bannerbannerbanner
Житие одной бабы

Николай Лесков
Житие одной бабы

Полная версия

III

Все стояла весна, все были дни погожие и ночи теплые, роскошные, без луны, с одними звездочками на синем небе. Привыкла Настя к своему песельнику. Всякую ночь, как протопочет мимо ее задворка большой табун, ода и ждет и слушает, не спится ей. А вдали уж слышится звавши, полный голос. Сначала слов не слыхать, и Настя только по мотиву отличает песню, а там и слова заслышатся. Поет песельник песни и веселые, разудалые, поет и грустные, надрывающие душу. То хвалится в своей песне алой лентой и так радостно поет;

 
То-то лента! то-то лента!
То-то алая моя!
Ала! ала! ала!
Мне голубушка дала.
 

Словно в самом деле голубушка только что выплела из косы алую ленту да дала ему: «Носи, мол, дружок, люби меня, да мною радуйся».

А в другой раз издали Настя слышит, как поет он:

 
Уж ты ль, молодость,
Моя молодость!
Красота ль моя
Молодецкая!
Ты куда прошла,
Миновалася?
Не видал тебя,
Моя молодость,
За лютой змеей
Подколодною,
За своей женой,
За негодною.
 

И поет он эту песню как будто не оттого, что ему петь хочется, а оттого, что в самом деле лютая змея подколодная заела его и красу и молодость, и нет ему силы на нее не плакаться.

Никак Настя не могла разобрать: не то этому человеку уж очень тяжело на свете, не то весело, и поет он грустные песни с того только, что петь ловок и любит песни.

Была Настя все та же Евина дочка. Хотелось ей посмотреть песельника. Вышла такая светлая, лунная ночь; Настя лежала на постели, заслышала знакомую голосистую песню, оперлась на локоть и смотрит в щелку, которых много в плетневой стене, потому что суволока, которою обставляют пуньки на зиму, была отставлена. Смотрит Настя, а топот и песня все ближе, и вдруг перед самыми ее глазами показался статный русый парень, в белой рубашке с красными ластовицами и в высокой шляпе гречишником. Выехал он против Настиной пуньки и, как нарочно, остановился, обернулся на лошади полуоборотом назад, свистнул и стал звать отставшего жеребенка. «Кось! кось! кось! Беги, дурашка!» – звал парень жеребеночка, оборотясь лицом к Настиной стене. А Настя все смотрела на него и, когда он тронулся с своими лошадьми далее, подумала: «Хороший какой да румяный! Где ему горе знать?»

– Кто это у нас так хорошо песни играет?[3] – говорила как-то Настя Домне.

– Где играет? – спросила Домна.

– Да вот все в ночное ездючи.

– Кто ж его знает! Неш мало их играет? все играют.

– Нет, этот уж ловче всех, голосистый такой.

– Ловче всех, так должно, что Степку Лябихова ты слышала. Он первый песельник по всей Гостомле считается.

Ну, Степана и Степана; больше о нем и разговоров не было.

Доминали бабы последнюю пеньку на задворках, и Настя с ними мяла. Где молодые бабы соберутся одни, тут уж и смехи, и шутки, и жированье. Никого не пропустят, не зацепивши да не подсмеявшись.

Показалась телега на гнедой лошади. Мужик шел возле переднего колеса. Видно было, что воз тяжелый.

– Эй, ты! – крикнула Домна на мужика.

– Чего? – отозвался парень.

Настя глянула на парня и узнала в нем Степана Лябихова.

– Откуда едешь? – крикнула другая баба.

– Не видишь, что ли! Муку везу.

– С мельницы?

– Ну а то ж откуда муку возят? А еще баба называешься, да не знаешь откуда муку возят, – отвечал Степан, не останавливая лошади.

– Слушай-ка! – крикнула ему опять Домна.

– Ну, чего там?

– Глянь-ка сюда.

– Да чего?

– Да глянь, небось.

– Ну! – сказал, остановясь, Степан.

– Поди, мол, сюда.

Степан забросил веревочные вожжи на телегу и, не спеша подойдя к бабам, опять спросил:

– Чего вы, сороки белохвостые?

– Давно тебя, сокол ясный, не видали, – отвечала молодая солдатка Наталья.

– Соскучились, значит, по мне.

– Иссохли, малый, – смеясь, проговорила та же солдатка.

– И ты иссохла?

– Да как же: ночь не ем, день не сплю, за тобой убиваюсь.

– Ах ты, моя краля милая! – принимая шутку, отвечал Степан и хотел обнять Наталью. А та, трепля горсть обмятой пеньки о стойку, обернулась и трепнула ею по голове Степана. Шляпа с него слетела, волосы разбрылялиеь, и в них застряли клочки белой кострики. Бабы засмеялись, и Настя с ними не удержалась и засмеялась.

– Э, нет, постой, баба, это не так! – весело проговорил Степан. – Это не мадель. А у нас за это с вашим братом вот как справляются! – Степан охватил солдатку, бросил ее на мягкую кучу свежеобитой костры и, заведя ей руки за спину, поцеловал ее раз двадцать сразу в губы.

– Пусти!.. мм-м, пусти, черт! – крикнула солдатка, отрывая свои губы от впившихся в них губ Степана. Но она не вырвалась, пока сам Степан, нацеловавшись досыта, пустил ее и, вставая с колен, сказал:

– Вот важно! Натешил душеньку.

– Экой мерин! – вскликнула, отряхиваясь, раскрасневшаяся солдатка и ударила Степана кулаком в спину.

– Неш так-то гожу делать? – спросила Домна.

– Что?

– Да баб-то женатому целовать.

– А то неш не гажу?

– Да еще при людях! Что проку при людях-то целоваться? – проговорил кто-то из баб.

– Да где ж ты ее без людей поцелуешь? – спросил Степан.

– О, болезный! Не знаешь, смотри, где.

Степан засмеялся, обмахнул сбитую с него Натальею шляпу и, тряхнув русыми кудрями, сказал:

– Прощайте, бабочки.

– Прощай, – отвечали несколько женщин, с удовольствием глядя на красивого Степана.

– Неси тебя нелегкая! – проговорила все еще красная от крепких поцелуев Наталья.

– Эй, ты, Степан, бабья сухота! – крикнула Домна.

– Ну вас совсем, некогда! – отвечал Степан.

– Нет, постой-кась! Ты что нашим бабам спать не даешь?

Настя вспыхнула.

– Каким вашим бабам я спать не даю?

– Про то мы знаем, а ты зачем спать-то мешаешь?

– Чем я мешаю?

– Песни свои все горланишь.

– Да, вот дело-то!

Степан уехал.

– Экой черт! – сказала вслед ему Наталья, обтирая свои губы.

– Что кабы на этого парня да не его горе, что б из него было! – проговорила Домна.

– А у него какое ж горе? – спросила Настя, которой не нравилась беспардонная веселость Степана.

– О-о! да уж есть ли такой другой горький на свете, как он.

Рассказали тут Насте, как этот Степан в приемышах у гостомльского мужика Лябихова вырос, как его били, колотили, помыкали им в детстве, а потом женили на хозяйской дочери, которая из себя хоть и ничего баба, а нравная такая, что и боже спаси. Слова с мужем в согласие не скажет, да все на него жалуется и чужим и домашним. Срамит его да урекает.

– Он уж, – говорила рассказчица, – один раз было убил ее с сердцов, насилу водой отлили, а другой раз, вот как последний набор был, сам в некруты просился, – не отдали, тесть перепросил, что работника в дворе нет. А теперь, – прибавила баба, – ребят, что ли, он жалеет, тоже двое ребятишек есть, либо уж обтерпелся он, только ничего не слыхать. Работает как вол, никуда не ходит, только свои песни поет. Это-то допрежь, как его жена допекала, так с бабами, бывало, баловался; была у него тож своя полюбовница, а нонче уж и этого не слыхать стало…

– А не слыхать! – подтвердили бабы.

– Где ж его полюбовница? – спросила Настя.

– Вывели их в сибирскую губерню, на вольные степи. Туда и она пошла с своими, с семейными.

– Стало, замужняя была?

– Известно, баба: не девка же.

– Может, вдова.

– Нет, хозяин был, да она своего-то не любила, а Степку смерть как жалела.

– Да что ж жена-то его не любит, что ль? – спросила Настя.

– Не то, девушка, что не любит. Може, и любит, да нравная она такая. Вередует – и не знает, чего вередует. Сызмальства мать-то с отцом как собаки жили, ну и она так норовит. А он парень открытый, душевный, нетерпячий, – вот у них и идет. Она и сама, лютуя, мучится и его совсем и замаяла и от себя отворотила. А чтоб обернуться этак к нему всем сердцем, этого у нее в нраве нет: суровая уж такая, неласковая, неприветливая.

– Вот как ты до своего мужа, – смеясь, сказала солдатка Насте.

– Приравняла! – воскликнула Домна. – Что Гришка, а что Степан. Тому бы на старой бабе впору жениться, а этого-то уж и полюбить, так есть кого.

На вешнего Николу у нас престольный праздник и ярмарка. Весь народ был у церкви, и Настя с бабами туда ходила, и Степан там был. Степан встретился с бабами. Он нес на руках пятилетнего сынишку и свистал ему на глиняной уточке. Поздоровались они и несколькими словами перебросились. Степан был, по обыкновению, весел и шутлив. Настя видела, как он поднес сынишку к телеге, на которой сидела его жена. Насте хотелось рассмотреть Степанову жену, и она незаметно подошла ближе. Бабочка показалась Насте не дурною и даже не злою.

– Что ж ему сделается? – говорил Степан жене, стоя у телеги.

– Не надо, – отвечала жена.

Настя, оборотись спиной, слушала этот разговор.

– Кум просит.

– Пусть просит.

– Дай хоть малого-то, коли сама не пойдешь.

– Не надо.

– Зарядила, не надо да не надо. С чего ж так не надо?

– Нечего туда малого таскать.

– Кум нам завсегда приятель.

– Тебе пьянствовать он приятель.

– Коли ж я пьянствовал? Пусти со мной малого.

– Сказала, не пущу!

– Да пусти, кум обижаться будет!

– Наплевать мне на твоего кума вместе и с тобою-то.

Степан плюнул, сказал: «Экая язва сибирская!» и пошел один к куму.

 

Перед вечером он шел, сильно шатаясь. Видно, что ему было жарко, потому что он снял свиту и, перевязав ее красным кушаком, нес за спиною. Он был очень пьян и не заметил трех баб, которые стояли под ракитою на плотине. По обыкновению своему, Степан пел, но теперь он пел дурно и беспрестанно икал.

– Т-с! что он играет? – сказала Домна. Ровняясь с бабами, Степан пел:

 
Она, шельма, промолчала:
Ни ответу, ни привету, —
Будто шельмы дома нету.
Хотя ж хоть и дома,
Лежит, что корова,
Оттопырит свои губы,
Поцелует, как не люди…
 

– Кто тебя так целует? – крикнула, смеясь, Домна.

– А! – отозвался Степан, водя покрасневшими глазами.

– На кого плачешься? – повторила баба.

– Я-то?

– Да. А то кто ж?

– Неш я плачу!

– Вино в тебе плачет.

– Ну вас к лешему! – отвечал Степан и, качаясь, зашагал далее и другим голосом на тот же напев продолжал прерванную песню:

 
Уж я выйду на крылечко,
Уж я звякну во колечко:
Старушка, свет,
Выйди на совет!
 

– Часто он так-то бывает? – спросила Настя.

– Где там! Это дива просто, что с ним. Попритчилось ему, что ли, что он набрался.

Перед Петровым днем пришли из Украины ребята, а Гришка не пришел. На год еще там остался.

Ночью под самый Петров день у нас есть обычай не спать. Солнце караулят. С самого вечера собираются бабы, ходят около деревень и поют песни. Мужики молодые тоже около баб.

Пошли бабы около задворков и как раз встретили Степана, ехавшего в ночное. «Иди с нами песни играть», – кричат ему. Он было отказываться тем, что лошадей некому свести, но нашли паренька молодого и послали с ним Степановых лошадей в свой табун. Мужики тоже рады были Степану, потому что где Степан, там и забавы, там и песни любимые будут. Степан остался, но он нынче был как-то невесел.

Стали водить хороводы с разными фигурками.

– Сыграй, Степан, про загадки, – приставали бабы.

– Сыграй, Степка, – говорили ребята.

– Нету охоты, ребята.

– Сыграй, сыграй, – говорили все, образуя просторный кружок, в средине которого очутился Степан.

– И кружок готов! – сказал он, смеясь.

– Теперь играй.

– С кем же играть-то?

– Ну, бабы! Что ж вы стали? Давайте из себя бабу Степке.

Бабы пошли перекоряться: «да я не знаю», «да я не умею», «да иди ты», «пусть идет Аришка»; а Аришка говорит: «Вон Машка умеет».

– Что ж, стало, бабы нет на Гостомле! Вона до чего дожились! – крикнул, развеселясь понемножку, Степан.

– Стой! Давай палку, – крикнул кто-то.

Явилась палка.

– Хватайся, бабы: чья рука верхняя, той играть с Степкой песню.

– Так нельзя, – отвечали бабы.

– С чего нельзя?

– А как неумелой придется?

– Исправди так.

– Ну, сколько умелых?

– Вон Аленка умеет?

– Ну!

– Наташка-солдатка, Анютка-глазастая, Грушка Полубеньева.

– Выходи, бабы, выходи! – командовали ребята.

– Ну кто еще? Бабы молчали.

– Высказывай друг на дружку, по-дворянски: кто еще?

– Настька Прокудина! – крякнул кто-то.

– И то! Настька! Настька! выходи. Ты ведь песельница была.

Настя хотела отговориться или спрятаться, но бабы ее выпихнули в кружок, где стоял певец и кандидатки на занятие женской партии в загадках.

– Вот теперь судьба как велит. Нынче ночь-то ведь петровская, все неспроста делается. Хватайся, бабы!

Бабы стали хвататься руками за палку. Верхняя рука вышла Настина.

– Настьке играть, – крикнули все. Бабы, хватавшиеся за палку, отошли в пестрый кружок, а Настя осталась в середине перед Степаном.

– Заводи, Степка.

Степан откашлянулся и чистым высоким тенором завел требуемую песню.

– Экой голосистый! – шептали бабы, – не взять Настьке под него.

Куплет кончился, нужно было петь Насте. Все хранили мертвое молчание и ждали, как взведет Настя против Степанова голоса.

Настя давно не певала и сама уж отвыкла от своего голоса, но деться было некуда, нужно было петь. Она тоже откашлянулась и взяла выше последней ноты Степана.

– Важно! Вот так песельница! Вот так пара! – кричали ребята.

Степан был рад, что есть ему с кем показать свою артистическую удаль, и еще смелее запел:

 
Напой мово коня
Среди синя моря,
Чтобы ворон конь напился,
Бран ковер не замочился
И не мокор был, – сухой.
 

Высокою, замирающею трелью он вывел последние слова. А Настя с этой ноты свободно продолжала:

 
Сострой, милый, терем
Из маковых зерен,
Были б двери, каравати,
Можно б там приятно спати
С тобой, милый мой!
 

– Важно! На отличку! Спасибо, спасибо, молодайка! – кричали ребята. А Настя вся закраснелась и ушла в толпу. Она никогда не думала о словах этой народной оперетки, а теперь, пропевши их Степану, она ими была недовольна. Ну да ведь довольна не довольна, а из песни слова не выкинешь. Заведешь начало, так споешь уж все, что стоит и в начале, и в конце, и в середине. До всего дойдет.

IV

Рожь поспела, и началось жниво. Рожь была неровная: которую жали, а которая шла под косу. Прокудины жали свою, а Степан косил свою. Не потому он косил, чтобы его рожь была хуже прокудинской: рожь была такая же, потому что и обработка была одинакая, да и загоны их были в одном клину; но Степан один был в дворе. Ему и скосить-то впору было поспеть за людьми, а уж о жнитве и думать нечего.

На Степане на одном весь дом лежал. Он и в поле работал, как прочие, и в дворе управлялся. Всюду нужно было поспеть; переменить его было некому. Все прочие наработаются да тут же под крестцами в поле и опять ложатся, чтоб не томиться ходьбой ко дворам. Только разве баба очередная в семье пойдет вечером домой, на завтра обед готовить. А Степан через день, а через два уж непременно, должен был ходить на ночь домой, чтоб утром там поделать все, что по домашнему быту требуется и чего бабы не осилеют. А утром опять с людьми зауряд косою махал, пока плечи разломит. Жаркий день был.

