Прошло несколько месяцев.
Николай Герасимович и Лили объехали почти всю Италию, побывали в Венеции, Флоренции, Риме и Палермо и поселились наконец в Неаполе, куда приехали в начале декабря, предполагая прожить в нем до конца весны и возвратиться в Париж к открытию сезона.
Жили они в небольшой, но очень хорошенькой вилле, расположенной на берегу моря, в конце Киаи, по дороге в Базилит.
Савин нанял эту виллу, по настоянию Лили, которой надоела жизнь в гостиницах во время странствования по Италии.
Ей хотелось устроить, как она выражалась, свое гнездышко.
Николай Герасимович, конечно, с радостью исполнил ее желание и нанял на полгода хорошенькую виллу, окруженную садом из апельсиновых и лавровых деревьев.
Внутри она была очень мило отделана и меблирована, так что с небольшими, сделанными по указанию Лили, переделками, их новое жилище обратилось действительно в то уютное гнездышко, о котором мечтала молодая женщина.
Прислуга у них была итальянская, за исключением горничной Лили – Антуанетты, которую она привезла из Парижа.
Первое время по приезде в Неаполь, они жили жизнью иностранцев-туристов, жаждущих все видеть, везде побывать.
Любопытного в Неаполе и его окрестностях – пропасть, и Савин, как хорошо уже знакомый со всеми достопримечательностями этого прелестного города, мог служить прекрасным чичероне для своей милой спутницы.
Ему помогали в этом и его неаполитанские друзья: князья Кассоно, Пиньятелли и другие.
В первое пребывание его в Неаполе он составил себе довольно обширный круг знакомства среди местной «золотой молодежи».
Эта-то молодежь стала бывать у них, всячески развлекая и занимая Лили.
Ее все чествовали, баловали, исполняя все ее малейшие прихоти и затеи.
Почти ежедневно устраивались катанья, осмотр музеев, разных достопримечательностей, поездка в интересные и очаровательные окрестности Неаполя, на Везувий, в Помпею, Соренто, остров Капри и другие.
В благодарность за любезность друзей, Николай Герасимович и Лили часто устраивали для них обеды, вечеринки, а также приглашали в ложу в театр, куда ездили почти ежедневно.
Время летело быстро и незаметно.
Савин был счастлив, счастлив безусловно, но увы, это, к сожалению, продолжалось недолго.
Наступило роковое время анализа, и у Николая Герасимовича раскрылись глаза.
То, что он увидел, охладило его чувство, или, лучше сказать, уничтожило ту полноту его, при которой он только и понимал чувство.
Увлекшись, влюбившись в Лили, он предался этой любви со всею силою своего необузданного характера. Ему не приходило даже в голову, куда доведет его эта любовь и сколько она продолжится.
Да и к чему ему было знать это?
Он любил Лили и, видимо, был любим ею – этого ему было вполне достаточно.
Конечно, Лили его тоже любила, но любовью своеобразной.
Ее любовь к нему была скорее порывами страсти, капризом, чем настоящей истинной любовью.
Первое время он не замечал, не понимал этого, но мало-помалу он ознакомился ближе с душевными свойствами, характером и темпераментом молодой женщины, начал вникать в ее оригинальную натуру и к ужасу своему убедился, что они друг друга не понимают, а главное любят друг друга совершенно различно.
Лили была бесспорно умна, и ум ее проявлялся в остроумии и насмешках, при полном отсутствии логики.
При этом она была страшною кокеткою и любила всюду во всем оттенять свою красоту и грацию.
Кокетство было для нее какой-то потребностью, она не могла без него обойтись, от него удержаться и этим часто шокировала Савина.
Она была существо чисто внешнее, декоративное, не находящее успокоения ни в тихой жизни, ни в блаженстве взаимной любви.
Николай Герасимович пришел к страшному убеждению, что она любила его ради удовольствия и смотрела на любовь, как на чувственный порыв, как на потребность насыщения, но не как на возвышенное чувство.
Любовь была для нее только одним из многих удовольствий.
Она относилась к Николаю Герасимовичу не искренно, как к другу, а пылко и страстно, как к любовнику.
Это-то разделение чувств и полное отсутствие искренности ему было непонятно.
Он не постигал, как можно любить тело, без того, чтобы не любить душу.
Для него женщина, которую он любил, была его первым другом: он не только любил ее ради удовольствия любить, но уважал ее и доверял ей.
По его мнению, эти чувства были нераздельны и связаны настолько крепко между собой, что отделить их одно от другого невозможно без нарушения общей гармонии любви.
Вначале, отуманенный страстью, он не замечал этой разницы между ними во взглядах на жизнь и любовь.
Сойдясь с Лили, он надеялся найти в ней то, что давно искал: любовь и счастье.
В ней было, казалось ему, именно все, что могло дать желаемое. Она была красива, молода, изысканна, изящна и умна.
В его влюбленных глазах она была олицетворением красоты и женских достоинств.
Это было, повторяем, вначале.
Вглядевшись и изучив ее больше, он стал замечать все более и более ее недостатки – пустоту, легкомыслие и кокетство.
Он не унывал на первых порах, надеясь подействовать на молодую натуру, и принялся энергично воспитывать молодую женщину.
Он старался говорить с ней о вещах более серьезных, заинтересовать чтением, серьезной музыкой, удерживать от мотовства, не отказом в деньгах, а убеждениями в несообразности бесцельного бросания этих денег на ветер.
Но труд его не увенчался успехом, или, быть может, его педагогические способности были плохи.
Время летело.
Несходство взглядов и характеров незаметно, как подземный червь, подтачивало благополучие Савина и Лили.
Разрыв подготавливался медленно, но упорно, хотя, как это всегда бывает, должен был случиться именно тогда, когда его менее всего ожидают.
Если внимательно вглядеться, из-за чего так безобразно, злостно и бесчестно разрушается семейная жизнь, то увидишь, что в громадном большинстве случаев это происходит из-за сезонной шляпки, из-за модного платья, выезда на бал, вообще, из-за мелочей и пустяков.
Когда же притом еще замешивается роман, тогда разрыв ускоряется и зависит чисто от непредвиденных случайностей.
Как ни содержи муж свою жену, в полную ее волю, как ни люби ее, но отказ в сезонной шляпке, или в другой безделушке поведет, в девяносто девяти из ста случаев к крупному скандалу, к разрыву, к измене и даже иногда к пальбе из револьверов.
Матримониальные отношения не играют здесь никакой роли – жена или сожительница – все равно, здесь выступает на первый план женщина.
Но возвратимся к прерванному рассказу.
Между молодыми людьми, бывавшими часто у Савина и Лили, был и некто Франческо Битини.
Он был отставной кавалерийский офицер, родом из Турина, проживавший, по выходе в отставку, в Неаполе.
Познакомился Николай Герасимович с ним у князя Пиньятелли, с которым он был очень дружен.
Битини был человек небогатый и очень скромный.
Эта его скромность, предупредительность и большой талант в музыке расположили Савина в его пользу, так что вскоре после знакомства Битини стал частым гостем на их вилле, проводя с Лили и Николаем Герасимовичем целые дни.
Лили не обращала на него почти никакого внимания и даже не кокетничала с ним, как она делала с остальными молодыми людьми.
Это последнее обстоятельство заставило Савина еще более доверчиво относиться к Битини.
Николаю Герасимовичу надо было съездить во Флоренцию на свадьбу одного его приятеля и он, уехав, поручил Лили Битини, как самому верному и скромному его другу.
Вернувшись в Неаполь, Савин получил от последнего искренний, полный отчет в проведенном им в обществе Лили времени.
Савин крепко его обнял и горячо поблагодарил.
Вскоре после этой отлучки из Неаполя, произошла между Николаем Герасимовичем и Лили первая серьезная ссора.
Ссора произошла сравнительно из-за пустяков.
Лили была, как известно, очень своенравна и капризна, не терпела противоречий и отказа.
Ее желания, прихоти должны были быть законом для окружающих и особенно для близкого ей человека, малейший спор со стороны которого вызывал бурную сцену.
В одно даже непрекрасное утро вскоре после возвращения его из Флоренции, он был крайне удивлен визитом господина Маркесини, придворного ювелира в Неаполе.
Оказалось, что он явился со счетом в двадцать с чем-то тысяч франков за купленные Лили в его магазине вещи.
В этом счете фигурировали, между прочим, пара бриллиантовых серег, солитеров и брошь, стоящая шестнадцать тысяч франков, которые Лили взяла у него в отсутствие Николая Герасимовича и даже не сказала ему об этом по его возвращении.
Попросив господина Маркесини подождать его в кабинете, Савин пошел объясниться с Лили.
Эта выходка была слишком крупной, чтобы оставить ее без последствий. Он не мог бросать так десятки тысяч, и решился раз и навсегда прекратить подобное мотовство.
Лили была в своем будуаре.
Это была прелестная комнатка, вся светло-голубая. Стены были обиты голубым атласом, низенькая мебель, кушетка, диванчики, креслица, пуфы такого же цвета составляли меблировку этой комнаты-бомбоньерки, с одноцветными шелковыми занавесями и портьерами на окнах и дверях. Небольшой черного дерева, резной письменный стол и три этажерки были полны всевозможных безделушек, а два зеркальные шкафа дополняли убранство.
Направо от входа стоял туалет в стиле ренесанс с огромным зеркалом.
Лили сидела перед этим туалетом, и Антуанетта причесывала ей волосы.
Николай Герасимович стремительно вошел в будуар. Молодая женщина быстро повернула голову, но Антуанетта успела воткнуть последнюю шпильку и отступила.
Прическа была кончена.
– Вышли Антуанетту, мне надо переговорить с тобой… – сказал Савин, садясь на один из пуфов, стоявших рядом с туалетным табуретом, на котором сидела Лили.
– Что такое? – уставила она на него глаза.
– Прошу тебя…
– Антуанетта, вы мне больше не нужны… – обратилась к горничной Лили.
Та быстро вышла из будуара.
Лили снова перевела вопросительно-недоумевающий взгляд на Николая Герасимовича.
Он молча ей подал счет Маркесини.
– Счет Маркесини!.. – сказала она, улыбаясь.
– Да, счет Маркесини и, как ты видишь, на большую сумму, двадцать тысяч восемьсот франков…
– Знаю… Что же из этого?
– Как, что из этого? К чему было покупать все это, когда я просил тебя не бросать так деньгами. Я не миллионер, как Шварцредер, и должен жить по средствам. Этот счет я даже не могу уплатить…
– Вот как… – надула она губки. – Что же делать…
– Очень просто… Возврати господину Маркесини последнюю твою покупку, серьги и брошь, за которые я положительно отказываюсь платить деньги.
– Как, – вспыхнула Лили, – ты не можешь заплатить этого пустого счета, когда у тебя лежит более ста тысяч франков в разных ценных бумагах…
– Я говорю тебе, что не могу…
– Мне эти бриллианты очень понравились, это старинные камни… – продолжала она, не обратив внимания на его заявление. – Они были поручены Маркесини на комиссию, и ты сам убедишься, увидев их, что это прекрасная, выгодная покупка. Такой парюр за шестнадцать тысяч франков – просто даром!.. Даже m-r Битини и тот советовал мне скорее купить их, чтобы кто-нибудь не перебил их у меня!..
Говоря все это скороговоркой, Лили вскочила с табурета, открыла один из шкафов и достала из него свою шкатулку с драгоценностями, из которой вынула экран голубого бархата и подала Савину.
– Ну, смотри сам, Нике, какая прелесть, какие огромные камни и как они блестят… Похвали же твою Лили, скажи ей, что она умница и не брани ее.
С этими словами она пылко обвила его шею своими обнаженными, так как на ней был голубой пеньюар с разрезными рукавами, руками и стала целовать.
