Я на пароходе.
Вот и солнце, но и тучки, и борется с ними солнце. А в круглые окошки каюты ласково плещется и бьется, точно заглянуть хочет, аквамариновая, нежно прозрачная волна. Здравствуй, милая! я сейчас выйду наверх и вдоволь нагляжусь на тебя там, на просторе, какой, не жалея, подарила тебе природа. Катись и неси себя вперед в бесконечный простор, насколько хватит в тебе силы. О, хорошо наверху, и жадно дышит грудь! А там, ближе к отлогому берегу, в неясных очертаниях туманного дня, плывет какая-то странная флотилия. Я никогда не видел такой системы парусов, уширенных кверху. Я всматриваюсь, но видно сквозь туман плохо, а к тому же вон и гора Митридат и Керчь, и я забываю об этой флотилии.
Керчь – цель моей поездки.
Я никогда там не был, но там живет мой приятель, и я еду к нему. Еду на один день, сделав для этого тысячи верст. Но ведь я с ним много лет не видался, много, очень много лет. Он был молод, когда мы расстались, когда в последний раз бок о бок с ним мы дали еще одно веселое сражение людской неправде и, конечно, проиграли и его, как и все другие. Он решил заняться хозяйством, а я, беспокойный бандурист (так мы называли себя), продолжая давать сражения, всегда теряя их, не терял никогда своего общечеловеческого знамени. Вот оно, в моих руках! И его вырвет у меня – часового моего знамени – одна смерть. А там, когда придет смерть, там уж не мое дело: нужно будет оно людям – подымут; не нужно – бросят в хлам времен.
Десять лет прошло с тех пор, как я не видел своего друга. Но я знал, что живет он в деревне, на самом берегу моря, летом сеет хлеб, хлопочет с четырех часов утра и до девяти вечера, а зимой то прислушивается к тоскливому завыванию норд-оста, то, когда надоест, едет в Керчь, где pied à terre[1] его – маленький собственный домик с обстановкой раз навсегда определившегося холостяка. Заметьте, холостяка со всеми данными быть прекрасным мужем и отцом семейства; он нежен и чуток, умен и прекрасен, – он с чудными серыми глазами, – мой лучший друг. Он был энергичен тогда, и борьба, казалось, доставляла ему всегда наслаждение и новые силы. Одно пугало меня в моем друге: он ненавидел чиновников, но сам тоже (увы!) был большой буквоед. Бывало, для него победа не была и победой, если не подходил он к ней последовательно, на той же почве врага, побивая его его же оружием.
Я так ярко помню его фигуру: он с рапирой в руках без устали наносит удары в стену, выпадая со всей энергией и твердя: