И ныне покажи свою любовь к ним и принеси им жертву с поклонением, дабы и народ весь увидел твое усердие к богам и познал, что ты искренний друг великих богов и угоден царю.
Так говорил Ликиний, обольщая и лаская святого.
Страдания мученика Феодора Стратилата
Пришла в голову великолепная мысль – назвать свои автобиографические записи (должен же я когда-нибудь их написать) – «Записки счастливого человека».
И это – точно. Меня действительно, начиная с самого детства, когда все старухи желали мне смерти, спасало Провидение.
Для чего? – это другой вопрос. Но спасало. Авось спасет и на этот раз.
Ну а если ко дну – что ж, можно быть благодарным жизни и за отпущенные годы.
Федор Абрамов
За несколько лет до смерти Федор Абрамов перечитал роман Ивана Алексеевича Бунина «Жизнь Арсеньева».
Сохранились заметки, оставленные им на полях книги…
Там, где Бунин пишет о своих религиозных переживаниях: «Я пламенно надеялся быть некогда сопричисленным к лику мучеников и выстаивал целые часы на коленях, тайком заходя в пустые комнаты, связывал себе из веревочных обрывков нечто вроде власяницы, пил только воду, ел только черный хлеб…», – Федор Александрович записал на полях: «Я тоже через это прошел».
А после слов – «И длилось это всю зиму» – Абрамов оставил пометку: «А у меня годы».
Там, где Бунин замечает, что его особенно восхищали готические соборы, Федор Абрамов написал: «А у меня наоборот: готический собор я не чувствую, а церковь православная меня сводит с ума»…
Нет нужды относиться к этим пометкам, как к наброску чертежа религиозных увлечений детства. Скорее это попытка разглядеть в себе нечто скомканное в отроческие годы, заглушенное в юности, отчасти позабытое во взрослые годы, но остающееся чрезвычайно важным и судьбоносным и на склоне жизни…
«Беловодье, золотое царство… Но разве найдешь его… – читаем мы в набросках к «Житию Федора Стратилата», сделанным Федором Абрамовым в последние недели его жизни. – Было у каждого это Беловодье – детство»[9].
И тут же на полях сделана приписка: «Невозвратная пора детства. А так ли это, что в детство нет дорог?»
Надо сказать, что Федор Александрович Абрамов не обладал той счастливой забывчивостью, которая помогает обычным людям справиться с пережитыми ужасами. Он не был, разумеется, злопамятным человеком, но о своих бедах, неприятностях и унижениях не забывал никогда.
И если в предсмертной исповеди он называет свое нищее, сиротское детство «Беловодьем» и «золотым царством», значит духовный свет, освещавший первые годы его жизни, заслонял и голодный быт, и тяжелую, недетскую работу, к которой сызмальства начали приучать его.
К сожалению, документальных свидетельств о детстве Абрамова сохранилось немного, и говорить о его духовном воспитании большей частью приходится предположительно.
Судя по обрывочным сведениям, мать писателя, Степанида Павловна, верила в Бога, но подобно другим крестьянским женщинам, воспринимала свою веру, как нечто само собой разумеющееся и не требующее дополнительных трудов и усилий. Православие для нее было образом жизни, и сама крестьянская работа внутренне воспринималась, как работа православная, совершаемая не для обогащения, а лишь для возможности продолжения этой христианской жизни.
«…Столько благостного удовлетворения и тихого счастья было в ее голубых, слегка прикрытых глазах… – говорил Федор Абрамов в «Деревянных конях». – И тут я вспомнил свою покойную мать, у которой, бывало, вот так же довольно светились и сияли глаза, когда она, доупаду наработавшись в поле или на покосе, поздно вечером возвращалась домой»[10].
Это православное отношение к труду Степанида Павловна сумела передать сыну, а он пронес его через всю жизнь и наделил им героев своих книг.
Но, разумеется, как и положено было в Верколе, на праздники Степанида Павловна ходила в церковь.
И детей водила. Во всяком случае, рассказывая в 1974 году о встречах с Борисом Шергиным, Федор Абрамов неожиданно вспомнит: «Как светло было у меня на душе, когда вышли. Как в детстве, когда выходил из церкви в Пасху. И по-иному выглядело все на улице. Пахло весной. И люди все хорошие»[11].
Уже в конце жизни, 11 апреля 1983 года, набрасывая заметки, озаглавленные «Из жития Федора Стратилата», Федор Абрамов запишет, словно бы перебирая в памяти давние картины: «Праздники: Рождество, Масленица, Пасха с пением, с качелями… Церковь… Пинега… Детство»…
И хотя, кажется, только посещением церкви на праздники и ограничивались материнские заботы о воцерковлении Федора, но результат был несомненным.
«Федя был лакомка, – вспоминала сестра писателя Мария Александровна Абрамова. – Любил, что повкуснее. И в отсутствие мамы любил что-либо съесть: сахар взять своей рукой, сметаны полизать, пенку снять с топленого масла, когда только из печи вынуто.
Мать узнает и нас обоих допрашивает. Мы не сознаемся. Тогда она берет нас на хитрость. Поставит обоих на лавку и скажет: «Смотрите на иконы. Тот, кто виноват, тот глаз не подымет на иконы. Ибо если подымет, то Бог сразу камнем стукнет и убьет».
И тут сразу все станет ясно…
Я глаза выпучу на иконы, а Феденька весь съежится и голову опускает. Смешно, а тогда не было смешно. Мы верили, что Бог может убить»[12].
Выросшему без отца Федору Абрамову вдоволь довелось вкусить и крестьянской науки.
«Что помню я из детства? – задает он вопрос в заметках «Из жития Федора Стратилата», и тут же начинает перечислять: – Сельскохозяйственные работы доколхозной поры: сенокос, молотьбу, уборку репы, копку картошки, пастьбу коров, вывод коня (Карька) на водопой»…
Уже будучи знаменитым писателем, с гордостью вспоминал Федор Абрамов, что ему было всего шесть лет, когда он научился косить.
Гордость эта объяснима.
Сенокос в Пинежье – не просто важная страда, обеспечивающая в итоге выживание местных жителей. Сенокос здесь – все, или почти все…
На сенокосе мечтают умереть многие герои рассказов Федора Абрамова. И заслужить эту смерть может только очень хороший человек, как, например, Кузьма Иванович из «Травы муравы»:
«Однажды утром Кузьма Иванович попросил:
– Вывезите меня сегодня на пожню. Я сегодня помирать буду.
– Папа…
– Везите.
Не привыкшие возражать отцу дети запрягли лошадь, уложили отца на телегу – сидеть он уже не мог.
На покосе Кузьма Иванович сказал:
– Снимите меня с телеги да положите на угорышек – чтобы я реку, и вас и весь свет белый видел.
Положили.
– А теперь идите. Возьмите грабли да работайте и пойте.
– Папа, но как же тебя одного оставить?
– Делайте, как я сказал.
Дети послушались. Взяли грабли, рассыпались по лугу и начали загребать сено. И петь любимую песню отца:
Хожу я по травке, хожу по муравке.
Мне по этой травке ходить не находиться,
Гулять не нагуляться…
Через час, когда работающие сделали перекур и подошли к старику, он был мертв»[13].
Впрочем, что говорить о смерти на пожне, если в прозе Федора Абрамова на сенокос даже с того света отпускают…
«Который уже раз снится все один и тот же сон: с того света возвращается брат Михаил. Возвращается в страду, чтобы помочь своим и колхозу с заготовкой сена.
Это невероятно, невероятно даже во сне, и я даже во сне удивляюсь:
– Да как же тебя отпустили? Ведь оттуда, как земля стоит, еще никто не возвращался.
– Худо просят. А ежели хорошенько попросить, отпустят.