– Лили, голубчик мой, – отвечал он, в свою очередь нежно целуя ее, – я бы с радостью исполнил твою просьбу, но в настоящую минуту положительно не могу бросить такой крупный куш. Мы и так тратим с тобой больше, чем я могу тратить по своему состоянию… Сто тысяч франков, о которых ты говоришь, составляют часть моего капитала, на который мы должны жить и с которого можем тратить только одни проценты. Будь ты благоразумнее, моя милая, и сделай, как я тебя прошу… Возврати этот парюр ювелиру, остальные же деньги по счету я заплачу…
Не успел он договорить этих слов, как она быстро отскочила от него… Слезы брызнули из ее глаз, и она начала рвать на себе кружева пеньюара и, схватив наконец экран с бриллиантами, бросила его на пол.
– Если вы жалеете каких-нибудь шестнадцати тысяч для меня, то берите эти бриллианты и отдавайте, кому хотите…
– Но, милая Лили, перестань, успокойся!
– Оставьте меня, берите и уходите!
– Я не хочу действовать таким образом, я хочу, чтобы ты сама согласилась со мной…
– Ни с чем я не могу согласиться… Оставьте меня… Говорю вам…
Ничего не добившись, Николай Герасимович вышел, сильно хлопнув дверью, и заплатил по счету.
Эта история охладила их отношения.
Лили, видимо, дулась на него, была скучна и рассеянна.
На Савина эта история подействовала совершенно иначе.
Он не сердился на Лили, а жалел ее, жалел вместе с тем и себя.
Ему стало еще яснее, что любовь к нему Лили ни более, ни менее, как порыв страсти, каприз, но не искреннее чувство.
Он же сильно и глубоко любил ее и вырвать это чувство у себя из сердца был не в силах.
Это его мучило и заставляло страдать.
Он понимал всю неосновательность его увлечения и невозможность поддерживать долее прежние отношения к Лили.
Благоразумие подсказывало ему необходимость прервать эту связь, клонящуюся к его разорению, и все равно не могущую долго просуществовать, если он будет удерживать Лили от мотовства.
Теперь ему стало ясно, что она неисправима, несмотря на ее слова в замке де Дион.
Горько, грустно было ему сознавать, чувствовать, как постепенно разрушается его счастье.
Он был полон мучительным сознанием, что Лили, быть может, и желала бы его искренно любить, но не может, в силу недостатка ее натуры и характера.
Это сознание его положения, его несчастной любви страшно удручало его.
Для борьбы он был бессилен, так как не мог оторваться от Лили, прикованный к ней всесильной, обезволившей его любовью.
Несмотря на страдания, которые она причиняла ему, он все еще испытывал наслаждение в ее обществе.
Что-то связующее его с ней существовало и не позволяло разойтись, покинуть ее.
В таком душевном настроении находился Николай Герасимович после этой ссоры из-за бриллиантов.
В Лили, напротив, не было заметно никаких внутренних волнений и перемен.
Посердившись немного и поплакав, она стала по-прежнему той же веселой, порхающей и щебечущей птичкой, как и прежде.
Наступила половина апреля.
В конце пасхи у князя Колонна был большой бал.
Об этом бале давно уже говорили не только в обществе, но даже и в прессе, и ожидали его, как события.
На него съехалась не только вся неаполитанская аристократия, но и многочисленные друзья князя, со всех концов Италии.
Савин был также приглашен на этот бал, и в одиннадцать часов входил в великолепное палаццо князя, освещенное a giorno.
Приехал он на бал прямо из театра Сан-Карло, где оставил Лили с Битини дослушивать конец оперы «Кармен», которая давалась в этот вечер.
Бал был действительно великолепен и превзошел ожидания всех.
Танцы продолжались до рассвета.
Как ни старался Николай Герасимович вырваться оттуда, но не мог, так как котильон затянулся очень долго, и он, танцуя с маркизой Дусинари, его флорентийской знакомой, волей-неволей не мог уехать раньше его конца.
