© Хохлов Н., 2017
© ООО «ТД Алгоритм», 2017
Дорогой друг!
Эта книга написана для тебя.
Ты и я родились и выросли в одной и той же стране. Сегодня нас разделяют тысячи километров и десятки границ.
Зимой 1954 года мне пришлось принять необычное решение. На чашах весов оказались три человеческие жизни против двух человеческих совестей. О решении я не жалею. Оно могло быть только одним. Но дальнейшие события развернулись иначе, чем я ожидал, – моя семья попала в концлагерь, а я – в далекую и чужую страну.
После всего этого мне показалось, что надеяться не на что и писать книгу о случившемся незачем. Пока я не вспомнил, что в моей судьбе могла, как в капле воды, отразиться и твоя. Что ты в любой момент можешь подойти к такому же перекрестку.
Тогда и была написана эта книга.
Может быть, она поможет понять истинное соотношение человеческих ценностей в нашем мире тем, кто еще пытается остаться в стороне.
Может быть, горькая правда, которую я узнал столь дорогой ценой, подскажет тебе нужный путь.
В твоих руках ключ к судьбе нашего народа. От судьбы нашего народа зависит свобода и жизнь всего человечества.
Я верю, что ты выберешь и решишь правильно. Верю, что в дни отчаяния, охватившего миллионы людей, ты сумеешь сохранить силу воли и верность голосу совести.
Я знаю, что именно тебе наша Родина будет обязана грядущим освобождением.
Тебе – сегодняшнему гражданину Союза Советских Социалистических Республик.
Автор.
«…Вы, наши владыки, более рабы, чем мы. Вы порабощены духовно, мы – только физически. Вы не можете отказаться от гнета предубеждений и привычек гнета, который духовно умертвил вас; нам ничто не мешает быть внутренне свободными; яды, которыми вы отравляете нас, слабее тех противоядий, которые вы, не желая, вливаете в наше сознание. Оно растет, оно развивается безостановочно, все быстрее оно разгорается и увлекает за собой все лучшее, все духовно здоровое даже из вашей среды. Посмотрите: у вас уже нет людей, которые могли бы идейно бороться за вашу власть, вы уже израсходовали все аргументы, способные оградить вас от напора исторической справедливости, вы не можете создать ничего нового в области идей, вы духовно бесплодны. Наши идеи растут, они все ярче разгораются, они охватывают народные массы, организуя их для борьбы за свободу».
М. Горький. «Мать».
В сентябре 1941 года я вернулся в Москву.
За два месяца, что я его не видел, город посуровел и подтянулся. Окраинную улицу, где помещался мой батальон, перегородили ежи из старых рельс, кое-как сваренных в ржавые колючки. Рядом со школьным двором желтели кучи песка из недавно вырытой противотанковой щели.
На заборе с плаката, еще мокрого от клея, солдат-панфиловец в развевающейся шинели поднимал останавливающим жестом высоко вверх винтовку: «Отступать некуда – за нами Москва!»
Школьный двор был почти пуст. В дальнем углу несколько бойцов с походными скатками через плечо грузили в трехтонку зеленые деревянные ящики.
Часовой у бывшей раздевалки, заставленной стойками с оружием, показал мне на дверь с табличкой «Учительская». Я постучал.
– Войдите… – ответил знакомый голос комиссара.
Он стоял у длинного черного стола, склонившись над ворохом бумаг. Я одернул свою потрепанную летнюю гимнастерку и отрапортовал:
– Боец Хохлов вернулся из командировки.
Комиссар поднял глаза и одобрительно кивнул:
– Ага… Значит, получили нашу телеграмму. Садитесь. Ну, как киносъемки прошли?
– Ничего. Нормально. Несколько моих эпизодов, правда, не успели доснять, но это неважно. Я очень рад, что вернулся. Неудобно как-то. Все воюют, а я в картине снимаюсь.
– Ну, это не совсем так. Когда мы вас отпускали, мы знали, что делаем. Кинокартина тоже важная вещь. Но обстановка изменилась. Сегодня вы нужны здесь, в Москве.