И я верю брату. У него был особый дар на ласковое слово. Да и сено для него, мученика послевоенного лихолетья, было – все. Ведь он и умер-то оттого, что, вернувшись по весне из больницы, отправился трушничать, то есть собирать по оттаявшим дорогам сенную труху, и простудился»[14].
Сон этот интересен и тем, что Михаил, возвращающийся с того света на сенокос, становится как бы перевернутым отражением праведного отрока Артемия, восходящего с поля прямо на небеса…
Точно так же и появление на сенокосе шестилетнего Федора Абрамова в качестве полноправного косца тоже несет на себе отблеск веркольского чуда…
Только в 1928 году, через год после того, как он научился косить, пошел Федор Абрамов в Веркольскую единую трудовую школу I ступени…
В классах стояли четырехместные парты, а за окнами открывалось полукружье леса, желтый береговой песок, и полоска Пинеги, покрытая светло-зелеными пятнами ряби.
Летом белела на полях созревающая рожь, порою мелькало в ней красное платье, белый платок, а зимою заносило снегами пространство и оно сжималось, соединяя берега реки…
Не хватало учебников и тетрадей, но Федор Абрамов учился в школе хорошо.
Хотя табелей и не сохранилось, мы располагаем другими существенными свидетельствами, позволяющими говорить, что Федор Абрамов был не только весьма способным мальчиком, но вкладывал в учебу еще и недетскую крестьянскую серьезность.
В архиве Веркольского литературно-мемориального музея хранится папка, озаглавленная «Дело комиссии содействия Всеобучу при Веркольском сельском совете».
Начато дело 25 сентября 1930 года…
В папке – протоколы заседаний комиссий, обсуждавших выделение средств на горячие завтраки для школьников, обеспечение обувью и одеждой остро нуждающихся детей бедняков, а так же районный план по ликвидации неграмотности.
А вот протокол, озаглавленный в духе того времени: «О составлении списков по группам с классовым расслоением»…
Вот протокол о выдаче мануфактуры детям бедняков.
В списке 32 фамилии…
Еще один протокол от 15 февраля 1931 года, о распределение мануфактуры и обуви.
Мануфактура выделена 37‐ми учащимся, обувь – 12‐ти…
Несколько заявлений от учеников с просьбой выделить обувь, в том числе четыре заявления от ученика Федора Абрамова…
Кажется, это самые ранние автографы писателя.
Рядом с каракулями других учеников Веркольской школы, почерк десятилетнего Федора Абрамова поражает своей красотой и твердостью. Чем-то этот почерк схож с почерком старовера-книжника…
«Учительнице Веркольского училища I ступени
Евгении Арсентьевне Каменской
От ученика Абрамова Федора Александровича.
Заявление
Прошу дать купить мне ботинки, так как я не имею кожаной обуви и прошу дать мне мануфактуры на верхнюю рубашку и на брюки.
Мое социальное положение маломощный середняк.
Придет весна, мне совершенно не в чем идти в школу.
Прошу похлопотать об обуви. Мне тот раз не дали ничего дак дайте пожалуйста мне кожаную обувь к весне.
Нам бы хоть дали 2‐им одни башмаки и мануфактуры.
Проситель Федор
7 февраля».
Как явствует из протокола заседания комиссии, распределявшей 15 февраля 1931 года мануфактуру и обувь, «маломощному середняку» Федору Абрамову не досталось ничего.
Федор Абрамов потребовал объяснений.
Учительница, Евгения Арсентьевна Каменская, попыталась объяснить десятилетнему сироте, что маломощные середняки не имеют права претендовать на дармовые кожаные ботинки.
– Но у меня же нет обуви! – возражал одиннадцатилетний маломощный середняк.
– Зато у тебя, Федя, есть братья, – говорила учительница. – Они уже работают в лесу, и ты можешь попросить помощи у них…
Объяснения эти Федора Абрамова не удовлетворили, и он написал председателю Веркольского сельсовета новое заявление:
«В Веркольский сельсовет т. Игнатову
От ученика Абрамова Федора Александровича.
Заявление
Товарищ Игнатов прошу мне дать купить мануфактуры. Когда вы давали мануфактуры тот раз, мне не дали и нынче давали мануфактуры и ботинки и катанки мне опять не дали. У меня отца нету, мать вышла из годов, и кто же мне дал мануфактуры.
Есть 3 брата, один учится в ш-к-м (школе колхозной молодежи. – Н.К.).
Один женился брат, он получил премию в лесу и ему нужно на себя и жену. Он нам не дал.
Один брат работал в лесу всю зиму, а недели три он болел и ему премию не дали. Которой нынче вступил в комсомол. Мы ходим в школу я и сестра и не которому нам не дали мануфактуры.
Прошу товарищ Игнатов не отказать моего ответа.
Проситель Федор».
Но и товарищ Игнатов, хотя третьеклассник Федор Абрамов и объяснил, что им с сестрой надеяться сейчас на братьев не приходится, не откликнулся на заявление одиннадцатилетнего просителя.
И тогда 13 марта «проситель» Федор Абрамов обратился уже непосредственно в сельсовет Верколы:
«В Веркольский с/совет
От ученика III группы I ступени Абрамова Федора Александровича.
Заявление
Прошу настоящим разрешить купить мне ботинки так как мне ни который раз не дали ничего.
Когда приходит весна мне совершенно ни в чем ходить в школу. И еще прошу дать мануфактуры материи на рубашку и штаны.
Социально мое положение маломощный середняк.
Проситель Федор Абрамов
13 марта 1931 года».
Поражает несоответствие взрослого почерка этих записок и их по-детски наивной аргументации.
Приближается весна, распутица… Федору и его сестре не в чем будет ходить в школу… Неужели, лучшему ученику, придется сидеть всю весну дома на печи, безнадежно отставая от учебы?
Но это аргументация ребенка.
А у товарища Игнатова и его приближенных, заседающих в комиссии, аргументация совсем другая. По их спискам ребенок-сирота проходил как середняк и поэтому права ходить в обуви не имел…
Это была та жестокая несправедливость, с которой впервые столкнулся в своей жизни третьеклассник Федор Абрамов и рядом с которой придется ему жить и дальше.
«В Веркольский с/совет
От ученика Абрамова Федора Александровича.
Заявление
Прошу разрешить купить мне ботинки или сапоги так как я не имею кожаной обуви…
7. IV – 31 года»
Обзавестись обувью Федору Абрамову, кажется, так и не удалось, но в 3‐м классе, как вспоминает Мария Александровна Абрамова, ему «дали премию за хорошую учебу: материал на брюки и ситцу на рубашку. Радости у нас не было конца».
Еще известно, что упорная борьба за справедливость едва не закончилась для будущего писателя завершением его учебы начальной школой.
«В 1928 году я поступил в Веркольскую начальную школу, в 1932 году окончил ее и продолжил учебу в Карпогорской средней школе», – написал Федор Александрович Абрамов в автобиографии, составленной 1 июня 1953 года.
О том, что между Веркольской начальной школой и Карпогорской десятилеткой была школа в Кушкополе, о том, что полгода он вообще не учился, Федор Александрович говорить в автобиографии не стал.
В чем была загвоздка с продолжением образования, не ведомо.
Может быть, припомнили Федору «эпопею» его борьбы за сапоги и мануфактуру на штаны, может быть, пришла в сельсовет директива, дескать, образование крестьян, не попавших в бедняцкое сословие, не должно выходить за пределы начальной школы.
Как бы то ни было, но когда в школе, открывшейся в монастыре Артемия Веркольского, начался учебный 1932–1933 год, первого ученика Федора Абрамова в списке учащихся не оказалось…
Что чувствовал отлученный от школы двенадцатилетний веркольский мальчик осенью 1932 года, сам Абрамов описал в рассказе «Слон голубоглазый»:
«В тридцать втором году я окончил начальную школу первым учеником, и, казалось бы, кто, как не я, должен первым войти в двери только что открывшейся в соседней деревне[15] пятилетки? А меня не приняли. Не приняли, потому что я был сын середняка, а в пятилетку в первую очередь, за малостью мест, принимали детей бедняков и красных партизан.
О, сколько слез, сколько мук, сколько отчаяния было тогда у меня, двенадцатилетнего ребенка! О, как я ненавидел и клял свою мать! Ведь это из-за нее, из-за ее жадности к работе (семи лет меня повезли на дальний сенокос) у нас стало середняцкое хозяйство – а при жизни отца кто мы были? Голь перекатная, самая захудалая семья в деревне.
Один-единственный человек понимал, утешал и поддерживал меня. Тетушка Иринья, набожная старая дева с изрытым оспой лицом, которая всю жизнь за гроши да за спасибо обшивала чуть ли не всю деревню.
Пять месяцев изо дня в день я ходил ночевать к ней. Днем было легче. Днем я немного забывался на колхозной работе, в домашних делах – а где спастись, куда убежать от отчаянья вечером, в кромешную осеннюю темень?
Я брел к тетушке Иринье, которая жила на краю деревни в немудреном, с маленькими старинными околенками домишке. Брел по задворью, по глухим закоулкам, чтобы никого не встретить, никого не видеть и не слышать. Нелегкое было время, корежила жизнь людей, как огонь бересту, – и как было не сорвать свою ярость, не отвести душу хотя бы и на малом ребенке?
И вот только у тетушки Ириньи я мог отдышаться и выговориться, сполна выплакать свое неутешное детское горе»[16].
Страшно и признание в ненависти к матери, но еще страшнее слова: «сорвать свою ярость», «отвести душу хотя бы и на малом ребенке»…
Коллективизация не просто разрушала хозяйственный уклад, она опрокидывала русскую деревню в пучину нравственного одичания.
На охваченных коллективизацией территориях вводились такие человеконенавистнические порядки, которые, кажется, не применял ни один завоеватель и по отношению к порабощенным народам.
В 1932 году, когда в зерновых районах Украины, Северного Кавказа, Дона, Поволжья, Южного Урала и Казахстана вымерло от голода около четырех миллионов крестьян, С.М. Киров на совещании руководящих работников Ленинградской области произнес речь, опубликованную 6 августа в газете «Правда». «Любимец» питерских рабочих предложил за кражу «колхозного добра… судить вплоть до высшей меры наказания».
На следующий день, 7 августа 1932 года, был принят закон об охране социалистической собственности («закон о трех колосках»). В полном соответствии с предложениями С.М. Кирова за воровство колхозного имущества, независимо от размеров хищения, полагался расстрел, а при смягчающих обстоятельствах – десять лет заключения.
Только до конца года по кировскому закону было осуждено 55 000 человек и 2 100 из них приговорено к расстрелу. Десять лет лагерей давали даже за колоски, которые женщины собирали в поле, чтобы накормить детей. Применение к ним амнистии, в отличие от убийц и насильников, кировский закон «о трех колосках» воспрещал.
В том страшном году, когда «жизнь корежила людей, как огонь бересту», в жизни двенадцатилетнего веркольского подростка, перед которым, кажется, навсегда захлопнулась дверь в другую жизнь, и возникла тетушка Иринья – «великая праведница, вносившая в каждый дом свет, доброту, свой мир. Единственная, может быть, святая, которую в своей жизни встречал на земле» Федор Абрамов.
Не менее глубокими были и переживания, связанные с осознанием милосердия, которое несло православие. Эти ощущения тоже навсегда запечатлелись в Абрамове:
«Мария Тихоновна сидела напротив меня, задумавшись и подперев щеку рукой. Широкое, скуластое лицо ее окутывал полумрак (свет для уюта пригасили), и я залюбовался ее прекрасными голубыми глазами…
Где, где я видел раньше эти глаза – такие бездонные, кроткие и печальные? На старинных почерневших портретах? Нет, нет. На иконе Богоматери, которую больше всего любили и почитали на Руси и которую я впервые увидел на божнице у тетушки Ириньи»[17]…
От рук тетушки Ириньи – она в отличие от матери была большой любительницей книг – и «вкусил» двенадцатилетний подросток настоящей духовной пищи.
«Тетушка, конечно, у меня была очень религиозная, староверка. И она была начитанна, она прекрасно знала житийную литературу, она любила духовные стихи, всякие апокрифы. И вот целыми вечерами, бывало, люди слушают, и я слушаю, и плачем, и умиляемся. И добреем сердцем. И набираемся самых хороших и добрых помыслов. Вот первые уроки доброты, сердечности, первые нравственные уроки – эти уроки идут от моей незабвенной тетушки Ириньи»[18].
Возможно, тогда, когда высыхали слезы умиления, когда добрело окаменевшее сердце, и вспомнилось Федору Абрамову его младенческое желание стать похожим на праведного отрока Артемия Веркольского.
Четверть века спустя, летом 1958 года доцент Ленинградского государственного университета Федор Александрович Абрамов запишет на Пинеге рассказ местного старожила Максима Матвеевича:
«Был у Матвея Малого отрок 12‐летний – Артемий. Как заиграют в гармонь – под жернов заползал. Не любил бесовского веселья.
Поехал боронить – гром страшенный пал…
А тогда приказ, кого громом убьет – не хоронить. Сделали обрубку, положили, сверху прикидали хворостом, тоненькими кряжишками, чтобы не гнило. Так и похоронили.
Через 33 года псаломщик видит – свечка горит, все горит.
Приехал князь из государственной фамилии, освидетельствовали: тело нетленно… Народ стал стекаться. Купцы. Хромы, слепы прозревали. Богомольцев, бывало, пойдешь в Сямженьгу за сеном, штук по 30 идут с котомочками зыряне.
В гражданскую войну Щенников да Кулаков серебро содрали.
Аникий пел: святые праведные Артемий, помилуй нас. Смотри, старик: угли одни.
А разве покажется Артемий Праведный им?
Ушел, наверно, на Ежемень или в обрубку»[19].
В 1932 году, наверное, не было в Верколе человека, который не помнил бы, как разоряли монастырь. И об исчезнувших из раки мощах преподобного отрока, который ушел, наверно, на Ежемень или в обрубку, толковали не мало.
И получалось, что никогда еще не был праведный отрок Артемий столь близок веркольцам. Ведь коли в монастырской раке его не нашли, значит, он ушел куда-то, значит, он находится где-то, может, среди самих веркольцев…
Возможно, сам того не осознавая, двенадцатилетний Федор Абрамов жаждал и искал встречи со святым земляком, и в ожидании ее, сам стремился походить на праведного отрока.
В православной традиции слово «отрок» объясняется, как не имеющий права говорить…
Разумеется, ни один святой никогда не говорил о своей праведности, более того, многие из наших великих святых считали себя недостойными того почитания, которым окружали их богомольцы, тех Божественных Откровений, которые были дарованы им свыше.
И все же отроческое послушание не имеющего права говорить праведного Артемия наполнено особым сокровенным смыслом. Ведь значение этого послушания не только в том, чтобы не говорить о своей праведности, но и в том, чтобы не показывать, не обнаруживать ее перед другими.
И это отроческое послушание святой Артемий тоже исполнил.
А вот двенадцатилетний Федор Абрамов, как ни старался, сделаться похожим на святого праведного Артемия Веркольского не мог.
Другой путь был назначен ему Господом.
Федору Абрамову предстояло стать голосом Русской земли и пример великой святой праведности, явленный ему страшной осенью 1932 года, был только уроком.
Урок этот Федор Абрамов воспринял.
Долгие годы в кабинете писателя Федора Александровича Абрамова висела икона святого праведного Артемия, подаренная редактором газеты «Пинежская правда» Александром Ивановичем Калининым.