Наконец бал окончился, стали разъезжаться, и Савин отправился домой.
От дворца князя до виллы, которую занимал Николай Герасимович, было недалеко, и он пошел пешком вдоль прелестной набережной Киаи.
Солнце уже всходило и хотя не поднялось еще из-за гор, но его яркие лучи прорывались высоко к небу из-за дымящегося Везувия.
С моря веял свежий ветерок, нагонявший на зеркальную поверхность Неаполитанского залива мелкую зыбь.
В городе все еще спало, а под густою зеленью Villa Reale пел громко соловей.
«Как хорош Неаполь и как бы я был счастлив в нем, если бы Лили меня понимала…» – промелькнуло в его голове.
С этой мыслью он позвонил у подъезда своей виллы.
Войдя к себе в кабинет, Николай Герасимович разделся, накинул на себя халат и пошел в будуар Лили, чтобы там лечь на кушетку, не желая входить в спальню, чтобы не разбудить молодой женщины.
Но не успел он отворить дверь в будуар, как его поразила странная картина.
Шкафы были отперты, раскрыты и пусты, ящики письменного стола выдвинуты и тоже пусты, на полу валялась рваная бумага, мелкие туалетные вещи и несколько старых ботинок и туфлей.
Первую минуту Савин подумал, что здесь хозяйничали воры, даже убийцы.
Он бросился в спальню, дверь в которую из будуара была открыта.
Лили в ней не было, а в углу на пуфе сидела Антуанетта и горько плакала.
– Где Лили? Что с вами? Что случилось? – скорее прохрипел, нежели проговорил Савин, объятый ужасом.
– Мадам Елиза уехала! – зарыдала в ответ Антуанетта.
– Когда, куда? – простонал он.
– Не знаю… – сквозь слезы продолжала Антуанетта. – Вот вам записка от барыни.
Дрожащими от волнения руками схватил Николай Герасимович эту записку, разорвал конверт и прочел следующее:
«Я вас разлюбила и жить больше с вами не могу, не ищите и не преследуйте меня, так как это ни к чему не поведет. Я взяла у вас тридцать тысяч франков, которые мне нужны в настоящую минуту, но отдам их вам скоро, не беспокойтесь о них. Будьте счастливы без меня. Лили».
Несмотря на то, что, как мы знаем, Савин приготавливался к разрыву, но когда он наступил неожиданно, и, главное, тайком от него, он был ошеломлен.
Скорее упав, нежели сев на кресло у окна спальни, он много раз машинально прочел роковую записку, и вдруг голова его тихо опустилась на грудь, руки с запиской упали на колени.
Нервы его не выдержали, и он зарыдал.
В то время, когда наш герой, Николай Герасимович, ездил по «заграничным землям» и проводил время в довольно-таки неуспешных поисках «свободной любви», долженствовавшей заполнить ту мучительную брешь в его сердце, которая была сделана прелестной ручкой очаровательной Гранпа, в судьбе остальных действующих лиц нашего правдивого повествования произошло много перемен.
Особенно резко изменилась жизнь знакомых нам Вадима Григорьевича Мардарьева и его жены Софьи Александровны.
В начале одной из улиц, прилегающих к Невскому проспекту от Знаменской площади до Аничкова моста, находился вновь открытый магазин, с двумя зеркальными окнами, на одном из которых стоял манекен дамы в прекрасном платье, а на другом – такой же манекен в верхнем модном пальто. В амбразуре окон приделаны были медные крюки, на которых были развешены дамские шляпы. Над дверью магазина красовалась вывеска, гласившая: «Дамские наряды. М-м Софи».
Этот магазин принадлежал госпоже Мардарьевой.
За главной комнатой с прилавком и шкафами, наполненными шляпками и материями, находилась другая, еще более обширная, служившая мастерской.
В ней, под наблюдением самой Софьи Александровны, работало несколько мастериц и до десяти учениц, в числе которых была и ее дочь Лидочка.
Мардарьева занимала в доме две смежных квартиры и во вторую был ход со двора, хотя она пробитою, по условию, дверью соединялась с магазином.