От волнения я даже встал со стула.
– Я видел на ребятах уже фронтовую зимнюю форму. Значит, на фронт, товарищ комиссар?
– Да, мы уходим на фронт. Но вы зимнего обмундирования не получите. Наоборот, вам, наверное, вообще придется снять военную форму…
Я растерянно молчал. Комиссар подавил мелькнувшую улыбку и стал перелистывать настольный календарь.
– Вот что, Хохлов. Идите-ка вы домой; отдохните с дороги, а завтра с утра позвоните по этому телефону. Записывайте…
Он прижал острие синего карандаша к листочку.
– К-6-42-15. Записали? Звоните лучше из автомата где-нибудь в городе.
Тщательно зачеркивая номер на календаре жирными штрихами, он продолжал:
– Это пока всё. Остальное вам объяснят в свое время. Могу добавить, что волноваться нечего. Вас, по-моему, ждут дела, где вы будете не менее полезны Родине, чем на фронте. Желаю успеха. Можете идти. До свиданья.
Последние слова прозвучали совсем «по-граждански».
На следующий день из телефона-автомата в соседней булочной я позвонил по таинственному номеру.
Низкий, как бы простуженный голос ответил не спеша:
– Комаров слушает.
Я запнулся на секунду.
– Мне сказали позвонить по этому номеру…
В голосе Комарова послышалась усмешка.
– Кто говорит?
– Хохлов, Николай Хохлов.
– Где вы живете?
– Борисоглебский, двенадцать, квартира тридцать один.
– Хорошо. Будьте дома – к вам зайдут.
Комаров не заставил себя долго ждать.
Раздался короткий, уверенный звонок. Открыв дверь, я увидел на пороге плотного молодого человека в темно-синем костюме. На его бледном лице черные тонкие усики казались прилепленными и неуместными.
– Товарищ Хохлов? Здравствуйте. Нет, нет, не через порог.
Он поспешно шагнул в переднюю и только тогда протянул руку:
– Комаров…
Присев на край сундука, он начал спрашивать быстро и вполголоса:
– У вас время есть? Поедемте со мной. Нам нужно поговорить. Удобнее у нас…
– У кого у нас? Мне дали только номер телефона…
Комаров замялся и оглянулся на дверь в столовую.
– Вы один? Нет, все равно, лучше поедем к нам. Вообще-то я сотрудник специальной службы, но ничего не говорите пока даже вашей семье.
Я пожал плечами, сказал, полуоткрыв дверь в столовую: «Мам, я скоро вернусь», – и мы с Комаровым спустились во двор. Там стояла черная потертая «Эмка».
Хмурый шофер с деревянным лицом и изрытым оспинами подбородком скользнул по мне равнодушным взглядом, потянулся через мое плечо и рывком прихлопнул дверцу поплотнее.
Машина вывернула на улицу Воровского.
Около Арбатской площади я решился нарушить молчание:
– Куда же мы, собственно, едем, товарищ Комаров?
Комаров неопределенно улыбнулся и сказал, смотря в пространство перед собой:
– Вообще-то в здание НКВД на Дзержинской. Наша служба там помещается.
Он замолчал на секунду и тут же, почти поспешно, добавил:
– Мы находимся в одном здании с наркоматом внутренних дел из-за секретности нашей работы. А вообще поговорим, когда приедем.
Комаров показал взглядом на шофера. Мне стало как-то не по себе.
– НКВД… – замелькали мысли. – В чем дело?
Арестовывать меня вроде не за что. И потом, слова комиссара об особых делах… Хотят завербовать осведомителем? Почему именно меня? И разве для таких вещей снимают с фронта? Нет, здесь что-нибудь другое… Какая-то секретная служба. Только почему в одном здании с НКВД?
Машина остановилась и качнулась назад на крутом подъеме Кузнецкого Моста. Комаров вытащил из нагрудного кармана красную книжечку с заложенным в нее желтым листком, бойко выскочил на тротуар и кивнул мне: «Пошли».
