– В уме-то, може, он и был, – говорит, сплевывая, Родивон, – да от этих самых палок уйти задумал.
– Этак, что ль? – сказал Алексей.
Вышел следователь. Пьет он, что ли? Лицо не очень уж старое, а седины – ровно восемьдесят лет ему. Волосы шапкой: лохматый. Глядит, голову наклонил, а сам ровно думает.
Встал народ, сняли шапки, глядят. Идет к ним – вынул белый платок, руки вытирает: может, там запускал их в Пимкино брюхо.
– Тьфу! – сплюнул Тимофей.
– Надевайте, братцы, шапки.
– Постоим…
– Надевайте, надевайте…
Простой: надели.
Повернулся, огляделся, присел на бревно:
– Садитесь…
– Не устали…
– Не вырастете…
– Где уж расти?
Сел, молчат.
– Другие господа вот не любят, – пускает пробу Григорий, – чтобы при них стоять в шапках или сидеть, к примеру. Наука, что ль, им высокая не дозволяет этого?
– Нет уж, батюшка, ты науку оставь, – кто с наукой компанию водит, тому все равно – в шапке ты, не в шапке, стоишь ли, сидишь…
– И так…
Сел один, другой, третий: все сели. Сидят и глядят на следователя.
Простой: оперся на колени, глядит на пруд, думает что-то.
– А что, ваше благородие, можно спросить что?
– Спрашивай.
– Что, в Пимке какая причина будет?
– В Пимке скверная причина… Его удушили сперва, а уж потом утопили.
Побледнели, рты раскрыли. Глядит Григорий на Степана: «Вот оно где».
– Если бы живого человека в воду бросить – вода бы внутри была, а у вашего Пимки нет воды в легких… удушили его…
– Гляди! – вскрикнул Григорий и руками всплеснул, – вот оно, как доходят!.. Гм! Ловко…
– Вот теперь и надо клубочек размотать…
Опустили крестьяне головы.
– Надо! – отрезал ровно и стиснул губы Григорий.
– У кого нет греха, так и нет, – проговорил Алексей-солдат, и голову набок повернул, – а у кого есть – ответ держи!
Алексей встрепанно, как старый заклеванный петух, перегнул голову и смотрит не то строго, не то спрашивает.
– Ровно этак, – как бы советуясь, нерешительно говорит он.
– Известно…
– А что за человек был покойник?
Молчат.
– Не похвалишь, – нехотя проговорил Родивон.
Один за другим стали кое-что рассказывать.
Идет следствие.
– Этот, – говорит Григорий Степану, – этот, братец мой, гляди, доберется.
– Доберется, – быстро соглашается Степан. – Ох, и подумать страшно…
Собрали понятых. Григорий тут же.
– Ну вот, вам прочтут протокол осмотра. Если кто имеет добавить что – говорите.
Стиснул губы Григорий, врезался глазами в чью-то спину и слушает.
– Может, тише читать?
– То-то тише… Нам-то с непривычки писаное слово ровно воробей: летит, а в руки не дается… и слышишь, а в толк не возьмешь его.
Начал медленно читать следователь. Прочтет и укажет:
– Портянки… онучи… лапти…
– Лапти-то ровно не на одну ногу, – замечает Григорий, – с разных людей ровно. Дорогой, видно, как шел, истрепалась лаптенка, – надел какую дали…
Сверкнули глаза из-под мохнатых бровей следователя, остановился он. Осмотрел.
– Верно… молодец…
Прочитали протокол.
– Все?
– Креста нет, – проговорил опять Григорий.
– На нет и суда нет, – ответил следователь, – и сюртука моего на нем нет.
– Так-то так… сюртука-то, вишь, мы, крестьяне, не носим, а крест-то, на то и крестьянами зовемся…
Опять следователь внимательно уставился в Григория.
Покраснел Григорий, напрягся: глядит во все глаза на следователя, – неловко ему больше сказать.
– Гм! Ну, так что ж, можно вставить.
Успокоился Григорий.
– То-то вставить…
Записали.
Как ни прост был Илька, а и ему что-то неладное показалось за эти десять дней в отце: и с лица стал такой, что глядеть страшно, да и нравом ровно другой человек. Тихий, молчит, что ни сделаешь, как ни сделаешь – все теперь ладно. Иной раз видит сам Илька – побранить бы надо. Посмотрит только и пойдет.
Прежде все, бывало, норовил с глаз уйти, а теперь все ровно жмется к избе. Выйдет на час и назад.
Глядит, как ребятишки возятся, как Варвара шевыряется.
