bannerbannerbanner
Божедомы

Николай Лесков
Божедомы

Полная версия

– Это, – говорю, – осуждение вашего превосходительства кажется как бы сурово несколько.

– Ничего, – отвечает, – нет в правом суде сурового.

– Вы же, – говорю, – сами, вероятно, изволите помнить двенадцатый год: сколько тогда единодушия явлено.

– Как же не помнить! – отвечает. – Я сама вот из этого окна видела, как казачищи, что пленных водили, моих мужиков грабили.

– Что ж, это, – говорю, – может быть, что такой случай и случился, репутации казачьей не отстаиваю; но все же мы себя отстояли от того, перед кем вся Европа ниц лежала.

– Да, случилось, – говорит, – Бог да мороз помогли, так и отстояли.

Отзыв сей, сколь пренебрежительный, столь же и несправедливый, повлиял на меня так пренеприятно, что я, даже не скрывая сей неприятности, возразил:

– Неужто же, государыня моя, в вашем мнении все в России случайностями происходит? Дайте, – говорю, – раз случаю, и два случаю, а хоть в третье уже киньте нечто уму и народным доблестям.

– Все, – говорит, – отец, случай, и во всем, что сего государства касается, окроме Божией воли, случайности одни доселе мне видимы. Прихлопнули бы твои раскольники Петрушу воителя нашего – и сидели бы мы на земле до сих пор не государством, а вроде каких-нибудь булгар турецких, да у самих бы этих поляков руки целовали. Много нас – не скоро поедим друг друга: вот этот случай нам одна хорошая заручка.

– Грустно, – говорю.

– А ты не грусти: случай выйдет – и грустить перестанешь.

В раздумьи, которое она на меня навеяла, я и еще раз, воздохнув, повторил: грустно!

– Да ты о ком грустишь, отец? – спросила она меня. – О себе или о России? О себе не жалей: случай придет, все перевернется. Теперь ты сидишь передо мною просто поп, а когда-нибудь будешь протопоп. А за Россию не смущайся. Пускай чужие земли похвалой стоят, а наша и хайкою крепка будет. Да и говорить нам с тобою довольно: устала я, прощай. Если бы что худое случилось, прибеги, померекаем: не смотри на меня, что я такой гриб лафертовский: грибы в лесу живут, а и по городам про них знают: кое-где по старинной памяти слово мое, может быть, что-нибудь и значит: – но все это на тот случай, если бы уж очень худо было. А что если на тебя нападают, этому радуйся: если бы ты льстив и глуп был, этого б не было. – Обернулась с этим к карлице, державшей во все это время в руках сверточек, и, передавая оный мне, сказала: “Отдай вот это от меня жене своей: это корольки с моей шеи, два отреза на платье, да холст для домашнего обихода”.

Подарок этот, предложенный хотя во всей простоте, все-таки меня несколько смутил, и я, глядя на нити кораллов и на шелковые материи, сказал: “Государыня моя! Очень благодарю вас за лестное столь внимание ваше к нам; но вещи сии столь великолепны, а жена моя женщина столь простая…”

– Что ж, – говорит, – тем и лучше, что она простая: а где и на муже, и на жене, на обоих штаны надеты, там не бывать проку. Пусть ее в бабьей исподничке ходит, и ты вот ей на исподницы и отвези. Бабы это любят. Отвези ей и ступай.

Вот этим она и весь разговор свой со мною окончила, и признаюсь, несказанно меня удивила. По некоей привычке к логичности, едучи обратно домой и пользуясь молчаливостью того же Николая Афонасьевича, взявшегося быть моим провожатым, я старался себе уяснить, что за сенс моральный все это, что ею говорено, в себе заключает? И не нашел я тут никакой логической связи, либо весьма мало ее отыскивал, а только все лишь какие-то обрывки мыслей встречал; но такие обрывки, что невольно их помнишь, да и забыть едва ли сумеешь. Уповаю, не лгут те, кои называли сию бабу в свое время мозговитою. А главное, что меня в удивление приводит, так это моя перед нею нескладность, и чему сие приписать, что я, как бы оробев сначала, примкнул язык мой к гортани, и если о чем заговаривал, то все это выходило наибанальнейше, а она разговор словно насмех мне поворачивала с капризнейшею прихотливостью, и когда я заботился, как бы мне репрезентоваться умнее, дабы хотя слишком грубо ее в себе не разочаровывать, – она совершенно об этом небрегла и слов своих очевидно не подготовляла, а и моего ума не испытывала, и вышла меж тем таковою, что я ее позабыть не в состоянии. В чем эта сила ее заключается? – Полагаю, в том образовании светском, которым небрегут наши воспитатели духовные, часто впоследствии отнимая чрез это лишение у нас самонеобходимейшую находчивость и ловкость в беседах с светскими особами.

В сих-то размышлениях едучи, я вспомнил правило, указывающее нам “распознавать сущность предмета изучением производимых им действий”, и позволил себе удовлетворение некоторого любопытства насчет жизнедеяний боярыни Плодомасовой посредством расспроса карлика, и сколь сей ни сдержан и осторожен в речах о госпоже своей, при одном имени которой он каждый раз вставал на дрожках, я все-таки дознал, что Плодомасова действительно женщина костыль из больших гвоздей. Весь рассказ сего карлы полностию, как его память моя удержала, я занотовываю.[2]

Наслушавшись сего рассказа, в продолжение которого я ни одним словом моим не мог прервать рассказчика, хотя беспрестанно был попеременно волнуем то чувствами страха за сию героиню, то чувствами скорби о судьбе ее, то благоговением к ней, то умилением к тем сторонам ее нрава, коими он касается геройства и младенчества, я, подъезжая к дому, впал в некоторое раздумье и, при первом виде с нагорья на свой домик, впервые почувствовал, сколь мала милая моя Наташа в выдержании некоторых сравнений, если бы была к тому необходимость сравнивать милое нам с тем, что нас поражает.

Но дню сему было определено этим не окончиться, а заключиться куриозом! Первая радость простодушной Наташи моей по случаю подарков не успела меня достаточно потешить, как начал свои подарки представлять нам этот достопочтеннейший и сразу все мое уважение заслуживший карло Николай Афонасьевич. Поначалу он презентовал мне белой бумаги, с красными окоемочками вязанные помочи, а потом жене косыночку из трусиковой нежной шерсти, и не успел я странности сих подарков надивиться, как он вынул из кармашка шерстяные чулки и вручил их подававшей самовар работнице нашей Аксинье. – “Что за день подарков!” – невольно воскликнул я, не смея огорчить дарителя отказом. А он на это мне ответил, что это все его собственных рук изделие. – “Нужды, – говорит, – в работе, благодаря благодетельнице моей, не имея и не будучи ничему иному обучен, занимаюсь вязанием, чтобы в праздности время не проводить и иметь удовольствие кому-нибудь нечто презентовать от трудов своих”. Схапал я этого малого человечка на грудь мою и поцелуями осыпал его чуть не до удушения.

Да закончу ли и сим мое сегодняшнее писание? Уехавшим служителем боярыни Плодомасовой еще все чудеса дня сего не окончились. Запирая на ночь дверь переднего покоя, Аксинья усмотрела на платейной вешалке нечто висящее, как бы не нам принадлежащее, и когда мы с Наташей на сие были сею служанкою позваны, то нашли, во-первых, темно-коричневый французского гроденаплю подрясник; во-вторых, богатый гарусный пояс с пунсовыми лентами для завязок; в-третьих, драгоценнейшего зеленого, неразрезного бархата рясу; в-четвертых же, в длинном куске коленкора полное иерейское облачение.

Просто были все мы поражены сею находкою и не знали, как объяснить себе ее происхождение; но Аксинья первая усмотрела на пуговице у воротника рясы вздетую карточку, на коей круглыми, так сказать, египетского штиля буквами было написано: “Помяни, друг отец Савелий, рабу Марфу в своих молитвах”. – Ахнули мы, но нечего было делать, и стали разлагать по столу новое облачение. Тут еще больше нас ожидало. Только начала Наташа раскатывать эпитрахиль, – смотрим, из него упал запечатанный конверт на мое имя, а в том конверте пятьсот рублей с самою малою запискою, тою же рукою писанною. Пишет: “Дабы ожидающее семью твою при несчастии излишне тебя не смущало у алтаря предстоящего, купи себе хибару и возрасти тыкву, сидя под коею спокойнее можешь о строении дела Божия думать”.

Ну, за что мне сие? Ну, чем я сего достоин? Отчего же она не так, как секретарь консисторский рассуждает, думающий, что легче устроять дело Божие, не имея, где головы восклонить? Что сие и взаправду все за случайности!

Ну, боярыня Плодомасова! Пусть же тебе, голубонька, легонько вздохнется за то, какими ты слезами радости умеешь заставлять людей плакать!

Вот и ты, поп Савелий, не бездомовник! И у тебя своя хатина будет; но увы – должен добавить – случаем. Да и не случай ли все сие, из чего возникает мое сопоставление моей доброй барыни с оным секретарем, и не случайно ли то, что сия помогает тому, над чем он, весь интерес в сем имея, празднословно издевается и что разрушает?

25 ноября. Ездил в Плодомасовку приносить мою благодарность; но Марфа Андреевна не приняла – для того, сказал карлик Никола, что не любит, чтобы ее благодарили. Но к сему прибавил: “А вы, батюшка, все-таки отлично сделали, что изволили приехать, а то она неспокойна бы была насчет вашей неблагодарности”. – Можно заключить, что в особе сей целое море пространное всякой своеобычливости. Так, например, новый друг мой, карлик Никола, рассказал мне, как она его желала женить и о сем хлопотала. – Для чего же сие? – спрашиваю. – А для пыжиков, – говорит, – батюшка, – это то есть маленьких людей выводить она хотела. – Скажите, о чем забота! Еще ли эти, коих видим окрест себя, очень велики!

 

6 декабря. Внес вчера в ризницу присланное от помещицы облачение и сегодня служил в оном. Прекрасно все на меня построено; а то, облачаясь до сих пор в ризы покойного отца Петра, человека роста мелкого, я, будучи такою дылдою, не велелепием церковным украшался, а был в них как бы воробей с общипанным хвостом.

9 декабря. Пречудно! Отец протопоп Николай на меня дуется, а я как вин за собой против него не знаю, то спокоен.

12 декабря. Некоторое объяснение было между мною и отцом Николаем, а из-за чего? Из-за ризы плодомасовской, – что не так она будто в церковь доставлена, как бы следовало, и при сем добавил он, что, мол, “и разные слухи ходят, что вы от нее и еще нечто получили”. Что ж – это имеет такой вид, что я не все для церкви пожертвование доставил, а украл нечто, что ли?

24 декабря. Вот слухи-то какие! Ах, Боже мой милосердный! Ах, Создатель мой всеправедный! Не говорю, чести моей, не говорю, лет ее, но даже сана моего, столь для меня бесценного, и того не пощадили! Гнуснецы! Но сие столь недостойно, что не хочу и обижаться.

Декабря 29. Начинаю замечать, что и здешнее городничество не благоволит ко мне, а за что, сего отгадать не в силах. Предположил устроить у себя в доме на святках вечерние собеседования с раскольниками; но сие вдруг стало известно в губернии и сочтено за непозволительное, и дано мне замечание. Не инако думаю, как городничему поручен за мною особый надзор. Наилучшее к сему шуточно относиться; но окропил себя святою водою от врага и супостата.

1 генваря. Благослови венец благости твоея, Господи, а попу Савелью новый путь в губернию. Видно, и окропление мое не действует.

7 генваря. Госпожа Плодомасова вчера по водоосвящении прямо во всем, что на ней было, окунулась в нарочитую прорубь. – Удивился! Спросил, всегда ли это бывает? Говорят, всегда, и это у нее называется “мовничать”. – Экий закал предивный: я бы, кажется, и жив от одной такой бани не остался.

20 генваря. Пишу сии строки, сидя в смраднице в архиерейском доме, при семинарском корпусе. К вине моей о собеседованиях присоединена пущая вина. Донесено губернатору, что моим дьячком Лукьяном променена раскольникам старопечатная псалтырь, из книг деевской молельной, кои находятся у меня на сохранении. Дело то и вправду совершилось, но я оное утаил, считая то, во-первых, за ничтожное, а во-вторых, зная тому причину – бедность, которая Лукьяна дьячка довела до сего. Но сие пустое дело мне прямо вменено в злодейское преступление, и взят под начал и послан в семинарскую квасную квасы квасить.