Перед нами, на другой стороне треугольной площади, высилось серое восьмиэтажное здание. Одна сторона его, закругленная и усеянная тройными окнами, нависла над широким проездом, заставленным автомашинами.
Мощные плиты черного мрамора тянулись вдоль основания и окаймляли высокие подъезды. Мы остановились у одного из них, с высеченной наверху цифрой три. Комаров потянул с трудом за медную ручку и пропустил меня вперед.
В ярко освещенном просторном вестибюле сверкнуло искоркой острие штыка с винтовки, намертво перехваченной рукой часового. Старшина с петлицами войск НКВД долго рассматривал красную книжечку Комарова и желтый пропуск, поглядывая то на меня, то на моего спутника испытующим взором. Потом вернул документы, козырнул Комарову и махнул рукой вглубь вестибюля: «Проходите, товарищи».
Мы втиснулись в маленькую кабину лифта и понеслись вверх вместе с безмолвной группой людей, опустивших глаза, как бы не решавшихся рассматривать друг друга. Не стал их рассматривать и я.
Лифтерша в сером вязаном платке на голове, в черном халате и валенках объявила негромко: «Седьмой».
Мы пошли по зеленому, изогнутому дугой коридору, с молочными иллюминаторами ламп на стенах, мимо дубовых дверей с металлическими цифрами.
Комаров остановился и толкнул дверь с номером 740.
– Заходите, Николай.
Небольшая, очень светлая комната. У длинного трехстворчатого окна, за двойным письменным столом сидел незнакомый молодой человек с остреньким личиком. Комаров подошел к стальному шкафу. Порывшись в карманах, вынул связку ключей. Массивная дверь бесшумно открылась. Комаров достал пачку бумаг и положил их на стол.
– Садитесь, Николай. Эти анкеты вам нужно заполнить. Вот ручка и чернила. Не спешите и не пропускайте ни одной графы.
Я был в первый раз в здании НКВД, но чувствовал инстинктивно, что задавать вопросы здесь, видимо, не полагается. Я молча придвинул к себе стопку анкет и обмакнул перо. Комаров запер сейф и ушел.
Анкеты большие, на нескольких страницах, и испещрены пронумерованными вопросами. Нет, не похож мой вызов в НКВД ни на арест, ни на допрос. Что-то подсказывает мне, что причина моего появления здесь иная. Может быть, действительно, хотят сделать из меня осведомителя. Об этом я тоже знаю смутно. Слухи о «сексотах» доходили до меня. Но мысль о какой-либо параллели между самим собой и осведомительством никогда не приходила мне в голову. Конечно, долг каждого комсомольца сообщать о происках врагов. Особенно о шпионах и диверсантах. Но профессиональное сек-сотство… В нем есть что-то отталкивающее, что-то по-особому нечистое… А как я буду отказываться? И может быть, все же не осведомительство? Вдруг они собираются сделать из меня сотрудника НКВД? Некоторые из моих школьных друзей отзывались о «чекистах» с восхищением. Я тоже видел кинокартину «Высокая награда», где Абрикосов в роли офицера госбезопасности умело и мужественно боролся со шпионами, похитителями секретных чертежей. В картине все, совершаемое НКВД, выглядело красиво и благородно. Но, конечно, повседневная работа офицеров НКВД какая-то другая, более прозаичная и, наверное, более грязная. Я же хорошо знаю, что беспощадная рука этого учреждения прошлась огнем и мечом по тысячам русских семей. Конечно, государство защищать надо. Но все же… Карьера сотрудника НКВД меня совсем не привлекает. Придется что-нибудь придумать и отказаться… Придумать, потому что я и сам не знаю точных причин моей неприязни и смутной тревоги, зарождающейся в душе…
Дверь открылась, и в комнату стремительно вошел высокий, полный брюнет в кожаном пальто. Он подошел ко мне крупными быстрыми шагами и, взглянув в упор, покровительственно улыбнулся. Я встал из-за стола. Незнакомец положил мне руку на плечо и заговорил звучным баритоном:
– Так, так… Молодость, патриотизм, решительность… Добавить немного специальных познаний, будет прекрасное сочетание… Как ваша жизнь, Николай?
