Лицо варнака дышало выражением этого наслаждения – безусловным покоем.
Вдруг черты лица его исказились. Казалось, умирающий впал в предсмертную агонию и испытывал невыносимые страдания. Он усиленно и порывисто дышал, как бы от жгучей внутренней боли. Глаза его, черные, выразительные глаза, широко раскрылись, и зрачки, медленно двигаясь в орбитах, видимо, следили за какой-то движущейся точкой.
Образ отца-разлучника несся перед ним в пространстве.
Он различал совершенно ясно только одну голову.
Бледное, как полотно, морщинистое лицо с всклокоченными седыми волосами; глаза, выкатившиеся наружу в предсмертном ужасе; намыленный подбородок и глубоко перерезанное горло.
Он едва узнавал в этом страшном призраке родные черты.
Из подернутого туманом хаоса воспоминаний этих роковых пяти лет ярче других предстал перед ним один страшный, потрясающий эпизод из его тюремно-каторжной жизни.
Он отбывал уже второй год наказания. Один из трех его товарищей по камере – старик, сидевший много лет, умер. С прибытием новой партии на его месте появился другой – хилый, чахоточный, молодой парень. Он недолго и протянул, менее чем через полгода сошел в могилу. Новый сожитель был молчалив и необщителен, и все искоса поглядывал на него. Ему тоже казалось, всматриваясь в него, что он где-то видел это лицо, но где – припомнить, несмотря на деланные им усилия, не мог.
Прошло около двух недель.
Была глубокая ночь. Вдруг сквозь сон ему почудилось, что кто-то крадется к тому месту нар, где он спал. Он старается проснуться. Вот кто-то уже около него. Ему слышно дыхание наклонившегося над ним человека. Он открывает глаза. Перед ним стоит его новый товарищ и как-то блаженно улыбается. Огарок сальной свечки, который он держит в руках, освещает его исхудалое лицо снизу.
Он с недоумением смотрит на подошедшего.
Тот продолжал улыбаться.
– А ведь это я… я порешил вашего папеньку! – шепчет, улыбаясь, он.
– Гаврюшка! – осеняет его мысль.
– Узнали! – радостно произносит арестант, и светлая улыбка еще более расплывается по его лицу.
Перед ним стоял товарищ его детских игр, сын садовника в имении его отца – Гаврюшка.
– Как? Ты?..
– Я же, я! – заспешил Гаврюшка, как-то радостно подтверждая свое преступление.
С его лица не сходила улыбка.
– Но как, когда? – снова шепчет он.
– Служил я в подмастерьях у парикмахера-француза в Москве, на Тверской, в тот год, как папенька ваш приехал женить вас. Заехал он к нам в магазин бриться, признал меня и стал у меня бриться ежедневно. Потрафил, видно, я ему.
Гаврюшка злобно усмехнулся.
– Мастер был я своего дела, не в похвалу себе скажу, первый сорт, потому тятенька меня тому французу на одиннадцатом году, вскоре после воли, на выучку отдал, и не только брить, стричь, завивать и дам причесывать, но даже по-ихнему, по-басурманскому лопотать я отлично выучился и русскую речь ломать начал. Бывало кричу в магазине не иначе как: «Мальшик, чипцы». Многие из посетителей за кровного француза меня принимали, другим же, кто меня знал, в том числе и папеньке вашему, очень это нравилось.
Гаврюшка хрипло, надорванно расхохотался.
– И начал это папенька ваш меня к себе сманивать на службу, значит, в парикмахеры, в деревню. Жалованье назначил большое. Хотя местом я доволен был, да подумал, что у барина все посвободнее будет, – не целый день в магазине торчать. К тому же задумал я тогда жениться на нашей, на деревенской, – все одно к одному. Анютку-то, барин, помните?
Он отрицательно покачал головой.
– Кузьмы скотника дочь, белобрысая такая, все еще у скотного двора в песке копалась, махонькая тогда была еще, не ходила.
Он вспомнил и закивал головой.
– Ну, ну!
– Вот ее-то я и облюбовал. Выросла она статная такая, красивая, кровь с молоком, глаза светлые, большие… – Гаврюшка вздохнул. – Барин каждый день с ответом пристает – я и согласись, и про любовь свою рассказал. «Хороша?» – спрашивает. Я, как умел, описал ему мою зазнобушку. Ухмыльнулся только. «Значит, согласен?» – говорит. «Согласен!» – отвечаю. «Так вместе и поедем». На том и порешили. Тут в скорости разнеслась весть, как вы с невестой покончили, суд над вами состоялся, и я, грешный человек, свободную минутку урвал, послушать сбегал. Папеньки-то вашего на суде не было, больным сказался, а затем, так через недельку, получаю я от него письмо и пятьдесят рублей на дорогу; просит выезжать немедленно. Раздумье тут меня взяло. Больно в деле-то вашем неказисто поступил он, да Анютка стала перед глазами мелькать, я и поехал.
Гаврюшка остановился.
– Дальше, дальше! – шептал он.
– Приехал я. Барин, папенька-то ваш, принял меня ласково, но только так лукаво улыбается. «За невестой тебе недалеко ходить, – говорит, – в ключницах она у меня уже с месяц живет». Я так и обмер, но пересилил себя. «Что же, – отвечаю, – благодарствуйте, что барской милостью ее взыскали». И ее увидал в тот же день: нарядная, пышная такая, а со мной – как чужая. «Здравствуйте, – говорит, – Гаврила Иванович», – и больше ни слова.