказал Степан.

– Что больно грозен! Не ширись крепко.

– А вот я тебе покажу, что я грозен. Если ты перед кем только рот разинешь, так не я буду, если я тебе его до ушей не раздеру. Ты это помни и не забывай.

– Грех-то какой, – проговорила Настя, когда вышла Варвара. – Кто эту беду ждал?

– Никакой беды не будет.

– Не говори этого, Степа. Она всем разблаговестит. Она это неспроста зашла.

– Не посмеет.

Однако Степан ошибся. Бабы стали подсмеивать Насте Степаном.

Отдала Настя Степану сукно, три холста да девять ручников; у кума он занял четыре целковых и поехал в К. Оттуда вернулся мрачный, как ночь темная. Даже постарел в один день.

– Что? – спрашивала его Настя.

– Пропало дело.

– Как так, Степанушка?

– Обманул, собака. Взял деньги, а пачпортов не дал. «Привози, говорит, еще столько ж».

– Да ты б требовал.

– Что мелешь! Острога неш нет. Как требовать-то в таком деле.

– Горе наше с тобой.

– Не радость.

– Как же теперь быть?

– И сам не знаю.

– Донести еще денег, что ли?

– Не поможет, уж это видно, что все на обман сделано.

Горевали много. Однако порешили бежать, как потеплеет. Настя была в большом затруднении. Ей хотелось скрыться, пока никто не знает о ее беременности.

Так ей не привелось сделать.

На масленице, наигравшись и накатавшись, народ сел ужинать, и у Прокудиных вся семья уселась за стол. Только что стали есть молочную лапшу, дверь отворилась, и вошел Гришка.

Настя как стояла, так и онемела. Поздоровался Гришка с отцом, с матерью, поздоровался и с женою; а она ему ни слова.

Пошли все спать. Только старик долго сидел еще с Григорьем. Все его расспрашивал; но потом и сам полез на полати, а сына отпустил к жене.

Да жены-то Григорий не нашел в пуньке. Дверь была отворена, и кровать стояла пустая.

VII

От Прокудиных до Степанова двора было всего с полверсты: только перейти бугорок да лощинку. Настя перебежала бугор и села на снегу в лощинке. Она сегодня не ждала к себе Степана и не знала теперь, как его вызвать; а домой она решилась не возвращаться. Ночь была довольно холодная, и по снегу носилась легкая сероватая пыль: можно было ожидать замята. Настя крепко прозябла в одной свите и пошла к Степанову двору. В избе еще был свет. Настя потихоньку заглянула в окно. Степан сидел на лавке и подковыривал пенькою детские лапотки. В сенях кто-то стукнул дверью. Настя испугалась, отбежала за амбарчик и оттуда продолжала глядеть на окно. В хуторе было тише, чем в поле, но по улице все-таки мелась снежная пыль. Видно было, что кура разыгрывается. Настя, пожимаясь от стужи, не сводила глаз с освещенного окна Степановой избы. Наконец огонь потух, и в тишине ночи, сквозь завывание ветра, Настя услыхала, как стукнула дверная клямка. Настя в ту же минуту завела песенку и, пропев слова три, замолчала и стала смотреть на ворота.

– Ктой-то будто запел? – сказал, ворочаясь на лавке, Степанов тесть.

– Это тебе показалось, – отозвалась старуха, зевая и крестя рот. – Кто теперь станет петь на дворе? Кура курит, вот и кажется бог знает что.

В избе уснули, а Степан пролез в подворотню, тревожно осмотрелся и кашлянул. Из-за амбара выступила Настя и назвала его по имени.

– Что такое? – сказал, подскочив к ней, взволнованный Степан.

– Муж пришел.

– Что врешь!

– Пришел.

– Как же ты ушла?

– Так, вышла, да и пошла: вот и все.

– Как же теперь быть?

– Про то тебе знать: ты мужик. Я куда хочешь пойду, только домой не вернусь.

– Иззябла ты?

– Иззябла.

– Где ж тебе согреться?

– Ах, да не знаю! Что ты меня спрашиваешь, про что я не знаю.

– К куму разве!

– Далеко. Я совсем застыла.

– Хочешь в овин?

– Ах, какой ты мудреный! Да веди куда хочешь.

В овине тоже было холодно, но все-таки не так, как на дворе. Степан распахнул свой тулуп, посадил Настю в колена и закрыл ее полами.

Стали думать да гадать, что им делать. Степан все гнул на то, чтоб Настя вернулась домой и жила бы кое-как, скрывая все, пока он собьется с средствами и добудет паспорты; а между тем и потеплеет. Насте эта препозиция не понравилась. Она и слушать не хотела.