В этой второй квартире и было собственно жилое помещение хозяйки магазина, жившей там с мужем, сыном и дочерью.
Сын Вася уже служил мастером в том самом оптическом магазине, где был в ученье, и получал довольно хорошее жалованье.
Он был уже почти юношей, высокий, стройный, с правильными чертами лица своей матери, которой был любимцем.
Лидочка была похожа на отца, которого любила до обожания.
Софья Александровна, впрочем, не делала резкого различия между детьми, и в семье с некоторых пор царило вожделенное согласие.
Самого Вадима Григорьевича нельзя было узнать, и кто видел его, как мы, в роли маленького комиссионера, преследуемого судьбой и людьми, не сказал бы, что франтоватый распорядительный помощник пристава Мардарьев и бывший оборванец-комиссионер одно и то же лицо.
Он, казалось, даже вырос, не говоря уже о том, что пополнел и имел приятный вид упитанного, довольного собою и окружающими, человека.
Несмотря на свой сравнительно небольшой рост, он сделался так представителен, что его назначили по наряду на видные дежурства, и место пристава, предмет его тайных мечтаний, было обеспечено за ним при первой вакансии – на таком хорошем счету исполнительного и аккуратного чиновника был он у своего начальства.
Он любил свою жену до обожания и имел на то основательные причины – ей, одной ей обязан был он своим настоящим положением и тем почетом и уважением, которые оказывали ему обыватели участка, где находился магазин его жены и где он состоял старшим помощником пристава.
Даже Корнилий Потапович Алфимов, встречавший его почти ежедневно во время своего утреннего следования в низок трактира на Невском, где в отдельном кабинете он неизменно продолжав отделывать свои дела, почтительно снимал перед ним картуз и даже в помышлении не имел, что Вадим Григорьевич не человек, а один шиворот, как он, если припомнит читатель, определил его несколько лет тому назад.
Шивороты обывательской мелкоты теперь были к услугам самого Вадима Григорьевича Мардарьева.
Успех по службе последний справедливо приписывал самому себе; но все же отдавал должную дань своей супруге за открытие ему той дороги, которая оказалась ему до того по способностям, как будто он родился полицейским чиновником.
Как случилось это, он сам хорошенько не понимал, но в один прекрасный день Софья Александровна обратилась к нему с вопросом:
– Хочешь служить в полиции?
– Отчего же бы и не послужить… Все равно зря по улице бегаю… – отвечал Вадим Григорьевич, неизвестно по каким соображениям полагавший, что полицейская служба состоит в беганье по улицам.
– Так пиши докладную записку и давай мне, тебе дадут место околодочного…
– Ой ли…
– Нечего тут «ой ли»… Коли говорю «дадут», значит – дадут… – отрезала Софья Александровна.
Впечатление того, как последняя окрутила Алхимика, было еще так свежо в памяти Вадима Григорьевича, как почти свежо было и платье, купленное на деньги, полученные ею с Корнилия Потаповича, и сердце Мардарьева было еще переполнено уважением и доверием к умственным способностям своей жены.
Знал он также, что, на самом деле, она не любит бросать слова, на ветер, как не любит, когда ее расспрашивают.
Несмотря на мучившее его любопытство, он смирился и поверил.
– Хорошо, напишу, отчего не написать…
В этот же вечер докладная записка на имя лица, указанного Софьею Александровною, была написана и подписана ее мужем.
На другое же утро она, уходя из дому, захватила ее с собой.
Ответа пришлось ждать недолго.
Через неделю Вадим Григорьевич, к удивлению своему, получил приказ о назначении его в штат санкт-петербургской полиции исполняющим должность околодочного надзирателя.
Софья Александровна сама экипировала его, и он начал службу, в которой в очень скором времени проявил такие выдающиеся способности, что не прошло и года, как он был назначен младшим помощником пристава, а затем через полтора года, за смертью старшего помощника, занял его место.