– Эта иконка для меня всех дороже! – иногда говорил Абрамов гостям[20].
Вполне возможно, что, глядя на образ двенадцатилетнего отрока, писатель вспоминал себя двенадцатилетнего.
Сохранилась фотография, сделанная в 1934 году в Карпогорах, когда Федор Абрамов уже учился в средней школе.
На обороте надпись «На память брату Василию от Абрамова. 10 февраля 1934», а на фотографии сам Федор Абрамов и его приятель Илья Воронин из деревни Покшенга в белой рубашке.
Поражает сходство сфотографированных мальчиков с отроком, изображенным на иконе. Если бы тринадцатилетний Федор Абрамов снял кепку, и вместе со своим товарищем возвел глаза к Небу, различить отроков и иконописный лик было бы почти невозможно. Поразительно, как точно в результате нехитрых компьютерных манипуляций совмещаются икона и фотография. Святой отрок Артемий и его пинежские земляки, вошедшие в отроческий возраст, легко соединяются друг с другом, словно их и не разделяют четыре столетия…
12 января 1933 года завершил работу объединенный пленум ЦК ВКП(б), принявший резолюцию о всеобщей чистке партии. В ходе ее 1 миллион 140 тысяч партийцев, связанных непосредственно с троцкистко-ленинской гвардией или подпавших под ее влияние, были лишены партийных билетов.
Затевая столь масштабную акцию, И.В. Сталин укреплял свою личную власть, но при этом в ходе чистки изгонялись из партии, а значит, и с должностей, те руководители, которые стремились уничтожить корневые основы русской жизни. На их место приходили люди, связанные с русским народом не понаслышке, а прямыми, родственными узами.
Маленькая карьера, которую удалось сделать в эти месяцы Николаю Александровичу Абрамову – крохотное движение в достаточно мощном, захватившем всю страну потоке.
Работая в леспромхозе, Николай Александрович – в Кушкополе у него было прозвище Коля Лыпыха[21] – вступил в партию и выдвинулся в счетоводы в Кушкопольском колхозе «Авангард».
Вероятно, его хлопоты и сыграли роль в зачислении Федора Абрамова посреди учебного года в пятый класс Кушкопольской школы.
Кое-что для спасения сыновей от колхозной неволи сделала и Степанида Павловна…
Об этом в наброске автобиографии, сделанном 31 января 1983 года, писал сам Федор Абрамов: «Не изведал радости колхозного труда. Мать в сельсовете. Неграмотная, а нюхом чула, что подвигаются времена, когда человек, поскрипывающий перышком – главная фигура».
Как вспоминают кушкопольские старожилы, поначалу будущий писатель жил в семье брата Николая. Коля Лыпыха занимал тогда с семьей большой двухэтажный дом.
Впрочем, вскоре Федор перебрался к тетушке Александре…
«Мы с Федей учились в Кушкополе в 5 классе, – вспоминала Татьяна Дмитриевна Дунаева. – Он сидел впереди меня, через парту. Бойко решал задачи, руку всегда поднимал первый. Кто хорошо учился в школе, тем вручали «ударные карточки», которые от руки печатал Федя, потому что почерк у него был красивый».
«Федор Абрамов был лучшим учеником школы, но с виду был неказистый, ходил вразвалку, – вспоминала Татьяна Дмитриевна Дунаева. – Мне посчастливилось сидеть с ним за одной партой. Он никогда не отказывал в помощи. И по арифметике хорошо понимал…»
Михаил Лукич Кокорин, который тоже учился с Федором Абрамовым в пятом классе, вспоминал, что «к урокам Федор относился хорошо. Слушал внимательно объяснение учителя, запоминал все с урока, потому что память была хорошая».
Еще запомнилось Михаилу Лукичу, как провожал он Федора Абрамова на майские праздники в Верколу.
«Перевез на осиновке, на веслышке, за реку, а потом пешком пошли»…