– И не говори ты мне этого, – сказала она Степану. – С мужем жить надо, я знаю как, как мужней жене. А я себя делить промеж двух не стану. Не любишь ты меня, так я одна уйду.

– Да куда ж ты уйдешь?

– Куда глаза глядят.

Степану стало жаль Насти. Он любил ее, и хотя казалось ему, что Настя дурит, но он успокоил ее и решился бежать с нею.

Утром до свету он отправился к куму, а Настя целый день просидела в темной овинной яме, холодная и голодная. Разнесся слух, что Степан пропал и Настя пропала. Варвара тут же решила, что они сбежали вместе. Целый день об этом толковали на хуторах. У Прокудиных в избе все молчали и нехотя отвечали соседям, приходившим расспрашивать, что? да как? да каким манером она вышла? в какую пору и куда пошла?

– Кабы знали, куда пошла, так и толковать бы не о чем было, – отвечал с нетерпением старик Прокудин.

Гришка, как дурак, скалил зубы и ничего не говорил, только глупо улыбался; Вукол ездил к кузнецу и к Костиковой жене, но не привез никаких слухов о Насте.

У Степана в избе ад стоял. Жена его плакала, рыдала, проклинала Настасью, звала мужа «голубем», «другом милым» и толкала сынишку, который, глядя на мать, тоже ревел и кричал: «Тятя! тятя! где наш тятя?»

В овинной яме ничего этого не было слышно. Настя слышала только по временам сильное биение своего сердца и от холода беспрестанно засыпала. Пробуждаясь, она осторожно подползала к выходу и смотрела, светло ли еще на дворе, и затем опять забивалась в уголок и засыпала. Начало темнеть, Настя с нетерпением ждала Степана и вздрагивала при малейшем шорохе, который производили мыши. «Ну, если придут садить овин? – думала она. – Пропала тогда моя головушка!» Но овин садить не приходили. Всем было не до овина. Наконец совсем стемнело. На дворе была так же ночь, как и в яме. Настя выползла из ямы и стала смотреть вдаль. Ей послышалось, что где-то невдалеке фыркнула лошадь, потом будто скрипнули сани и остановились. Она подумала: «Не меня ли ищут» – и в испуге бросилась в свою яму. Через минуту за овином, с задней стороны, послышались торопливые шаги. Они раздавались все ближе, ближе, и наконец кто-то подошел к овину и спрыгнул в яму. Настя замерла.

– Где ты? – шепотом спросил Степан.

– Вот я, – отвечала шепотом же Настя, не оправившаяся от своей тревоги.

– Скорей! – Степан нашел ее руку и повел.

– Скорей! скорей иди! – говорил он.

Настя, спотыкаясь, насилу поспевала за Степаном.

– Куда ты ведешь меня? – спрашивала она его, задыхаясь от усталости.

– Иди, после будем говорить, – отвечал Степан, шагая по целому снегу.

За коноплями, где была выставлена несвоженная пенька, показались сани, запряженные пегою лошадью, и на них сидел человек.

– Скорей! – крикнул он, завидя Степана с Настею. Степан обхватил Настю рукою, и они бегом побежали к саням.

Добежав до саней, Настя упала на них. Степан тоже прыгнул в сани, а сидевший в них мужик сразу погнал лошадь. Это был Степанов кум Захар. Он был большой приятель Степану и вызвался довезти их до Дмитровки. Кроме того, Захар дал Степану три целковых и шесть гривен медью, тулуп для Насти, старые валенки, кошель с пирогами и старую накладную, которая должна была играть роль паспорта при встрече с неграмотными заставными солдатами. Это было все, чем мог поделиться Захар с своим другом.

Лошадь у Захара была чудесная: сытая, крепкая и проворная. К утру они, не кормя ни разу, приехали в Дмитровку. У заставы друзья простились. Захар поехал на постоялый двор кормить лошадь, а Степан с Настею отправились в обход города и, выйдя опять на большую дорогу, пошли по направлению к Севску. Решено у них было идти в Николаев, где, слышно, живет много наших беглых, приписаться там и жить под чужими именами. Для осторожности они положили не называть друг друга при людях своими именами. Настасья называла Степана Петром, а он ее Марьею. Дорогою они то шли пешком, то подъезжали, за дешевую плату, на обратных подводах. Таким образом на шестой день к вечеру они добрались до Н-а и остановились ночевать на постоялом дворе у какого-то орловского дворника. В это время в Н-е был полицмейстером толстый полковник, известный необыкновенною ловкостью в преследовании раскольников и беспаспортных. Его знали по целой Черниговской губернии, а в Дубовке, в Новозыбкове, в Клинцах, в Климовом посаде и вообще, где жили русские беспоповцы, его боялись как огня; матери даже детей пугали им, как на Кавказе пугали именем Алексея Петровича Ермолова. У полковника каждый дворник был на отчете, и на заставах стояли солдаты, обязанные спрашивать у всех паспорты. Но как дворникам не всегда была охота допытывать своих гостей, а люди могут проходить в город и не в заставу, а по всякой улице, то полковник от времени до времени делал ночные ревизии по постоялым дворам и забирал всех, кто казался ему подозрительным. От самого Орла до самого Киева спросите любого пешехода, он и теперь еще непременно скажет, что нет строже города как Н-н. «Обойди ты Нежин да пройди умненько Киев, так и свет белый тирад тобой откроется, – ступай – посвистывав!» Так говорят до сих пор, хоть нынче уж в Н-не не те порядки, какие были назад тому четыре, пять лет.

 

Сделал полковник ночью ревизию в дворе орловского мещанина и забрал на съезжую Степана и Настю. Растерявшаяся и перепуганная Настя спросонья ничего ни могла разобрать: мундиры, солдаты, фонари, ничего она не понимала, о чем ее спрашивают, и не помнила, что отвечала. До съезжей их вели рядом с Степаном, но ни о чем не позволяли говорить. Настя была спокойна: она только смотрела в глаза Степану и пожимала ему руку. Они были связаны рука за руку тоненькою веревочкою. Степан был бледен и убит.

В части их рассадили по разным местам. Настю на женскую половину, а Степана на мужскую. Настя этого не ожидала. Она говорила: «Это мой муж. Не разлучайте меня с мужем». Ее, разумеется, не послушались и толкнули в двери. Она ждала, что днем ее спросят и сведут с Степаном, но ее целый день даже никто и не спросил. Она всех расспрашивала сквозь дверную решетку о Степане, но никто ей ничего не отвечал, а иные из солдат еще посмеивались.

– Я Степан, – говорил один.

– Брешет, молодка, он Сидор. Вот я так настоящий Степан.

– Ну-к что ж, что не Степан! Я хочь не Степан, дак еще лучше Степана разуважу, – отвечал первый, и поднимался хохот. В коридоре хохотали солдаты, а в арестантской две нарумяненные женщины, от которых несло вином и коричневой помадой. Настя перестала спрашивать и молча просидела весь день и вторую ночь.

На другой день взяли Настю к допросу; после нее допрашивали Степана. Они оба разбились в показаниях, и еще через день их перевели в острог. Идучи с Степаном, Настя уговаривала его не убиваться, но он совсем был как в воду опущенный и даже не обращал на нее никакого внимания. Это больше всего огорчало Настю, и она не знала ни дня, ни ночи покоя и недели через две по прибытии в острог родила недоношенного, но живого ребенка. Дитя было мальчик.

Увидев малютку, Настя, кажется, забыла свое горе. Она его не спускала с рук и заворачивала в свою юбку.

В арестантской казарме было холодно и сыро. С позеленелых стен и с закоптелого потолка беспрестанно падали холодные, грязные капли; вонючие испарения стоявшего в угле деревянного ушата делали атмосферу совсем негодною для дыхания. Ребенка негде было ни выкупать, ни согреть, ни обсушить. Он недолго терпел неприветливую встречу, приготовленную ему во Христе братьями на этом свете: попищал, поморщился и умер. Настя рыдала так, что все арестантки с нею плакали. Когда пришел солдат, чтобы взять мертвого младенца, Настя схватила трупик, прижала его к себе и не выпускала. Солдат дернул ребенка за ножки. Настя еще крепче прижала дитя и, упав с ним на нары, закрыла его своим телом. Солдат рассердился и ударил Настю. Она не трогалась.

– Как ты смеешь драться? Ты не смеешь бить женщину. Она больная, а ты ее еще толкаешь! Позови смотрителя! – кричали арестантки.

– Цыц! – крикнул на них солдат.

– Что цыц! Нечего. Всех не перебьешь. Позови смотрителя.

Солдат плюнул и вышел.

– Смотрителя! смотрителя! – кричали женщины. – Смотрителя, а то будем весь день кричать.

Стража знала, что если не удовлетворить требования арестанток, то они исполнят свою угрозу и будут кричать, пока не придет смотритель. Позвали смотрителя.

Чиновник, опытный в обращении с заключенными, пришел в форменном сюртуке и в сопровождении четырех солдат.

– Что за шум? – крикнул он.

– Евстафьев бабу обидел, ваше скородие, – отвечало несколько голосов.

– Чем он ее обидел? Говори одна кто-нибудь!

Вышла маленькая, черноволосая бабочка из бродяг и рассказала всю историю.

– Взять мертвеца, – скомандовал смотритель.

Солдаты взялись за Настю, которая, не поднимаясь с нар, держала под своею грудью мертвого ребенка и целовала его красненькие скорченные ручки.

– Взять! – повторил опять чиновник.

Солдаты подняли Настю, развели ей руки и взяли у нее ребенка.

Она упала в ноги смотрителю и закричала.

– Тсс! – произнес, топнув ногою, смотритель.

– Не могу! не могу, – говорила Настя, ударяя себя одною рукою в грудь, а другою крепко держалась за полу смотрительского пальто. – Только дайте мне показать его отцу. Хоть мертвенького показать, – захлебываясь рыданиями, просила Настя.

Смотритель махнул солдату, державшему под рукою завернутого в тряпку ребенка. Солдат сейчас по этому знаку вышел за дверь с своей ношей. Настя выпустила смотрительскую полу и, как бешеная кошка, бросилась к двери; но ее удержали три оставшиеся солдата и неизвестно для чего завели ей назад руки.

– Злодей! черт! Чтоб тебя гром разбил! Чтоб ты своих детей не взвидел, анафема! – кричала Настя, без слез, дерзко смотря в глаза смотрителю.

– В карцер ее, – скомандовал смотритель.

Солдаты вывели Настю за двери. Но, когда они вышли, чиновник, выйдя вслед за арестанткой, отменил свое приказание и велел ее отвести не в карцер, а в больницу.

Через полчаса смотритель сам зашел в больницу. Настя сидела на полу и рыдала. Койки все были заняты, и несколько больных помещались на соломенных тюфяках на полу.

Увидев смотрителя, она стала на колени, сложила руки и, горько плача, сказала:

– Голубчик вы мой! Не сердитесь на меня. Я не помню, что я говорила. Дайте мне… Пустите меня к моему деточке! Дайте мне хоть посмотреть на него, на крошечного!

Настя опять зарыдала, и нельзя было разобрать за рыданиями, что она еще говорила.

– Слушай! – произнес смотритель.

Настя рыдала.

– Слушай! – повторил он. – Слушай! тебе говорю, а то уйду, если будешь реветь.

– Нет, нет, я… перестану… не буду… Только пус… пус… пустите меня к ребенку! – говорила шепотом Настя, сдерживая душившие ее рыдания.

– Не реви, будь смирная, я тогда велю тебя пустить.

Настя махнула рукою, сжала свою грудь и тем же тихим, прерывающимся голосом отвечала:

– Да… я… бу…ду смир…смир…смир…ная. Вели…те меня пустить к моему ре…бенку.

Она сидела смирно и плакала, всхлипывая, как наказанное дитя. Даже глаза ее глядели как-то детски.

Смотритель посмотрел на Настю и вышел.

Как только ушел смотритель, Настя бросилась к окну, потом к двери, потом опять к окну. Она хотела что-то увидеть из окна, но из него ничего не было видно, кроме острожной стены, расстилающегося за нею белого снежного поля и ракиток большой дороги, по которой они недавно шли с Степаном, спеша в обетованное место, где, по слухам, люди живут без паспортов. С каждым шумом у двери Настя вскакивала и встречала входившего словами: «Вот я, вот! Это за мною? Это мое дитя там?» Но это все было не за нею.

Наконец часа через полтора пришел солдат и крикнул: «Бродяга Настасья!»

Настя вскочила с окна и бросилась к нему, говоря:

– Это я, я. Скорее, скорей, миленький.

– Погоди. Поспеешь с козами на торг! – отвечал солдат и не спеша повел Настю в часовню.

Часовенка, где ставили мертвых, была маленькая, деревянная. Выстроена она была на черном дворе и окрашена серою краской. Со двора острожного ее было совсем не видно. Убранство часовни состояло из довольно большого образа Знамения божией матери, голубого деревянного креста, покрытого белым ручником, да двух длинных скамеек, на которых ставили гробы. Теперь одна из этих скамеек была пуста, а на другой лежал Настин ребенок.

Настя, вскочив в часовню, бросилась к своему сокровищу, обняла дитя и впилась в него губами.

А ребенок был такой маленький и худенький. Еще в материной утробе он заморился, и там ему было плохо; там он делил с матерью ее горе и муки. Теперь он лежал твердый, замерзший. На нем уже была надета рубашечка, которую ему сшили и прислали Настины подруги, арестантки бродяжного отделения. А личико у него было синее, сдвинутое в горькую гримасу, с каким-то старческим выражением невыносимой муки. Точно он, взглянув на что-то ужасное, почувствовал ужасную боль, сморщился от этой боли и умер, унося с собою в могилу знак оттиснутой на нем земной муки.

Рейтинг@Mail.ru