Его темперамент, фамильярность и несколько театральная манера говорить удивила меня. Я открыл было рот, чтобы сказать, что, собственно, не знаю, с кем… но он уже похлопал меня по плечу:
– Понятно, понятно, Николай. Меня зовут Михаилом Борисовичем. Заполните бумажки, что вам подсунул товарищ Комаров, и приходите ко мне. Поговорим поподробнее… А бумажки, к сожалению, тоже нужны…
Он поворошил небрежным жестом пачку анкетных листков, окинул рассеянным взглядом стол, молодого человека у окна, смотревшего на него преданными глазами, бросил мне короткое: «Пишите, пишите…», – и, круто повернувшись, вышел. Тут я только увидел, что в комнату вернулся и Комаров. Он улыбнулся и занялся ключами от сейфа. Мне стало легче на душе, и я снова придвинул к себе стопку бумаг.
Легко сказать – не пропускайте ни одной графы. Анкет несколько, и вопросы повторяются. Лучше начать с первой попавшейся и двигаться по порядку.
Имя, отчество, фамилия: Хохлов, Николай Евгеньевич. Родился седьмого июня 1922 года в городе… Как же писать? По-новому или по-старому? Напишу по-новому… в городе Горьком. Социальное происхождение… Какое же у меня социальное происхождение? По отцу или по отчиму? Может быть, по матери? И дальше – о родителях. Кем были до революции, кем – после. Разве на нескольких строчках всё расскажешь? Тем более, что не так-то это просто. Отец, например, в моих ранних воспоминаниях не присутствовал. Только лет с десяти, переехав в Москву, я начал постепенно узнавать, как сложилась история моей семьи.
Отец родился под Москвой, в деревне Марьина Роща, в семье сапожника. Успел закончить всего четыре класса начальной школы и, проработав короткое время в типографии, был призван в армию. Попал в Преображенский полк солдатом. Полк одним из первых примкнул к революции, и в те же февральские дни отец вступил в партию большевиков. Я любил слушать рассказы отца, как его выбрали в петроградский Совет депутатом от полка, как он ночевал однажды в Смольном на диване, а напротив на кожаной кушетке спал Ленин, как партия послала отца в Горький для восстановления хозяйства, и о многом другом. Только о встрече с мамой он никогда не рассказывал. Брак Евгения Ивановича Хохлова и Анны Викторовны Михайловской оказался неудачным.
Мама выросла в бедноватой семье нижегородского чиновника. Окончив гимназию, собиралась было стать учительницей, но вместо этого вышла замуж. В восемнадцатом году мои родители поженились, в девятнадцатом у них появилась дочь, в двадцать втором – сын, а в двадцать шестом – крупные разногласия. Отец оставил маме, по-джентльменски, квартиру, обстановку и сына, а дочь и пианино увез в Ростов. Они так никогда и не помирились. В моей жизни появился отчим.
По иронии судьбы его тоже звали Евгением Ивановичем, но на отца он не был похож, совсем. У него было блестящее образование – Варшавский университет, оконченный с отличием, безукоризненное воспитание и звание адвоката.
Ко мне он относился, как к родному сыну, но моя любовь и уважение стали скоро принадлежать только отцу.
В начале тридцатых годов и отчим, и отец переехали в Москву.
Моя жизнь окончательно раскололась на два дома и две семьи.
Отца я видел редко. Несмотря на это, мне казалось, что все самое важное, связанное с ним, я хорошо понимаю и чувствую. Более того, отец стал для меня постепенно живым подтверждением правильности и нужности советского государства.
Жизнь в семье отчима была налаженной и ровной. По приезде в Москву он стал членом Московской Коллегии Защитников и зарабатывал неплохо. Но мне, так же, как и многим другим ребятам, казалось, что важно не богатство или бедность людей, а то, во имя чего они живут.
Я понимал, что и отчим, и моя мама строили свою жизнь только в плане личных интересов. Я не осуждал их. Я просто думал, что правильнее жить иначе. Основным доказательством этому был мой отец.