9 апреля. Возвратился из-под начала на свое пепелище. Тронут был очень слезами жены своей, без меня здесь исстрадавшейся, а еще более растрогался слезами жены дьячка Лукьяна. О себе молчав, благодарила, что я пострадал за ее мужа. А самого Лукьяна сослали в пустынь, но всего, впрочем, на один год. Срок столь непродолжительный, что семья его не истощает и не евши. Ближе к Богу будет по консисторскому соображению.

20 апреля. Приезжал ко мне приятный Никола карлик и сообщил, что Марфа Андреевна указала, чтобы каждогодно, на летнего Николу, на зимнего и на Крещение я был трижды приглашаем к ней в плодомасовскую церковь, за что мне через бурмистра будет платимо жалованье 150 руб., по 50 р. за обедню. – Ну уж эти случайности! Чего доброго, я их бояться стану.

Августа 15. Вернулся из губернии пономарь Евтихеич и сказывал, что между владыкою и губернатором произошла некая распря из-за визита.

2 октября. Слухи о распре подтверждаются. Губернатор, бывая в царские дни в соборе, имеет обычай в сие время довольно громко разговаривать. Владыко положили прекратить сие обыкновение и послали своего костыльника просить его превосходительство вести себя благопристойнее, сказав при сем, что это не в благородном собрании, да и не в немецкой кирке. Губернатор принял сие амбициозно и через малое время снова возобновил свои беседы; но на сей раз владыко уже сами остановились и громко сказали:

– Ну, уж на сей раз я, ваше превосходительство, замолчу и начну, когда вы кончите.

Очень это со стороны владыки одобряю.

8 ноября. Получил набедренник. Не знаю, чему приписать. Разве предыдущему случаю!

6 генваря 1837 г. Новая новость! Владыко на новый год остановил губернаторскую дочь, когда она подходила к благословению в рукавичке, и сказали: “Скинь прежде с руки собачью шкуру”.

А я до сей поры и не знал, что наша губернаторша не немка.

1 февраля. Представлен к скуфье.

17 марта. Богоявленский протопоп, идучи ночью, от боли с святыми дарами взят обходными в часть, якобы был в нетрезвом виде. Владыко на другой день в мантии его посетили. О, ляше правитель, будете вы теперь сию проделку свою помнить!

18 мая. Владыка переведены в другую епархию.

16 августа. Был у нового владыки. Мужчина, казалось, весьма рассудительный и характерный. Разговаривали о состоянии духовенства и приказали составить о сем записку. Сказали, что рекомендован им прежним владыкой с отличной стороны. Спасибо тебе, бедный дедуня!

25 декабря. Не знаю, что о себе думать, к чему я рожден и на что призван. Попадья укоряет меня, что я и в сей праздник работаю, а я себе лучшего и удовольствия не нахожу, как сию работу. Пишу мою записку с радостию такою и с любовию такою, что и сказать не умею. Озаглавил ее так: “О положении православного духовенства и о средствах, как оное возвысить для его собственной пользы и для пользы государства”. Думаю, что так будет добре. Никогда еще не помню себя столь счастливым и торжествующим, столь добрым и столь силы и разумения преисполненным.

1 апреля. Представил записку владыке. Попадья говорит, напрасно сего числа представлял; по ее уму, число сие обманчиво. Заметим.

10 августа. Произведен в протоиереи.

4 генваря 1839 года. Получил пакет из консистории, и сердце мое, стесненное предчувствием, забилось радостью; но сие было не о записке моей, а дарован мне наперсный крест. Благодарю, весьма благодарю; но об участи записки моей все-таки сетую.

8 апреля. Назначен благочинным. О записке слухов не имеется. Не знаю, чем бы сии трубы вострубить заставить?

10 апреля 1840 года. Год, как благочинствую. О записке слухов нету. Видно, попадья не все пустякам верит. Сегодня она меня насмешила, что я, может быть, не так подписался.