 
Высоко стоит солнце на небе.
Горячо печет землю-матушку, —
Мочи нет жать колосистой ржи.
 

Жницы обливались потом и, распрямляясь по временам, держались руками за наболевшие от долгого гнутья поясницы. Настя гнала свою постать и ставила сноп за снопом. Рожь на ее постати лощинкою вышла густая, а серп притулился. Перед сумерками, как уж солнцу садиться, Настя стала, повесила серп на руку, задумалась и глядит вдаль; а через два загона Степан оперся о косье и смотрит на Настю. Заметила Настя, что Степан на нее смотрит, покраснела и, присев в рожь, начала спешно жать.

На другой день Настя раз пять замечала, что, как она ни встанет отдохнуть, все Степан на нее смотрит. Ей показалось, что он стережет ее нарочно. Вечером Степан пришел на Прокудинский загон попросить кваску напиться и побалакать. Но в страду и бабы не разговорчивы: плечи у них болят, поясницы ломит, а тут жар пеклый, духота несусветная, – не до веселостей уж.

– Отбей завтра, Настя, свежего кваску-то, – говорила Домна.

– Хорошо.

– Да, а то уж Москву увидишь с вашего квасу, – заметил Степан.

– Вот невестка завтра нового сделает – приходи пить.

– Беспременно приду. Приходить, молодайка?

– Да мне что ж? Коли хочешь, приходи.

– Да ты небось квасу-то не горазда делать.

– Как умею.

– Шла бы ты, Домна, сделала.

– Завтра ее день стряпаться.

– Да, да, да! Стало, ее черед.

– А то как же?

– Часто вам доводится?

– Да на трений день всё. Трое ведь нас, опричь свекрухи.

Степан простился и ушел на свой загон. Он прокосил еще два раза, закинул на плечо косу и пошел по дороге домой.

– Что рано шабашишь? – крикнул Степану косивший сосед.

– Коса затупилась, отбить надо дома, – отвечал Степан и скрылся за пригорком.

Дожали прокудинокие бабы, поужинали и стали ложиться спать под крестцами, а Настя пошла домой, чтобы готовить завтра обед. Ночь была темная, звездная, но безлунная. Такие ночи особенно хороши в нашей местности, и народ любит их больше светлых, лунных ночей. Настя шла тихая и спокойная. Она перешла живой мостик в ярочке и пошла рубежом по яровому клину. Из овсов кто-то поднялся. Настя испугалась и стала.

– Ты, знать, испугалась, Настасья Борисовна? – сказал поднявшийся. Настя узнала по голосу Степана.

– Я отдохнул тут маленько, – продолжал он и, вскинув на плечо свою косу, пошел рядом с Настею.

Насте показалось, что Степан нарочно поджидал ее. Ей было как-то неловко.

– Чего ты всегда такая суровая, Настасья Борисовна? Давно я хотел тебя об этом спросить, – проговорил Степан, глядя в лицо Насте.

– Такая родилась, – отвечала Настя.

– Нет, не такая ты родилась.

– А ты почему знаешь? – проговорила Настя после долгой паузы.

– Нет, знаю. Я про тебя все разузнал.

– На что ж тебе было разузнавать про меня?

– Да так.

– Делать тебе, видно, нечего.

– Угадала!

– Да право.

– Нет, так… Погуторить мне с тобой хотелось.

– Не о чем тебе со мной гуторить, – отвечала Настя, потупив голову и прибавляя шагу.

Ей все становилось неловче; Степан ей казался страшным, и она от него бежала.

– Что ты бежишь? – спросил Степан.

– Ко двору спешу.

– Чего спешить, ночь еще велика.

Настя промолчала.

– Посидим, – оказал Степан.

Настя не отвечала.

– Посидим, – повторил Степан и взял Настю за руку.

Настя оттолкнула нетерпеливо его руку и гневно оказала:

– Это что затеял!

– Бог с тобой! Чего ты! Неш я худое думал? Я только так, побалакать с тобой, – отвечал Степан, нимало не сконфузясь. – Я вот что, Настасья…

Настя шла молча.

– Слышь, что ль? Я… по тебе просто умираю.

Настя не поднимала глаз и все шла.

– Скажи словцо-то! – приставал Степан.

– Что тебе сказать?

– Полюби меня.

– Поди ты с любовью!

– Ведь мы с тобой оба горькие.

– Так что ж.

– То-ись, господи, как бы я тебя уважал-то!

Настя не отвечала.

– Так ведь жизнь-то наша пропадает, – продолжал Степан.

– Мало, видно, тебе еще твоего горя-то, любви захотел.

– Да неш любовь-то горе?

– А то радость небось из нее будет?

– Да хоть бы пропасть за тебя, так бога б благодарил.

Настя опять не отвечала.

– Горький я, – произнес Степан.

– Полно плакаться, у тебя неш мало.

– Да что они мне? тьфу! Больше ничего. Меня твоя душа кроткая да доля кручинная совсем с ума свели. Рученьки мои опускаются, как о тебе згадаю.

– Что болтать! Когда ты меня зазнал-то? Когда полюбить-то было?

– Тянет меня к тебе, вот словно сила какая, на свет бы не глядел; помер бы здали тебя.

– Прощай! – сказала Настя, повернув к своему задворку.

– Касатка моя! голубочка! постой на минутку.

– Прощай, не надо, – повторила Настя и ушла в двор.

Всю ночь снился Насте красивый Степан, и тоска на нее неведомая нападала. Не прежняя ее тоска, а другая, совсем новая, в которой было и грустно, и радостно, и жутко, и сладко.

Прошло три дня; Настя не видала Степана и была этому словно рада. Он косил где-то на дальнем загоне. Настя пошла вечером опять стряпаться, а Степан опять сидел на рубеже. Хотела Настя, завидя его, свернуть, да некуда. А он ей уж навстречу идет.

– Здравствуй! – говорит.

– Здравствуй! – отвечает Настя, а сама загорелась.

– Я ждал тебя, – говорил Степан.

– Зачем ждал?

– Помолиться тебе за мою любовь за горькую.

– Ничего из этого не будет, – отвечала Настя.

– Да за что ж так! Аль ты мне не веришь?

– У тебя есть жена, ребята. Их смотри лучше.

– Я все равно пропаду без тебя.

– Я этому не причинна.

– Противен я тебе, что ли? так ты так и скажи.

Настя промолчала.

– Дай хоть рученьку подержать.

Настя ничего не отвечала и не отняла руки, за которую ее взял Степан. Так они дошли до Настиного задворка.

– Скажи: будешь ты меня любить? – спросил Степан.

– Прощай, – отвечала Настя и скользнула в ворота.

Ей было жаль Степана. Его она подвела под свою теорию, что всем бы людям было счастье любовное, если б люди тому не мешали. Настя чуяла, что она любит Степана и что ей его любить не следует.

Отстряпалась Настя; старик запряг ей телегу, и она повезла сама в поле пищу.

– Нехай лошадь там останется до вечера, – сказал свекор. – Мне не по себе, пусть кто из ребят вечером приведет али Домка приедет.

 

Повезла Настя обед. Под яручком, слышит она, дитя плачет. Смотрит, бабочка идет в одной рубахе, два кувшина тащит со щами да с квасом, на другой руке у нее ребенок сидит, а другое дитя бежит издали, отстало и плачет.

– Мама! мама! ножки устали, ой, мама! – кричит ребенок, а мать идет, будто не слыша его плача. Не то это с сердцов, не то с усталости, а может, с того и с другого.

Нагнала Настя мальчика, остановила лошадь – и посадила ребенка в телегу. Дитя ей показалось будто знакомым. Мать, услышав, что ребенок перестал плакать, оглянулась. Настя узнала в ней Степанову жену.

– Уморилась ты, бабочка? – сказала Настя Степановой жене.

– Смерть устала, – отвечала та.

– Садись, я тебя довезу.

Баба поблагодарила, отдала Насте грудного ребенка, поставила кувшины и села.

– Что ты малого-то заморила? – спросила Настя, гладя по голове мальчика, который жевал данную ему Настей пышку.

– А пусто ему будь! Измучил он меня. Тут тяжела, а он орет. Чего увязался? – крикнула она на мальчика.

Мальчик ничего не отвечал и, дернув носом, опять укусил конец пышки.

– Любит, знать, тебя, – заметила Настя.