Нельзя сказать, чтобы его жизнь в Москве была необычной или боевой. Отец занимал скромную должность заместителя начальника одного из трестов авиационной промышленности и тратил большую часть рабочего времени на охоту за сырьем для заводов. Но я чувствовал в нем какую-то особенную внутреннюю силу, целеустремленность, умение жить, служа не самому себе, а чему-то высокому и «настоящему». Мне не нужно было долго гадать, чтобы понять этот основной смысл жизни отца. Его прошлое говорило само за себя. Таким внутренним смыслом могло быть только служение партии, а через нее – Родине. Школа, книги, газеты, радио подтверждали мне, что я был прав, что нет большей чести для человека, чем посвятить свою жизнь построению лучшего, справедливого мира – мира коммунистического.
В 1938 году я вступил в комсомол.
Однако мое участие в комсомольской работе не пошло дальше «общественных нагрузок» в школе. Все большее место в моей жизни стал занимать интерес к театру и кино. Годам к семнадцати я окончательно решил, что попробую стать кинорежиссером. Случилось это, в основном, под влиянием отца.
Только став постарше, я сумел найти объяснение, почему отец толкал меня на путь служения искусству, а не непосредственно партии.
Мой отец обладал абсолютным музыкальным слухом, тонкой наблюдательностью, врожденным чувством красоты и гармонии. Но ему не удалось ни применить своих способностей, ни получить настоящей культуры. Для своих детей он хотел, очевидно, иной судьбы.
Он возил с собой из города в город пианино и находил учителей музыки для дочери. Мне он старался внушить интерес к театру, музыке, живописи, кино.
Особенных противоречий между этими стараниями отца и его революционным прошлым для меня не было. Я помнил слова Ленина, что искусство является сильнейшим средством воздействия на психологию масс, и знал, что будущее коммунизма зависит от битвы за человеческое сознание.
Я поступил в школьный театральный кружок. Потом попал в киностудию «Союздетфильм». Роли мои были маленькие, самые второстепенные, но пронзительный свет дуговых ламп и запах горького миндаля, пропитавший киностудию, запомнился мне на всю жизнь. Я стал мечтать о дне, когда смогу создавать кинокартины сам.
Параллельно с учебой в девятом классе я начал посещать театральную студию.
Мама не одобряла моих планов. Она хотела для меня какой-либо более надежной профессии – адвоката, инженера, преподавателя. Конфликт между ней и мной становился всё более острым и достиг высшей точки летом 1940 года. В то лето я закончил школу.
Может быть, по-своему мама и была права. Я получил «золотой аттестат», мог поступить без экзаменов в любое обычное высшее учебное заведение и за какие-нибудь четыре-пять лет стать инженером или научным работником.
Вместо этого я собирался подать заявление в институт кино, где нужно было держать экзамены по специальным предметам. Мама доказывала мне, что в такой институт попадают лишь люди, обладающие настоящим опытом работы в кино. Было слишком много шансов, что меня не примут.
Мамины доводы не подействовали. Я послал свои документы в Государственный Институт Кинематографии.
В августе меня вызвали для сдачи специальных экзаменов.
Но ни моя режиссерская разработка пьесы Погодина «Кремлевские куранты», ни моя попытка превратить в сценарий отрывок из «Хлеба» А. Толстого не произвели на приемную комиссию нужного впечатления. В списке, вывешенном через две недели на доске около деканата, я своей фамилии не нашел. Мамины пророчества оправдались.
У меня оставался выбор: или поступить поспешно в один из обычных вузов, или попытать свое счастье в киноинституте через год. Я выбрал второе. На этом наши с мамой отношения испортились окончательно. Для сохранения семейного спокойствия я переехал к отцу.
Я знал уже, что вступил на рискованный, ненадежный путь, не хотел быть никому обузой в моих упрямых попытках найти себя в искусстве и стремился как можно скорее стать независимым, даже от отца. Для меня это стало вопросом принципа, вопросом веры в самого себя. Помог мне случай.