Товарищи его по службе, хотя и отдавали ему справедливость, как исполнительному, сообразительному и находчивому полицейскому офицеру, все же удивлялись его быстрой карьере и, подсмеиваясь, говорили, что ему ворожит хоть не бабушка, но жена.
Вадим Григорьевич сам это чувствовал, хотя, повторяем, не мог догадаться, каким образом все это было устроено его женой и откуда у нее появились деньги на обзаведение магазином, приличной обстановкой квартиры и всего прочего.
Сперва у него было мелькнули подозрения любовного свойства, но почти постоянное домоседство жены и посещение ею знакомых только с ним вместе рассеяли их, да при том же, если бы что-либо подобное существовало, наверное, сплетни эти росли бы в полицейском мире и так или иначе, прямо или косвенно, дошли бы до его ушей.
Ничего подобного, однако, не было.
Мардарьев успокоился, а с течением времени даже не старался более проникнуть в тайну такого быстрого определения его на место в петербургскую полицию.
Мы, однако, по праву бытописателя, не скроем этой тайны от благосклонных читателей, и в особенности от очаровательных читательниц.
Последним, преимущественно, будет приятно узнать, сколько таится подчас сообразительности, ловкости и уменья пользоваться обстоятельствами в русской женщине.
Среди скромных заказчиц Софьи Александровны в то время, когда она жила в описанной нами убогой квартирке на Песках, была одна экономка одинокого чиновника, жившего на Большом проспекте Васильевского острова, рядом с вычурным домом Колесина.
Это была средних лет красивая русская женщина, звали ее Домна Спиридоновна.
Вскоре после получения от Алфимова тысячи двухсот рублей Софья Александровна Мардарьева понесла к Домне Спиридоновне работу.
Чиновника, по обыкновению, не было дома, – его одна заря вгоняла, а другая выгоняла, – как выражалась о нем его экономка, и Домна Спиридоновна встретила Мардарьеву с распростертыми объятиями.
– Уж готово, платье-то?.. Вот это хорошо, впрочем, не к спеху оно было, а что вот вы зашли, кралечка, это расчудесно, в самый раз… Садитесь, матушка, Софья Александровна.
Экономка была, видимо, полновластной хозяйкой в квартире чиновника и принимала в гостиной.
– А что такое? – спросила Софья Алекьсандровна, садясь на одно из кресел рыночного производства, которыми, обыкновенно, обставляют гостиные мелких чиновников мебельщики апраксинского и александровского рынка.
– Нашла вам еще давальщицу… Два платья, да дипломат.
– Очень вам благодарна.
– Нечего вам благодарить… Уж я вами так довольна, так довольна… Особливо за зеленое платье. Сидит как влитое, в нем-то она меня и видела и спрашивает, кто вам так хорошо платья шьет, Я назвала вас, она и пристала, пришлите ее ко мне. Хорошо, говорю, у меня ей заказано ситцевое платье, шьется теперь, вот принесет, и ее к вам сейчас и доставлю.
– Благодарю вас, а это далеко?
– Какой далеко! Бок о бок. Дом Колесина.
– Это такой чудной?
– Ну, да, рядом. Его дворецкого, доверенного человека, Евграфа Евграфовича супруга, Агафья Васильевна.
– Что ж, хорошо, вот примерите платье и пойдемте.
– Нет, без кофею не отпущу, подождет.
После примерки платья и беседы за кофеем, Домна Спиридоновна отправилась с Софьей Александровной в квартиру Евграфа Евграфовича и представила свою «чудо-портниху», как она называла Мардарьеву.
Агафья Васильевна, добродушная, еще не старая женщина, стала тотчас к Софье Александровне в те задушевные отношения, к которым так способны только простые и неиспорченные образованием и светским лоском женщины.
Заказ был взят, и Мардарьева, нагруженная материями, после беседы за чайком, без которого не отпустила «дорогих гостей» Агафья Васильевна, поехала домой на приведенном извозчике.
Исполнением заказа Софья Александровна угодила Агафье Васильевне, и знакомство между обеими женщинами завязалось.