Глядит на него высокая Варвара, глядит из-за печки, приседая и вытаскивая хлеб, глядит за едой, глядит, разбираясь в сундуке, и с высоты своей словно видит душу деверя.
Отцветают цветы. Бизель нежная, что мягким ковром голубым залегла у пруда, потеряет скоро свой цвет голубой. Глядит на нее, задумавшись в звонкой тишине, яркий, литой из блеска и света, тихий осенний день и словно шепчет ей волшебные сказки отлетевшего лета.
Потянулся за цветами младший заморыш Ильюшки, ухватил горсть цветов и увяз.
Увяз и глядит, вытащат его или так и стоять ему.
– Вишь, пострел, куда утискался, – говорит Родивон, идя по мельничной тропинке, – жаба-то вот из пруда скок…
Собрал губы заморыш и глядит строго и важно на Родивона своими глазенками кверху.
Залез Родивон, перенес на тропинку, поставил на ножки, – только носом тянет заморыш.
– Ишь вымарался… в цветах…
Оглядывает свои грязные ножонки заморыш: вымарался хорошо.
– Айда, бежи к мамке!
Вот это дело! Мамка хорошая штука!
Зажал заморыш цветов целую поветь, волочатся по земле, бежит, как позволяют слабые ножонки.
Добежал, – в сенцах мать. Стал и глядит на нее веселыми глазами. Гладит пострела строгими словами Варвара да обтирает грязные ножонки.
– Цветы-то брось!
Держит, только крепче сжимает.
– Ты что… кому это?
– Дедуске.
Обтерла Варвара заморыша своего, вошла в избу.
Сидит Асимов на лавке, опершись о колени, низко свесился растрепанной головой и не видит.
– Ты гляди… чего тебе внук-то принес?
Поднял глаза Асимов: стоит перед ним внучек и тянет ручонкой поветь голубых цветиков. Головку приподнял, из опущенных век глядят и просятся в душу печальные глазенки, губки сжал и кажет деду цветок.
Пригнулся Асимов, и ровно зверьки выглядывают из норки его разбежавшиеся глаза. Идет в душу взгляд чистых глазенок и волнами боли и муки разливается по мрачным и темным сводам души, идет дальше, туда, к цветку и малютке, что стоял когда-то в лесу.
Протянул дед нерешительно руку, чтоб погладить малютку, пододвинулся внук и прижался к деду. Боится шевельнуться дед и только с раскрытыми широко глазами чует опять у сердца чистую ангельскую душу. Вспомнило сердце…
Льются слезы по щекам Варвары, и глядит она, сложивши руки, как припал дед к малютке, как сбежалось лицо его в старый пучок морщинистых кореньев, как из глаз брызжут слезы, и из груди клокочут и рвутся, как раскаты грома, рыданья преступной души.
До всего добрался следователь. И следы на огороде нашли, и лапти покойного снимали и примеривали, и к берегу Асимова след разыскали.
Стали обыскивать в избе. Потянул Григорий из-за иконы крест Пимки.
Качнулся Асимов и сел на скамью. Молчат все, глядят на него, что скажет.
Насторожились все.
– Выйдите-ка на часок… Я скажу между четырех глаз.
Уходят. Сидит Асимов, провожает глазами спокойно, ровно силу в себе какую чует, ровно знает то, чего другие не знают.
Ушли. Остался следователь да он.
Встал.
– Вот чего, барин, – твоя, видно, взяла: сколько тебе, чтоб кончить?
Жаль денег, да воля милее.
– Нет… никого ты не купишь и не об этом думай теперь… Думай лучше, как облегчить свою участь.
И говорит следователь о суде присяжных, о живой совести, что сидит там на суде, о необходимости вести дело начистоту.
Слушает Асимов.
– Лучше признаться…
Поднял плечи Асимов: не повернешь, дескать.
– Не в чем мне признаваться…
Встряхнулся следователь, провел рукой по лицу.
– Время я с тобой только веду…
Хотел было уж звать народ – опять жалко стало Асимова.
– Хочешь, я за священником пошлю… Может, он еще чего скажет.
– Что ж скажет? Не виноват я…
Смотрит на него следователь.
– Скажи мне, Асимов, что мне сделать, чтобы ты поверил мне?
– Возьми деньги… – шепчет Асимов…
– Ты в церковь любишь ходить? Бываешь? Когда в последний раз говел? Говори прямо – вины тут нет…
Неохота отвечать.
– Говел, как венчался…
– Лет двадцать пять – тридцать назад?
– Этак…