Осенью 1940 года в Москве была открыта Студия эстрадного искусства. По замыслу Комитета по Делам Искусств, Студия должна была готовить за государственный счет артистов эстрады из молодых, неискушенных кадров. Программа звучала очень соблазнительно. Стипендия, бесплатные костюмы для сцены, выпускной концерт на лучшей эстрадной площадке Москвы, обеспеченный заработок через шесть месяцев учебы. Как раз то, что мне было нужно. Оставался вопрос – как туда попасть? Состязаться с легионом чтецов, декламаторов, профессиональных актеров было бессмысленно. Жонглировать или играть на пиле я не умел. Никакого голоса для пения у меня тоже не было. Но зато я мог свистеть. И я рискнул подать заявление. В октябре того же года Всесоюзная Студия Эстрадного искусства стала моим первым местом работы и принесла мне мой первый заработок.
Весной 1941 года я принял участие в выпускном концерте и стал затем разъезжать по Советскому Союзу с эстрадным номером художественного свиста. Ужас мамы был неописуем. Мы же с отцом были довольны. Работа на эстраде оставляла мне достаточно времени для киносъемок в студии и для подготовки по теории искусства. От военной службы я был освобожден по зрению. Нам казалось, что мои шансы на поступление в киноинститут становятся с каждым днем все более серьезными.
Но в июне началась война.
В первые же ее дни отец ушел добровольцем на фронт. Его поступок не удивил меня. Жизнь отца была неразрывно связана с коммунистической партией и советским правительством. Он пошел защищать то, за что боролся всю жизнь. Все казалось логичным и правильным. Я был уверен, что хорошо знаю и понимаю своего отца.
Гораздо меньше я ожидал от своего отчима, что он тоже пойдет добровольцем на фронт. Не только потому, что он носил очки еще более сильные, чем мои, и был по призванию совершенно штатским человеком. Просто мне всегда казалось, что отчим заботится в основном о благополучии своей семьи и о своем положении в Коллегии Защитников. Оказалось, что он думал и о Родине не меньше. В начале июля отчим ушел в народное ополчение. Мне оставалось только позавидовать ему. Мой возраст для народного ополчения не подходил.
Один за другим уезжали на фронт мои сверстники. Дезертиром я себя не чувствовал, но ощущение обидной неполноценности становилось все острее.
Как-то по дороге в киностудию я забрел в переулок недалеко от Садово-Каретного проезда. У ворот перед зданием школы стоял часовой в необычной форме: солдатской, но с треугольными голубыми петличками, – в форме истребительного батальона. Полувоенные части с таким грозным названием были организованы в крупных городах для борьбы с возможными вражескими десантами.
– А что, если попробовать? – мелькнула мысль.
Меня пропустили к комиссару. В тот же день я был зачислен бойцом Истребительного батальона Октябрьского района Москвы.
Через несколько недель вслед за мной в батальон пришло письмо из Комитета по делам Искусств. Киностудия просила отпустить бойца Хохлова на месяц для съемки в кинофильме «Как закалялась сталь». Особых причин возражать у командования не оказалось. Да и я сам уже успел убедиться, что, кроме охраны складов и дежурства на крышах, никаким особенным истреблением врагов батальон не занимался.
В первых числах августа я выехал в Ульяновск в составе съемочной группы режиссера Марка Донского.
Но, видимо, нашлись какие-то другие глаза, следившие за моей работой в Ульяновске и запланировавшие для меня иную карьеру.
В сентябре телеграммой я был отозван назад, в батальон.
Еще в Ульяновске до меня дошли слухи, что истребительные батальоны превращаются в регулярные фронтовые части. Чего я не мог предположить, это того, что возвращение в Москву приведет меня в комнату в здании НКВД.
Хотя последняя мысль к анкетным вопросам, наверное, никакого отношения не имела.
Ну, вот, пожалуй, и вся моя несложная жизнь до 28 сентября 1941 года.
Неотвеченных вопросов осталось уже немного:
Служил ли в Белой армии? Нет, не служил.