20 июня 1841 года. Воду прошед яко сушу и египетского зла избежав, пою Богу моему дондеже есмь. Что это со мною было? Что такое я вынес, и как я изо всего этого вышел на свет божий? Любопытен я весьма, что делаешь ты, сочинитель повестей, басен, баллад и романов, не усматривая в жизни, тебя окружающей, нитей, достойных вплетения в занимательную для чтения баснь твою? Или тебе, исправитель нравов человеческих, и вправду нет никакого дела до жизни, а нужны только претексты для празднословия? Ведомо ли тебе, что такое есть поп, сей ненужный человек, которого призвали, чтобы приветствовать твое рождение, и призовут еще раз, чтобы проводить тебя в могилу? Известно ли тебе, что жизнь сего попа не скудна бедствиями и приключениями, или ты думаешь, что его кутейному сердцу недоступны высокие страсти и что оно не слышит страдания? Или же ты с своей авторской высоты не замечаешь меня, попа; или ты мыслишь, что уже самое время мое прошло и что я уже не нужен стране, тебя и меня вскормившей и воспитавшей?.. О слепец! скажу я тебе, если ты мыслишь первое; о, глупец! скажу тебе, если ты мыслишь второе, и в силу сего заключения стремишься не поднять и оживить меня, а навалить на меня камень и глумиться над тем, что я смраден стал задохнувшися. Сколько тех хитростей употреблено тобою разновременно, дабы осмеять меня, под именем жрецов, браминов и факиров, и сколько посмеется над тобою за весь сей труд твой позднейший потомок, которому время его даст поразмыслить о результатах нашего принижения и пригнетения. Будет то время, а может быть, и ныне есть, когда по поводу сего не единым человеком вспомнится старая история о экономах хозяевах, истребивших на землях своих всех пернатых, дабы они вишни напрасно не съели, а впоследствии лишившихся за то всех полей от ничтожной тли и мошки.

Но снисхожу от философствования и предрекательства к тому событию, по которому напало на меня сие философствование.

Я отрешен от благочиния и чуть не извержен сана. А за что? А вот за что. Занотую повесть сию с подробностью.

В марте месяце сего года, в проезд через наш город губернатора немца с правителем поляком, предводителем дворянства было праздновано торжество, и я, пользуясь сим случаем моего свидания с губернатором, обратился к оному сановнику с жалобою на обременение помещиками крестьян работами в воскресные дни и даже в двунадесятые праздники, и говорил, что таким образом бедность наша еще увеличивается, ибо по целым селам нет ни у кого ни ржи, ни овса… Но только лишь я слово сие “овса” выговорил, как сановник мой возгорелся гневом, прянул от меня как от гадины и закричал: “Да что вы ко мне с овсом пристали! Я вот, говорит, и то-то, и то-то, да и наконец курц унд штарк,[3] – я не Николай Угодник, – я овсом не торгую!” Этого я не должен был стерпеть и отвечал: “Вам, человеку в делах веры невежественному, прежде всего скажу, что Николай угодник был епископ и ничем не торговал и не торгует. А затем вы должны знать, что если нужна наша Русь, то нужны ей и дьяк, и священник, ибо сих одних мы еще у немцев не заимствовали”. Рассмеявшись злобным смехом на мои слова, оный поляк-правитель подсказал мне: “Не бойтесь, отец, было бы болото, а черти найдутся”. Эта последняя вещь была для меня горше первой. Кто сии черти? что сие болотом твои ляшские уста назвали? – подумал я в гневе и, не удержав себя в совершенном молчании, отвечал польскому кобелю, на Руси сидящему паном, – что “у дурака, сударь, бывает одна речь на пословицу, да и та дурацкая, и что я, уважая сан свой, даже и его, ляха, на сей раз чертом назвать не хочу, дабы сим самым не обозвать свою Русь болотом”. И чем же сие для меня кончилось? Ныне я – бывший благочинный, и слава Тебе, Творцу моему, что я еще не бывый поп и не расстрига. Нет, сего ты, сочинитель, должно быть не спишешь. Да; будет с твоей головы знать и про одни печеные яйца. – Больно, даже до нестерпимости больно.

3 сентября. Осенняя погода нагоняет жесточайшую скуку. Привык весьма действовать – ныне тоскую, и до той глупости, что даже секретно от жены часто плачу.

27 января 1842 года. Купил у жида за семь рублей органчик да игорные шашки.

Мая 18. Взял в клетку чижа и начал учить под орган.

2 марта 1845 года. Три года прошло без всякой перемены в жизни. Домик свой учреждал да занимался чтением отцов церкви и историков. Вывел два заключения, и оба желаю признавать ошибочными. Первое из них, что христианство еще на Руси не проповедано; а второе, что события повторяются и их можно предсказывать. О первом заключении говорил раз с отцом Николаем и был удивлен, как он это внял и согласился. “Да, – сказал он, – сие бесспорно, что мы во Христа крестилися, но еще во Христа не облекалися”. Значит, не я один сие вижу, а и другие видят; но отчего же им всем это смешно; а моя утроба сим до кровей возмущается.

Новый 1846 год. К нам начинают ссылать поляков. О записке моей еще сведений нет. Сильно интересуюсь политичною заворожкою, что начинается на Западе, и пренумеровал для сего себе газету. Чтение истории кончено.

6 мая 1847 года. Прибыли к нам еще два новые поляка, ксендз Алоизий Конаркевич да пан Болеслав Непокойчицкий, сей в летах самых юных, но уже и теперь каналья весьма комплектная. Городничиха наша, яко полька, собрала около себя целый сонм соотчичей и сего последнего нарочито к себе приблизила. Толкуют, что сие будто потому, что сей юнец изряден видом и мил манерами, но мне мнится здесь нечто иное.

20 ноября. Замечаю нечто весьма удивительное и непонятное: поляки у нас словно господами нашими делаются: все через них у городничего можно сделать и в губернии тоже, ибо Непокойчицкий оному моему правителю оказывается приятель.

5 февраля 1848 года. Чего сроду не хотел сделать, то ныне сделал: написал на поляков порядочный донос, потому что превзошли всякую меру. Мало того, что они уже с давних пор гласно издеваются над газетными известиями и представляют, что все сие, что в газетах изложено, якобы не так, а совершенно обратно, якобы нас бьют, а не мы бьем неприятелей, но от слова уже и до дела доходят. На панихиде за воинов, на брани убиенных, подняли с городничихою столь непристойный хохот, что отец протоиерей послал причетника попросить их о спокойном стоянии или о выходе, после чего они, улыбаючись, из храма вышли. Но когда мы с причтом, окончив служение, проходили мимо бакалейной лавки Лялиных, то один из поляков вышел со стаканом вина на крыльцо и, подражая голосом диакону, возгласил: много ли это? Я все сие понял, что это посмеяние многолетию, и так и описал, и сего не срамлюсь, и за доносчика себя не почитаю, ибо я русский и деликатность с таковыми людьми должен считать за неуместное.

 

1 апреля, вечером. Донесение мое о поступке поляков, как видно, хотя поздно, но все-таки возымело свое действие. Сегодня утром приехал в город жандармский начальник, Бржебржицкий, и, пригласив меня к себе, долго и в подробности обо всем этом расспрашивал. Я рассказал все, как было; а он объявил мне, что всем этим польским мерзостям на Руси скоро будет конец. Опасаюсь, однако, что все сие, как назло, сказано мне первого апреля. Начинаю верить, что число сие действительно обманчиво, да и смущает меня Плодомасихи убежденность, что не быть тут ни правде венца, ни греху конца.

Пусть будет, что случится.

7 сентября. Первое апреля на сей раз, мнится, не обмануло: Конаркевича и Непокойчицкого – обоих перевели на жительство в губернию.

25 ноября. Наш городничий с супругою изволили выехать: он определен в губернию полицмейстером.

5 декабря. Прибыл новый городничий. Сей уже не токмо имеет жену польку, но к тому еще и сам поляк. Называется капитан Мрачковский. Фамилия от слова мрак. Ты, Господи, веси, когда к нам что-нибудь от света приходить станет.