Через обеих соседок Мардарьева получила на Большом проспекте еще несколько давальщиц и, часто бывая в той стороне, никогда не забывала заглянуть мимоходом к Домне Спиридоновне или к Агафье Васильевне, к последней даже чаще, так как она ей более нравилась, к великой обиде первой, всегда встречавшей Софью Александровну выговорами за то, что она позабыла ее для Агафьи.
Дружба Мардарьевой с Агафьей Васильевной между тем росла, и та за чайком выкладывала ей все совершавшееся в доме и вокруг его.
Прошло несколько месяцев.
Обе женщины сидели за самоваром в первой комнате, описанной нами ранее квартиры Евграфа Евграфовича, в левом флигеле Колесниковского дома.
– Наш-то туча тучей ходит, рвет и мечет, – говорила Агафья Васильевна. – Который день из дому носу не показывает… Евграф Евграфович инде измучился, безвыходно в доме торчит, уж я его три дня не видела.
Под именем «наш» Софья Александровна понимала, что подразумевался Аркадий Александрович Колесин.
– С чего же это?
– Танцорка тут у него одна сорвалась.
– Как сорвалась? – недоумевала Мардарьева.
– Как… Ухаживал он за ней. Сколько, кажется, тысяч истратил. Думал, значит, с ней амур завести, а она от него стрекача к другому.
– А-а-а… – протянула Софья Александровна.
– Сколько хлопот было у нашего-то, и все по-пустому, да и это бы ничего, а то оказалось, для другого хлопотал и тратился, оно поневоле зло возьмет.
Агафья Васильевна остановилась.
– Конечно! – произнесла Мардарьева из вежливости, чтобы не молчать, хотя ее далеко не интересовал этот рассказ.
– Человека неповинного совсем загубили. И все не помогло.
– Как человека загубили?
– Жених был у этой танцорки. Красавец, говорят, только головорез, из отставных военных, Савин.
– Савин? – переспросила Софья Александровна, уже ставшая более внимательна к рассказу.
– Да, Савин… А вы его знаете?
– Нет, слышала.
– Кто о нем не слыхал. Набедокурил он в Питере всласть. Однако это все раньше было, а как влюбился в эту танцорку Гранпа, изменился, не узнать, присмирел, тише воды, ниже травы стал, около нее сидит и вздыхает. Поехал наконец за родительским благословением. Ну, нашему-то, конечно, он поперек горла стал. «Десяти тысяч не пожалею, чтобы его не было тут никогда», это Савина-то, кричит. Известное дело, десять тысяч деньги хорошие, да и половина не дурна, охотники найдутся. Кум наш с ним дело ведет, Корнилий Потапович Алфимов, может слышали?
– Нет… – сказала Мардарьева, стараясь не проронить ни одного слова.
– Он все дело-то и оборудовал. Савин-то перед отъездом у кого-то свой вексель разорвал, да и говорят разорвать-то был вправе, а Корнилий-то Потапович у того этот разорванный вексель и купи, да заставь его жалобу записать о том деле. С нашего-то за это пять тысяч сгреб. Дело обладили и присудили Савина-то к высылке. Приехал он сюда к танцорке-то, а его, раба Божия, цап-царап, да и увезли из столицы.
– Куда же?
– Да уж там не знаю, куда возят. Только увезли. Наш-то думает о танцорке – теперь моя, ан вышло-то по-другому. Молодой офицер ей подвернулся в то время. О женихе ни слуху, ни духу, она с ним и спуталась. Вот наш-то, как остался не солоно хлебавши, и загрустил.
– Тоже, верно, богат офицер-то?
– Гофтреппе.
– Сын?
– Сын. С ним тоже не померяешься, сам богат, а отец силен. Вот оно дела-то какие у нас.
Целый рой мыслей несся в голове Софьи Александровны. План воспользоваться полученными сведениями и хоть этим вознаградить себя за убыток, понесенный на векселе, за который Алфимов взял пять тысяч рублей, а дал всего тысячу двести, начал в общих чертах слагаться в ее голове.