Состоял ли в антисоветских партиях? Нет, не состоял.
Есть ли родственники за границей… Родственники за границей…
Я протянул анкету Комарову.
– Не знаю, товарищ Комаров, что писать о родственниках за границей. По-моему, у меня таких нет. Но ручаться не могу. А вдруг есть?
Он засмеялся:
– Ничего, напишите, что нет. Подпишитесь на каждой анкете и пойдемте к Михаилу Борисовичу.
Чуть позже Комаров и я сидели в соседнем кабинете и наблюдали, как Михаил Борисович, склонившись над косо поставленным у окна столом, шуршал анкетами, быстро их просматривая.
Его широкий лоб уходил двумя острыми углами в редкие темные волосы. Седина на висках. Узкий, плотно сжатый рот. Крутой, упрямый подбородок.
Он поднял глаза и посмотрел на меня умным, пристальным взглядом.
– Ну, что ж. Перейдем, пожалуй, к разговору по существу. Мы – разведчики, Николай. Вы находитесь в одном из отделов военной разведки. Мы вызвали вас, чтобы поручить важное государственное задание. Если вы захотите, конечно. Мы работаем только на принципе добровольности…
Михаил Борисович встал, подошел к окну и побарабанил пальцами по стеклу, как бы давая мне время подумать.
Но обдумывать мне было, в сущности, нечего. Реальность оказалась такой, о которой в девятнадцать лет и в дни войны можно было лишь мечтать. Разведка! Это действительно может оказаться не менее нужным, чем фронт.
Наверное, Михаил Борисович прочитал все это на моем лице. Может быть, даже выражение моих глаз в тот момент стало похожим на преданный взгляд молодого человека из соседней комнаты, потому что, сев обратно за стол, Михаил Борисович заговорил уже тоном начальника с новоприобретенным сотрудником:
– Обстановка для Москвы складывается плохо, Николай. Город, видимо, придется отдать. На короткое время, конечно. Но все равно – если немцы войдут в Москву, они должны почувствовать себя здесь, как в осином гнезде.
Михаил Борисович помолчал, скрестил пальцы и нахмурил брови. Чувствовалось, однако, что ему нравился ореол значительности и ответственности вокруг затронутой темы. Он продолжал, как бы обдумывая каждое слово:
– Для этого в городе должны остаться боевые группы. Люди, готовые ради борьбы на всё. Но дело не в одной решительности драться. Войти в доверие к немцам не так-то уж просто. Мы подумали о небольших группах артистов эстрады. Немцы любят искусство, в особенности не очень серьезное. Они могли бы использовать такие коллективы для обслуживания своих фронтовых частей. Вы свистеть не разучились? Нет? Ну, и прекрасно. Мы включим вас в одну из таких групп. Если немцы возьмут Москву, они обязательно устроят парад Победы. И пусть устраивают… Может быть, даже Гитлер пожалует. Представьте себе большой концерт для фашистского командования. В зале немецкие генералы, правительственные чиновники, министры всякие… И вдруг – взрыв, один, другой… гранаты. Жив русский народ! Жив и сдаваться не собирается. Понимаете, что это значит?
Я понимал. Даже излишняя театральность тона Михаила Борисовича больше не резала мне уха.
Молчаливый Комаров, совсем утонув в кожаном кресле, упорно покручивал одной рукой телефонный шнур.
– Как ваш немецкий язык? – продолжал Михаил Борисович, усердно разыскивая что-то в пачке бумаг.
– Не ахти как. В школе учил, чуть-чуть дома. В общем, немного разговариваю…
– Внизу подколото, в самом низу, – бросил вполголоса Комаров Михаилу Борисовичу.
– Ага, вот она! – Михаил Борисович вытянул узенькую полоску бумаги и вернулся ко мне взглядом.
– Так что же? Решили?
– Какие уж там решения, Михаил Борисович. Говорите, с чего начинать.
Михаил Борисович протянул мне полоску.
– Начните вот с этого. Перепишите своим почерком.
Бледно отпечатанный на машинке, видимо, стандартный текст:
«…обязуюсь выполнять задания спецслужбы НКВД СССР по борьбе с немецкими захватчиками.
Все, что мне станет известным по ходу этой работы, буду хранить в полной тайне.
За нарушение настоящей подписки буду нести ответственность по всей строгости советских законов.
Подпись…»
– Подождите, – остановил меня Михаил Борисович. Выберите какой-нибудь псевдоним. Так полагается.
Вспомнились рассказы отца о наших дальних предках с Украины. Но «Больченко» длинновато. Я сократил и написал «Волин».
Подколов подписку обратно к бумагам, Михаил Борисович нажал кнопку на краю стола и сказал сразу и Комарову, и мне:
– Теперь поговорим о конкретной работе.
Почти сейчас же раздался стук в дверь, и в кабинет вошел человек небольшого роста, лет тридцати, курносый, с широким русским лицом, смеющимися глазами и лохматой головой.
Он не спеша подошел ко мне и переглянулся с Михаилом Борисовичем, как бы ожидая сигнала.
– Вы знакомы? – спросил Михаил Борисович голосом, в котором чувствовалась шутка.
– Конечно, Боже мой, Николай! – воскликнул вошедший. – Как дела? Ты что – в армии? Вот уж не ожидал такой встречи.
Последние слова прозвучали довольно неуверенно. «Значит, это он рекомендовал меня разведке», – подумал я.
– Итак, вы уже знакомы? – не то вопросительно, не то утвердительно повторил Михаил Борисович.
– Как же, как же, – отозвался я. – Знакомы. Здравствуй, Сергей. Что ты здесь делаешь?
Сергей усмехнулся и сел без приглашения.
– Вероятно, то же, что и ты. У нас теперь дела будут общие, как видно…
Наступило короткое, немного неловкое молчание.
Я разглядывал Сергея с откровенным любопытством и думал, что в самом-то деле мое знакомство с ним было до сих пор только поверхностным.
Примерно за год до начала войны и он, и я поступили во Всесоюзную Студию Эстрадного искусства. Оба попали в одну концертную бригаду, но особенной дружбы между нами не завязалось. Наверное, из-за разницы в возрасте. Я был новичком на эстраде. Сергей уже много лет работал профессиональным актером. За его плечами было трудное прошлое бывшего беспризорника, затем – музыканта в военном духовом оркестре, шофера-испытателя на автозаводе имени Сталина. Поговаривали, что в армии он вступил в партию. Образования Сергей не имел почти никакого, но, несмотря на это, выдержал экзамены в Театральный институт и, успешно закончив его, стал актером Театра Красной Армии.
Сергей Пальников обладал острым глазом артиста и большим чувством юмора. Поступив в эстрадную студию, он начал писать фельетоны на бытовые темы и сам читал их со сцены. В короткое время он создал себе известность на концертных площадках Советского Союза.
С началом войны партийная организация поручила ему, как видно, принять участие в артистическо-разведывательных планах НКВД СССР.
Михаил Борисович хитро переводил глаза с одного из нас на другого, явно довольный эффектно устроенной встречей. Потом остановился взглядом на мне.
– Ну, что ж, Николай. Сергей будет вашим старшим товарищем по группе. Он член партии, вы – комсомолец. Будете представлять коммунистическое ядро будущей эстрадной бригады. Партдокументы оставите у нас и свою партийность держите в секрете. В вашу группу мы наметили еще двоих. Двух девушек. Обе они беспартийные. Вы встречались с ними в эстрадной студии. Одна из них – певица Тася Игнатова – как говорят, ваша хорошая знакомая…
Я с укором посмотрел на Сергея, но тут же решил счетов не сводить и ответил, пo возможности, безразлично.
– Да, я знаю ее по студии…
– Ну, и Нину-жонглершу вы тоже должны знать, – продолжал Михаил Борисович. – Не так ли? Коллектив, как видите, набирается интересный. За вашу работу на эстраде я не беспокоюсь, а вот по поводу других вещей давайте поговорим конкретно.