9 декабря. Был сегодня у нового городничего на фрыштыке. Любезностью большой обладают оба, и он, и жена. Подвыпив изрядно, пел нам: “Ты помнишь ли, товарищ славы бранной?” А потом сынишка, одетый в русской рубашонке, тоже пел: “Ах, мороз, морозец, молодец ты русский”. Это что-то новые новости. Рассказывал моей боярыне (коя уже совсем при конце дней своих). Вот, говорю, ляхи какого закала начинаются. – Она сему улыбнулась и отвечала: “Погоди, поживете – еще и не то увидите: они и веру нашу принимать станут. Одни нашу, другие турецкую – все вместе и сойдутся”. Замечательность беседы сего Мрачковского, впрочем, наиболее всего заключалася для меня в рассказе его о некоем профессоре Московского университета Редкине, получившем будто бы недавно отставку за то, что на торжественном акте сказал: “Nunquam de republica desperandum”, в смысле никогда не должно отчаиваться за государство, но кем-то, каким-то мудрецом понято, что он якобы велел не отчаиваться в республике, и за сие отставлен. Вот случайность! Сие даже невероятно!

20 декабря. Нет, первое-то апреля не только обманчиво, а и загадочно. Не хочу даже всего со мною бывшего в сей приезд в губернию вписывать, а скажу одно, что руган и срамлен был всячески и только что не бит остался за мое донесение. Не ведаю, с чьих речей, сам-то наш прямо накинулись на меня, что “ты, дескать, уж надоел своим сутяжничеством; не на добро тебя и грамоте выучили, чтобы ты не в свое дело мешался, ябедничал да сутяжничал”. Сердцеведец мой! Когда ж это я ябеды пускал и с кем сутяжничал? Но ничего я и отвечать не мог, потому что каждое движение губ моих встречало грозное: “молчи!” Избыхся всех лишних, и се возвратясь сижу, как крапивою выпоронная наседка, и твержу себе то слово: молчи, и вижу, что слово сие разумно. Одного единым, единого не понимаю, отчего мой поступок, хотя, может быть, и неосторожный, не иным чем, не неловкостию и необразованностью моею изъяснен, а чем бы вам мнилось? – злопомнением, что меня те самые поляки не зазвали да пьяным не напоили, к чему я, однако, благодаря моего Бога, и не привержен? От малого сего к великому заключая, припоминаю себе слова французской девицы Шарлотты Кордай д'Армон, как она в предказненном письме своем писала, что “у новых народов мало патриотов, кои бы самую простую патриотическую горячность понимали и верили бы возможности чем-либо ей жертвовать. Везде эгоизм, и все им объясняется”. Оно бы, глядючи на одних своих, пожалуй, и я заключить сие склонен; но имея перед очами сих самых поляков, у которых всякая дальняя сосна своему бору шумит, да раскольников, коих все обиды и пригнетения не отлучают любить Руси, подумаешь, что есть еще и любовь к отечеству своему. Вот до чего домыслишься, что и ляхов за нечто похваливать станешь… Однако звучно да будет мне по вся дни сие слышанное мною: молчи. Nunquam de republica desperandum.

2 января 1849 года. Ходил по всем раскольникам и брал у ворот сребреники и злотницы. Противиться мне не время; однако же минутами горестно сие чувствовал; но делал ради того, дабы не перерядить попадью в дьячихи, ибо после бывшего со мною и сие возможно. Был и у городничего: он все со мною бывшее знает и весьма меня на речах сожалел; а что там на сердце, про то Богу известно. Но что поистине достойно курьеза и смеха, то это выходка нашей новой акцизной чиновницы Бизюкиной: “Правда ли, – спросила она меня, – что вы доносили на поляков? Как это низко. Вы после этого теперь не что иное, как ябедник”, – а я ей на это отвечал: “а вы после этого не что иное, как дура, да еще и русская”. Рассуждаю, отчего она так сказала, и нахожу, что всего не семь смертных грехов, а восемь, и восьмой из них должен называться рыхлость. Это наш грех русский, им же все мы грешим и за честь себе им грешить поставляем. Опять одни раскольники не так. Достойно ли сие, что я все завидую характерам моих сопротивников?

