Толпа внимательно слушает, смотрит со страхом на хозяина и молчит. Вызывается старичок.
– Курочка, батюшка, у меня есть.
– А цена?
– А что дадите.
– А ты свою говори.
Старик думает, чешет голову и, наконец, нерешительно со страхом говорит:
– Двадцать копеек дашь, что ли?
– Пятнадцать.
Какой-то белокурый парнишка подвернулся под ноги хозяину и полетел, получив от него здоровенную затрещину.
– Шляются под ногами! Чего не видели? Весь двор запрудили. Вон!
И старые и малые посыпали со двора, а с ними и старик, продававший курицу. Тот самый, который отозвался на мой вопрос, примут ли нас в гости, – тот самый, который уговаривал хозяина продать нам лошадь.
Все-таки Кузьма разыскал его и курицу за пятнадцать копеек купил.
– Ну, – сообщает Кузьма подробности продажи. – «Теперь, – говорит старик, – пропала моя головушка… Парфений Егорыч до смерти не простит мне, что перебил дорогу его курам». Я ему говорю: «А тебе что такое – Парфений Егорыч?» – «Как что, батюшка? Парфений Егорыч у нас всему делу голова. Хочет – и жив человек, не хочет – стаял, как снег в печи…»
Кузьма вздыхает, думает и прибавляет:
– Известно, денежный человек, сильный!.. В одном лесу какие поставки держит… Голодный год пришел… Куда?.. Только он и есть!.. Взял теперь зятя себе, так, бедненький вовсе, – охота, чтобы из воли его, значит, не выходил… А детей все-таки не дает бог дочке: третий год уж живут, а внуков нет. И, слышь, гневается на зятя; в черном теле его, так, работником содержит, а к делу не допускает вовсе, все сам, сам…
Все это мой Кузьма уже разузнал, выспросил.
– Вы насчет пегашки оставьте, – он теперь сам пусть начинает…
Действительно, когда вторично я вышел во двор, хозяин, смягчив свое суровое и презрительное выражение, обратился ко мне:
– Капитал-то в избу, али ладно здесь?
– Какой капитал?
– Да вот струмент, вешки.
– Разве тронет кто?
– Да ведь как говорится: замок для добрых людей.
– А то и стащат?
– Обнаковенно… иной и глуп для этого, пожалуй, подкладывай ему.
– А если бы я деньги положил на улице?
Хозяин с презрением покосился на меня и едва удостоил сквозь зубы:
– Пожалуй, попробуй!
– Это в городе порченый народ, а здесь у вас – простота.
– Это… – ответил хозяин и усиленно замигал глазами.
Кузьма, слушавший на крыльце, усмехнулся и проговорил:
– Как говорите: простота? Хуже воровства живет!
Хозяин опустил глаза в землю, молчал, слушал и о чем-то думал. Лицо его опять смягчилось, и он вдруг добродушно и доверчиво обратился ко мне:
– Ну, так думаю, что ль, лошадку-то вам купить у нас?
– Что ж, пожалуй, а цена какая?
– Уж и не знаю… Две катеньки не обидно?
– Что ты, что ты! – закричал на него Кузьма, – язык-то как поворачивается?
Хозяин опять насупился, покраснел и ответил:
– Так говорится, за спрос денег не берут… Вашу цену скажите.
– Да ты в Петербург привези ее, и то больше сотенной не возьмешь, – ответил ему Кузьма.
– Нет, за сотенную и толковать не о чем, – махнул рукой хозяин.
– Да мы тебе сотенной и не даем! – ответил насмешливо Кузьма.
– Да ты что? – окрысился хозяин на Кузьму, – суешься тут!.. Постарше, чать, тебя есть!
Кузьма замолчал. Очередь говорить была за мной…
– Я дал бы, – нехотя начал я и запнулся, – ну… сто двадцать рублей.
– Вот чего, барин… Сто пятьдесят и бери, покамест не раздумал…
– Нет.
– Сто сорок!
– Сто тридцать!
– Нет!
Уперся хозяин, уперся и я. Опять на дворе собрался народ.
– Хороша лошадь… Племя какое… От нее же вот купец купил в городу, и то первая лошадь…
– Давно купил? – спросил я.
– Да что ты путаешь, – крикнул в сердцах хозяин, – от старой купил. И кой ляд тут вас носит?
– Знамо, от старой, – подхватили дружно в толпе, – что говорить, когда не знаешь?
– Али от старой? – с веселой и глуповатой физиономией посмотрел на всех провинившийся.
Давешний старик, продавший курицу, не смеет уже входить во двор и стоит на улице у ворот.
– Кузьма, посмотри лошади в зубы, – говорю я.
Кузьма смотрит, выворачивает ей губы, заглядывает на верхнюю челюсть, пока пегашке не надоедает все это и она так вздергивает головой, что сразу высвобождает свою морду из рук Кузьмы. Кузьма молча вытирает о полы руку. Пегашка опять вытянула свои широкие губы и смотрит равнодушно и сонно, точно и не с ней все это было.
– Сколько ж лет?
Кузьма еще думает и нерешительно отвечает:
– Лет восьми будет.
Поднимается страшный вопль.
– Трех, четырех, пяти! Своя прирожденная, на глазах выросла, племя какое, сейчас и то берёжая!
– Да мне это все равно, – говорю я, – мне тащила бы воз, и конец.
– Ну, лучше этой лошади и нет, хоть весь свет обойти! – кричит кто-то из толпы.
– Хороша-то хороша, – говорит Кузьма, – ну и цена!..
– А ты не об цене думай, а какую лошадь берешь! – учит его голос из толпы.
Старик у ворот качает головой и со скучным убитым лицом уходит прочь. В толпе смеются, перебрасываются тихо словами и забыли уже о том, что я торгую лошадь. Хозяин тоже с равнодушным лицом уходит в избу.
– Ну, бог с тобой, – говорю я, – бери сто сорок рублей.
В толпе наступает мгновенная мертвая тишина. Смотрят, раскрыв рты, на меня, на хозяина, лениво возвращающегося назад. Я вынимаю деньги и отдаю. У некоторых в толпе выражение такое, как если бы где-нибудь в Сахаре с мучительной жаждой они смотрели на счастливца, урвавшего глоток воды.
Вышел и черногорец, засунув руки в карманы и выворачивая большими ногами.
Он был в духе, подошел к пегашке, заглянул ей под ноги, толкнул в живот и пренебрежительно отошел.
– Рублей шестьдесят стоит, – бросил он снисходительно.
– Денег-то, денег куча, ах ты, господи!.. – качали головами в толпе.
Даже хозяин, и тот покраснел от напряжения и от удовольствия, как ни старался сохранить спокойствие.