– Как же! Баловаться ему хочется: «К бате пойду!» – передразнила она ребенка. – Далеко ушел?

– Видно, отца любит?

– Да как же! Все баловство одно.

Настя рассматривала Степанову жену. Теперь она показалась ей совсем хорошенькой, но в глазах у нее она заметила какое-то злое выражение.

У Прокудинского загона Степанова жена сошла и понесла свои кувшины; а за нею по колкому жнивью, подхватывая ножонки, побежал мальчик, догладывая свою пышку.

Весь этот день Настя жала не разгинаясь и все думала о себе, о Степане, о его жене, о своем муже, о Степановых детях, о людях, наконец опять о себе и о Степане. Выходило, по Настиному, что Степан этот – жалкий человек, и жена его – тоже жалкий человек, и сама она, Настя, – жалкий человек; а любить ей Степана не приходится. Да и не то что Степана, а и никого уж, решила она, не приходится. «Другие так правда, дарма что замужние, да любят, ну а мне, – думала Настя, – как?.. Каков он ни есть свой закон, надо его соблюдать. А жизнь-то, жизнь! так она и канула и гинула. Хоть бы лихой был у меня муж, хоть бы тиранил меня, мучил бы, да только б человек он был, как люди. Хоть бы намучил, да было б мне с ним хоть узнать, уведать, что такая есть за любовь на свете! А то, что я такое? Ни девушка, ни вдова, ни замужняя жена…»

Настя заплакала и, смаргивая слезы, жала с каким-то азартом, чтобы не видали ее заплаканных глаз.

Как свечерело, Домна уехала; наработавшаяся девка-батрачка упала под крестец и заснула мертвым сном. В поле стало тихо. Спал народушко, и ни голоса нигде не было слышно человеческого. Грусть, тоска одолела Настю. Не спалось ей: то ей казалось, что около нее что-то ползает, то ноги у нее немели, то по телу ходили мурашки, и становилось страшно. Настя встала, прошлась по загону, облокотилась на один крестец и стала смотреть на луг, по которому бежит Гостомля. «Ведь вот поди ж, какая я зародилась! – думала Настя. – Теперь небось на всем клину души живой нет, все спит, а я… и устали на меня нет». Насте припомнился Крылушкин, как он ее утешал, как ее Пелагея жалела. Из-за горы показался красный, кровяной месяц. Настя вспомнила, как хорошо пел Крылушкин, как он хвалил простые песни и хотел приехать, чтоб она ему песню спела. «У Степана славные песни», – оказала она и, летая от думы к думе, незаметно как завела:

 
Ах ты, горе великое,
Тоска-печаль несносная!
Куда бежать, тоску девать?
В леса бежать – листья шумят,
Листья шумят, часты кусты,
Часты кусты ракитовы.
Пойду с горя в чисто поле,
В чистом поле трава растет,
Цветы цветут лазоревы.
Сорву цветок, совью венок,
Совью венок милу дружку,
Милу дружку на головушку:
«Носи венок – не скидывай,
Терпи горе – не сказывай».
 

Не заметила Настя, как завела песню и как ее кончила. Но только что умолк ее голос, на лугу с самого берега Гостомли заслышалась другая песня. Настя сначала думала, что ей это показалось, но она узнала знакомый голос и, обернувшись ухом к лугу, слушала. А Степан пел:

 
Как изгаснет зорька ясная,
Как задремлет свекровь лютая,
А моя жена сварливая, —
Выходи, моя лебедушка,
Во зеленую дубровушку,
Во густой куст во калиновой.
Соловьем я свистну, молодец,
На мой посвист ты откликнешься
Перепелочкою-пташечкой,
Свое горе позабудем мы,
Простим грусть-тоску сердечную.
Выходи, моя зазнобушка,
На совет, любовь, на радощи, —
На зеленую кроватушку.
Приголубь меня, касаточка!
Расчеши мне кудри русые;
Посмотреть дай в очи черные,
Целовать дай плечи белые.
 

«Господи! чтой-то он меня словно манит своей песнею», – подумала Настя, сбросила с крестца два верхние снопа и, свернувшись на них, уснула.

3У нас не говорят «петь песни», а «играть песни» (прим. Лескова).
Рейтинг@Mail.ru