1 генваря 1849 г. Год прошел тихо и смиренно. Схоронил мою благотворительницу Марфу Андреевну Плодомасову. Скончалась, пережив пятерых венценосцев: Елизавету, Петра, Екатерину, Павла и Александра. Ей наследует Алексей Никитич Плодомасов. Видела она и мою знаменитость простопопом и потом, по ее пророчеству, протопопом, и приучила меня к злой мысли о случае. Жаль ее мне, и я молюсь о ней. – Ждал неприятностей от акцизничихи, которая со связями и могла потщиться пострекать меня через губернию, да все обошлось прекрасно: мы, русские, сколь ни яровиты порою, но, видно, незлопамятны, может, потому, что за нас и заступаться некому. – В будущем году думаю начать пристройку, ибо вдался в некоторую слабость: полюбил преферансовую игру и начал со скуки курить, а от сего траты. Курил спервоначала шутя у городничего, а ныне и дома всею этою сбруею обзавелся. Надо бы и бросить.

1850 год. Надо бросить. – Нет, братик, не бросишь. Так привык курить, что не могу оставить. Решил слабость сию не искоренять, а за нее взять к себе какого-нибудь бездомного сиротку и воспитать. На попадью Наталью Николаевну плоха надежда, даст намек, что будто есть у нее что-то, но выйдет сие всякий раз все к первому апреля подходящее. Да рассмотрев себя, нахожу, что и сам становлюся стар и жирею.

Август месяц. Сделал я себе добрую вставку: собирал, собирал по грошу да по алтыну и, дабы не истратились по мелочи, разменял на серенькие и хватил шилом патоки: оказались все три фальшивые. Ахти, горе мне великое! Плакал, да жег; но потом сам немало над своими слезами смеялся, – что за малодушие.

27 октября. У нас в городе открыты фальшивые деньги в большом количестве, пало подозрение поначалу на арестантов; но, видно, нечто иное таится. Мрачковский внезапно отставлен от должности и поехал в губернию; но скажу лучше: nunquam de republica desperandum.

20 февраля 1853 года. Благородное дворянство избрало нам нового исправника, друга моего, поляка, на коего я доносил во дни моей молодой строптивости, пана Непокойчицкого. Он женился на Кропотовой и учинился нашим помещиком, а ныне и исправником. Все сие, полагаю, интриги да жратва устроили. Зато предводителем избрали сына боярыни Плодомасовой, Алексея Никитича Плодомасова. Таким манером хоть через зерницу есть русская кость. Хвала тебе и за то, благородное дворянство. А в господине Непокойчицком непременно буду иметь врага и, вероятно, наидосадливейшего.

7 апреля. Приехал новый исправник, пан Непокойчицкий, сам мне и визит сделал. О старой ссоре моей за “много ли это” и помина не делает.

20 мая. Впервые читал у исправника новую газету “Колокол”, господина Искандера. Речь смелая и штилистическая; но с непривычки несколько дико.

2 июня. Вчера, на день ангела своего, справлял пир. Думал сделать сие скромненько – по достоянию, но Непокойчицкий утром прислал целую корзину вина, и сластей, и рому, а вечером все нагрянули, и Непокойчицкий, и новый городничий Порохонцев. Это весьма добрый мужик. Он, подвыпивши зело-зело, стал вдруг меня с Непокойчицким мирить за старое, и я помирился и просил извинения, и много раз с ним поцеловался. Не знаю, к чему мне было сие делать, если бы сам не был тоже в подпитии. Сегодня утром выражал о сем Порохонцеву большое сожаление, но он сказал, что по-ихнему, по-полковому, не надо о том жалеть, когда подвыпивши целуешься, ибо это лучше, чем выпив да подерешься. Все это так, но все-таки досадно. Служивши сегодня у головы молебен, сам себя поткал в нос кропилом и назидательно сказал себе: “не пей, поп, вина”.

2Рассказ этот изъят автором из Демикотоновой книги протоиерея Туберозова и, в несравненно большем развитии, составит отдельный очерк, который будет помещен в одной из ближайших книг нашего журнала под заглавием “Боярыня Плодомасова”. – Лесков
3Коротко и сильно – Нем. kurz und stark
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru