– Я готов вам помочь.
– Хорошо, как-нибудь я вас приглашу…
Они уже вошли в подъезд и поднимались по лестнице.
– Но сначала нужно определить, действительно ли кровать стоит в геопатогенной зоне.
– Ой, а вы умеете? – спросила Азалия, вставляя ключ в замок обитой кожей двери.
Вместо ответа Молох быстро обнял ее и вобрал, втянул, всосал в себя ее податливые мягкие губы, горьковатые от французской помады и болгарского табака. Так они и ввалились в квартиру – в обнимку…
Едва я приоткрыл дверь подъезда, мне показалось, будто я заглянул в топку, бушующую белым пламенем. Пуржило неистово и небывало. Тугой воздушный ком ударил в спину, и я как на коньках, заскользил по раскатанной дороге, пока другой вихрь не сдернул меня за полы шинели в сугроб. Я засмеялся от удовольствия. Со мной играло невидимое мягкое существо. Но существо было сильным. Оно легко водило меня из стороны в сторону. А когда ударяло в лицо, то перехватывало дыхание.
Поземка не мела, она текла сплошными белыми струями, которые время от времени закручивались в воронки.
Я брел под гору к нижним воротам подплава, ориентируясь по углам домов, едва выступавшим из снежной замети. Фонари слепо помигивали – видимо, буран замыкал провода, и когда они все же разгорались, то просвечивали сквозь роящийся снег тусклыми белесыми шарами.
Шквалы один за другим врывались в улицы, крутились среди скал и домов, и мчались, и ревели в одних только им ведомых руслах. Они скатывались по крышам, как по водопадным ступеням, прорывались в арки, словно в бреши плотин, и низвергались в гавань, обрушивая белое половодье на черные струги субмарин, выдувая из шпигатных решеток визжащие вои. Визжало все, за что мог зацепиться ветер. Дрожащее разноголосье сливалось в жутковатый хор нежити. Прорвалась всеобщая немота, и вещи запели, заныли, застонали… Выли дверные скважины и воронки водосточных труб, стальные жабры подводных лодок и чердачные жалюзи, провода, леера, антенны… Захлопал брезент на зенитных автоматах. Загромыхала сорванная жесть кровель. Задребезжали стекла.
Вертушка турникета в воротах подплава вращалась сама по себе, пропуская белые призраки, а те не торопились, гремели настывшим железом и тут же с порога ныряли в снежную кутерьму, мчались по причалам кубарем, вскачь, коловоротом… Ну мело!
Пудовый крюк железнодорожного крана сорвался с привязи. Он мечется под вздыбленной стрелой буйно и страшно, словно огромная костистая рука крестит все, что попадает под скрюченный палец, – рельсы, сопки, рубки подводных лодок, невидимые в пурге дома, арсеналы, казармы…
С мостика нашей лодки бьет прожектор. Луч его вязнет в метели, шквалы сдувают узкий свет. Шквалы сдувают меня с голых досок настила. Я тараню упругую стену ветра, перебираю ногами, но ни на шаг не приближаюсь к трапу. Все как в дурном сне – идешь, и ни с места. Якорный огонь на корме брезжит маняще и недоступно. Я превратился в белую пешку, которую шторм передвигает с клетки на клетку, с половицы на половицу. Игра уже не игра. Снежный тролль кинулся под ноги, как самбист, которому нужно сбить противника. И ведь сбил же! Шинель тут же завернулась на голову, ветер вздул ее черным парусом и поволок меня по скользкому настилу туда, где причал обрывался в море. И зацепиться не за что, и никому не крикнешь – верхний вахтенный укрылся в обтекателе рубки, а обшивка гудит, как огромный бубен.
Но буря смилостивилась и швырнула мне капроновый конец, за который стаскивают сходню на борт. Обычно трос скручен в бухту и лежит на причале, словно круглый придверный коврик. Но ветер давно разметал кольца… Подтянувшись, я ухватился за леер родной сходни. От медного поручня рубки меня не оторвать. Цепко перебираю руками: еще шесть шажков по карнизному краешку борта – и ныряю в овальную нору обтекателя рубки. Здесь темно и тихо, если не считать сиплого бутылочного подвывания газоотводного «гусака». Сверху из выреза мостика еще захлестывают обрывки шквалов, но я уже дома. Отряхиваюсь, отфыркиваюсь, сдираю с усов сосульки. На рулевой площадке тлеет плафон, под ним боцман, в ватнике, сапогах, шапке, дымит сигаретой, поглядывая в лобовой иллюминатор, полузалепленный снегом.
– От бисова свадьба! – роняет Белохатко в знак приветствия. От боцмана веет ямщицким степенством, уютно становится от его дымка и хохлацкого говора.
– Что командир?
– Еще не прибыли.
Шахта входного люка обдает машинным теплом, соляром, духом жилья и камбуза. Спускаюсь по трапу на центральный пост, и белые взрывы бурана бушуют уже высоко над головой, над подволоком, над рубкой.
В лодке все готово к немедленной даче хода, на тот случай, если лопнут швартовы. Но на палы причальной стенки заведены дополнительные концы – не оторвет. К тому же мы в «золотой середине» – между стенкой и лодкой Медведева, та стоит крайним корпусом. На ней тоже завели дополнительные швартовы, перебросив их на наши кнехты.
Медведева пока нет, и вряд ли он скоро появится. Службой у него правит старпом – сутулый мрачный субъект с язвой желудка, которую скрывает от врачей, дабы поступить на высшие офицерские классы.
У нас все «на товсь!»: включены машинные телеграфы, прогреты моторы. Штурман через каждые четверть часа выбирается с анемометром на мостик – замеряет ветер. Прибор у него зашкаливает, и Васильчиков не устает этому удивляться:
– Тридцать два метра в секунду! Во дает!.. Боцман, гони верхнего вахтенного на причал! Если нас оторвет, будет хоть кому чалки принять!
Верхний вахтенный – матрос Данилов – греется в ограждении рубки, засунув под тулуп лампу-переноску. С превеликой неохотой выбирается он на причал и прячется за железнодорожным краном, колеса которого застопорены стальными «башмаками».
Ветер сдувает с неба звезды, как снежинки с наших шинелей. Вода в гавани заплескалась, заплясала, зализала корпус, вымывая снег из шпигатных решеток. Лодку покачивает. В такую погодку хорошо бы погрузиться да переждать ураган на грунте. Но командир еще не пришел, нет и Симбирцева.
Боцман с сигнальщиками затягивают брезентом мостик, чтоб не наметало в ограждение рубки. Вырез в крыше обтекателя – «командирский люк» – закрыли железной заглушкой. Законопатились.
Три звонка. Это сигнал верхней вахты, что идет кто-то из начальства. Вертикальный трап дрожит и вздрагивает, в обрезе нижнего люка появляются ботинки, облепленные снегом. Начальников на подводных лодках узнают снизу – по обуви. Эти широкие сбитые каблуки ботинок сорок пятого размера могут принадлежать здесь лишь одному человеку – Гоше Симбирцеву. Я радуюсь его приходу, я радуюсь ему как родному брату.
Старпом – единственный на корабле человек, с которым я могу разговаривать на «ты», ничуть не поступаясь субординацией. У нас с ним равные дисциплинарные права и равное число нашивок на рукавах – две средние и одна узкая. У нас с ним все рядом – места за столом, каюты в отсеке, столы в береговой канцелярии. Наши пистолеты хранятся в соседних ячейках. Мне не терпится затащить его в каюту и посидеть, как давно не сидели, – с веселой травлей под крепкий чай, с нечаянными откровениями и нетягостным молчанием.
Меня опережает дежурный по кораблю:
– Смирно!
Лейтенант Весляров подскакивает с рапортом:
– …Плотность аккумуляторной батареи… Дизеля прогреты. Готовы к немедленной даче хода. Команда на местах. Двоих людей выделили для наблюдения за швартовыми.
– Выделяют слизь и другие медицинские жидкости. Людей на флоте – назначают. Ясно?
– Так точно. Назначены для наблюдения за швартовыми.
На бедре у Веслярова пистолетная кобура, слипшаяся от застарелой пустоты, китель перехвачен черным ремнем, бело-синяя повязка надета с щегольским небрежением – ниже локтя.
– Повязку подтяни. На коленку съехала…
Симбирцев разглядывает его так, как будто видит впервые.
Глядя на них, трудно представить, что вчера на мальчишнике по случаю дня рождения Симбирцева Симаков хозяйствовал на старпомовской кухне и, когда вдруг кончился баллонный газ, проявил истинно подводницкую находчивость: поджарил яичницу на электрическом утюге.
– Идем, Сергеич, посмотрим, есть ли жизнь в отсеках?
Рослый, крутоплечий, с черепом и кулаками боксера-тяжело-веса, Симбирцев ходит по отсекам, как медведь по родной тайге, внушая почтение отъявленным дерзецам и строптивцам.
Для него старпомовский обход отсеков – не просто служебная обязанность. Это ритуальное действо, и готовится он к нему весьма обстоятельно. Сквозь распахнутую дверцу каюты вижу, как Гоша охорашивается перед зеркальцем: застегивает воротничок на крючки – китель старый, «лодочный», с задравшимися от частого соприкосновения с железом нашивками, но сидит ладно, в обтяжечку; поправляет «лодочку» на груди, приглаживает усы, приминает боксерский ежик новенькой пилоткой с позеленевшим от морской соли крабом…
– К команде, Сергеич, – перехватывает мой взгляд, – надо выходить, как к любимой женщине… франтом.
Симбирцев натягивает черные кожаные перчатки (не пижонства ради, а чтобы не отмывать потом пемзовым мылом ладони, чернеющие от измасленного лодочного железа), вооружается фонариком – заглядывать в потаенные углы трюмов и выгородок, и мы отправляемся из носа в корму. Нас встречают громогласным «смирно», а произносить «вольно» старпом не спешит.
– А кто это там стоит в позе отдыхающего сатира? – вглядывается Симбирцев в машинные дебри отсека. – Пя-а-ат-кин!.. Ручонки-то опусти, была команда «смирно».
Пяткин неделю как нашил лычки старшины второй статьи – теперь пусть молодые вытягивают «руки по швам»… Симбирцев не из тех, кто любит, когда перед ним замирают «во фрунте», но надо сбить спесь с новоиспеченного старшины.
– Пяткин, Пятушка… – в ласковом зове старпома играет коварство. – Ты чего такой застенчивый? На берег идешь – погон вперед, чтобы все видели. По килограмму золота на плече. Расступись, суша, мореман идет! И домой уж, поди, написал: «Мы с командиром посоветовались и решили…»
В рубке радиометристов прыснули.
– Что, была команда смеяться?!
Команды не было, но это именно то, чего добивался старпом. Над гоношистым Пяткиным посмеялись сотоварищи. Это в десять раз больнее, чем простое одергивание.
Матросы любят Симбирцева. Он распекает без занудства: справедливо, хлестко и весело. Его разносы сами собой превращаются в интермедии. Улыбаются все, даже сам пострадавший, хотя ему в таких случаях бывает – и это главное – не обидно, а стыдно.
По короткому трапу Симбирцев спускается в трюм. Я – за ним. Луч фонарика нащупывает в ветвилище труб круглую голову матроса Дуняшина. Голова уютно пристроилась на помпе, прикрытой ватником.
– Прилег вздремнуть я у клинкета… Па-адъ-ём!
Дуняшин вскакивает, жмурится…
– А кто будет помпу ремонтировать? – ласково вопрошает старпом. – Карлсон, который живет на крыше? Хорошо спит тот, у кого матчасть в строю. Иначе человека мучают кошмары… Чтобы к утру помпа стучала как часы. Ясно?
– Так точно.
Из-за пурги переход на береговой камбуз отменили, ужин будет на лодке сухим пайком. Коки кипятят чай и жарят проспиртованные «автономные» батоны: лодочный хлеб не черствеет месяцами, но если не выпарить спирт-консервант, он горчит.
У электроплиты возится кок-инструктор Марфин, вчерашний матрос, а нынче мичман. Фигура Марфина невольно вызывает улыбку: в неподогнанном кителе до колен и с длинными, как у скоморохов, рукавами, он ходит несуразно большими и потому приседающими шагами. По натуре из тех, кто не обидит мухи, – незлобив, честен.
Марфин родом из-под Ярославля, пошел в мичманы, чтобы скопить денег на хозяйство. По простоте душевной он и не скрывает этого. В деревне осталась жена с сынишкой и дочерью. Знала бы она, на что решился ее тишайший муж! Да и он уже понял, что подводная лодка – не самый легкий путь для повышения личного благосостояния.
У Симбирцева к Марфину душа не лежит: не любит старпом тех, кто идет на флот за «длинным рублем». Симбирцев смотрит на кока тяжелым немигающим взглядом, отчего у Марфина все валится из рук. Горячий подрумяненный батон выскальзывает, обжигает Марфину голую грудь в распахе камбузной куртки.
– Для чего на одежде пуговицы? – мрачно осведомляется старпом.
– Застягивать, – добродушно сообщает Марфин.
– Во-первых, не «застягивать», а «застегивать», во-вторых, приведите себя из убогого вида в божеский!
Марфин судорожно застегивается до самого подбородка. Косится на китель, висящий на крюке: может, в нем он понравится старпому?
– Эх, Марфин, Марфин… Тяжелый вы человек…
– Что так, товарищ капитан-лейтенант? – не на шутку тревожится кок.
– Удивляюсь я, как вы по палубе ходите. На царском флоте вас давно бы в боцманской выгородке придавили.
Марфин сутулит плечи.
– В первом – окурок, в компоте – таракан. Чай… Это не чай, это сиротские слезы!..
Окурок и таракан – это для красного словца, чтобы страшнее было. Но готовит Марфин и в самом деле из рук вон плохо.
– Вы старший кок-инструктор. Вы по отсекам, когда матросы пищу принимают, ходите? Нет? Боитесь, что матросы перевернут вам бачок на голову? Деятельность вашу, товарищ Марфин, на камбузном поприще расцениваю как подрывную.
Марфин ошарашенно хлопает ресницами. Мне его жаль. Он бывший шофер. «Беда, коль сапоги начнет тачать пирожник»… Беда и для экипажа, и для Марфина. Что с ним делать? Списать? Переучить? И то и другое уже поздно.
А тут еще его прямой начальник – Федя-пом.
Помощник командира старший лейтенант Федя Руднев внушил себе, а может, так его закодировали враги «Буки-410», что он обладает недюжинным кулинарным талантом. Иногда, по настроению, он приходил на камбуз и брал бразды правления в свои руки. Штатные коки жались по переборкам, наблюдая, как их главный начальник шаманит с кастрюлями и жаровнями.
Федя считал, что больше всего ему удаются украинские борщи. Он полагал себя великим специалистом в деле приготовления украинских борщей, хотя любой хохол, отведав Фединого супчика, сначала очень удивился бы, что это блюдо столь безапелляционно названо украинским борщом, а затем и обиделся бы.
– Что это?! – с непритворным омерзением отшатывался от тарелки с «украинским борщом» доктор, подцепив ложкой нечто черное, морщинистое, хвостатое.
– Сушеная груша, – хладнокровно пояснял автор борща. – В украинский борщ всегда сушеные груши кладут. Фирменный секрет. Ноу-хау.
– У тебя, Федя, несколько странное представление об украинском борще, – ласково, стараясь не задеть авторских чувств кока-экспериментатора, вступал в беседу Симбирцев. В украинский борщ не кладут все, что найдешь на камбузе и в провизионках.
– Но груши кладут! – отстаивал свое ноу-хау помощник.
– Тогда это будет компот, а не украинский борщ, – замечал Башилов.
– Да это вообще шурпа какая-то! – возмущался Мухачев.
– Помесь лагмана с компотом!
Пораженный единодушием сотрапезников, Федя Руднев затихал, но только для того, как потом оказывалось, чтобы изобрести новые варианты «украинского борща». И когда в недельном меню, вывешенном на дверце кают-компании, появлялось это коварное «украинский борщ», все настораживались. И не зря. И едва вестовой выставлял тарелки с дымящимся красноватым варевом, как едоки с непритворным интересом начинали рыться ложками в гуще, отыскивая очередное Федино «ноу-хау». И конечно же, кто-нибудь самый подозрительный и привередливый патетически восклицал:
– Федя, что это?
– Как «что»?! – яростно огрызался приверженец украинской кухни. – Колбаса!
– А кладут ли в украинский борщ твердокопченую колбасу? – жалобно вопрошал присутствующих штурман.
– А из чего я тебе шкварки на лодке сделаю? – праведно возмущался помощник.
– Так ты ее еще и жарил? – дерзко изумлялся штурман, чувствуя молчаливую поддержку стола. – Твердокопченую колбасу жарил?!
– Найдешь сало, сделаю а-ля натюрель, – отвечал Руднев, тщась изо всех сил придать своему голосу добродушие и безразличие.
– А зачем его искать, Федя? – плотоядно вглядывался старпом в толстое брюшко горе-кулинара. – Сало – оно всегда с нами.
– Прошу без намеков!
– Федя, ты же русский человек, ну что тебе дался украинский борщ? – увещевал его старпом. – Ты лучше щи приготовь. Это и проще, и безопаснее.
Однако помощник не оставлял попыток приготовить «настоящий украинский борщ». Это была его идея фикс – рано или поздно кто-нибудь из едоков должен был воскликнуть: «Вот это борщ! Настоящий украинский!» Он ждал этого возгласа, как жаждут освистанные солисты аплодисментов, как непризнанные гении надеются хотя бы на посмертное признание.
Жизнь заставила начальника службы снабжения быть хитрее. Теперь «украинский борщ» появлялся в меню под псевдонимом «суп свекольный по-киевски». Но это был самый ужасный из всех вариантов «украинского борща»: в темно-багровой жиже, подернутой разводами жира от свиной тушенки, белели, точнее, розовели толстые макаронины.
– Наконец-то я ем настоящий украинский борщ! – произнес штурман вожделенную фразу. Федя недоверчиво покосился на него. Признание его кулинарных талантов прозвучало в устах штурмана как-то очень грустно и даже мрачно. – Но чего-то в нем не хватает…
– Не хватает в нем голов тараньки, – столь же мрачно предположил старпом.
– И молока с соленым огурцом, – усложнил рецептуру доктор.
Все на минуту задумались, изобретая самые гадостные ингредиенты.
– Я бы добавил сюда сушеных мухоморов и побольше гусиного жира, – продолжил дискуссию минер.
– Перловки! Касторки! – летели предложения со всех сторон стола.
– Маслин!
– Машинного масла!
– Шампуня!
– Хмели-сунели!
– Серной кислоты!
Помощник хладнокровно встретил град издевательских советов. Так опытный шахматист, припасший хитроумную домашнюю заготовку, спокойно взирает, как с клетчатой доски одна за другой исчезают его пешки.
– Гарсон! – кликнул он вестового. – Ну-ка позови сюда мичмана Белохатко.
Мичмана долго звать не пришлось, он случайно оказался во втором отсеке, в двух шагах от дверей кают-компании.
– Белохатко, ты хохол? – спросил помощник, готовясь к хорошо подготовленному триумфу.
– Щирый! – подтвердил мичман-полтавчанин.
– Ну-ка скажи, что это по-твоему? – протянул ему Федя свою ложку.
– Скажи, мичманок, скажи, – попросил и Симбирцев, гипнотизируя третейского судью тяжелым недобрым взглядом. Мичман мгновенно оценил расклад сил. Он долго причмокивал, вникая в сложный вкус рудневского варева, зачерпнул еще одну, дабы не допустить ошибки в выводах. На самом деле тянул время, пытаясь ответить самому себе на другой вопрос: что весомей – чаша общественного мнения или посулы помощника насчет трех банок сгущенки и бутылки «сухаря». От напряженных раздумий его прошиб пот, и он зачерпнул третью ложку из услужливо подставленной тарелки штурмана.
– Ты что, сюда жрать пришел? – не выдержал общего нервного ожидания старпом. – Говори, что это?
Голос Симбирцева не обещал ничего хорошего, и мичман отважился на правду.
– Змеиный супчик, – заключил он под торжествующий гогот кают-компании.
Конец эпопее с «украинским борщом» положил командир. Он пришел с мостика позже всех и, когда выловил из «змеиного супчика» толстую розовую макаронину, облепленную волоконцами свиной тушенки, внимательно рассмотрел улов – так зоологи изучают новый вид каких-нибудь многощетинковых гусениц, – обреченно уронил мохнатую макаронину в «свекольный суп по-киевски» и философски изрек:
– Вот из-за такого борща на «Потемкине» бунт вышел! Доктор, – поискал он глазами лейтенанта Молоха, – проследите лично, чтобы приготовлением пищи на камбузе занимались только допущенные лица!
Так из корабельного меню навсегда исчезли не только «украинские борщи», но и «киевские свекольники». Себе в утешение помощник завел новое хобби – чеканку на грузинские темы: девушки с кувшинами, старцы с винными бочками.
В кормовом отсеке, не дожидаясь официального отбоя, уже подвесили койки, раскатали тюфяки… Никто не думал, что старпом появится в столь неурочный час.
– Картина Репина «Не ждали», – комментирует Симбирцев всеобщее замешательство. Он выдерживает мхатовскую паузу: – Товарищи торпедисты большой дизель-электрической подводной лодки! Ваш отсек можно уподобить бараку общежития фабрики Морозова. Бабы, дети, мужики лежат, отгородившись простынями… Я понимаю, – усмехается старпом, – вы измучены вахтами у действующих механизмов, вы не отходите от раскаленных в боях за Родину стволов… Ирония зла, ибо самые незанятые люди на лодке – торпедисты. Никаких вахт у действующих механизмов они не несут. Вижу, румянец пробежал по не-ко-то-рым лицам! Есть надежда, что меня понимают…
Последнюю фразу Симбирцев тянет почти благодушно и вдруг рубит командным металлом:
– Учебно-аварийная тревога! Пробоина в районе… дцать седьмого шпангоута. Пробоина подволочная. Оперативное время – ноль! Зашуршали!
Щелкнул секундомер, щелкнул пакетный включатель, отсек погрузился в кромешную тьму. Темнота взорвалась криками и командами.
– Койки сымай!
– Аварийный фонарь где?
– Федя, брус тащи!..
– Ой баля… По пальцам!
Разумеется, «пробоина» была там, где висело больше всего коек. Теперь с лязгом и грохотом летели вниз матрасные сетки, стучали кувалды, метались лучи аккумуляторных фонарей, выхватывая мокрые от пота лица, оскаленные от напряжения зубы, бешеные глаза… Работали на совесть, знали: старпом не уйдет, пока не уложатся в норматив.
– Зашевелились, стасики, – усмехался в темноте Симбирцев, поглядывая на светящийся циферблат. Зажглись плафоны. Красный аварийный брус подпирал пластырь на условной пробоине. Вопрошающие взгляды: «Ну как?» Но старпом неумолим.
– Это не заделка пробоины. Это налет гуннов на водокачку. Брус и пластырь в исходное. Повторим еще раз. Учебно-аварийная тревога! Пробоина…
На глаза Симбирцеву попадается раскладной столик с неубранным чайником и мисками. Все ясно, «пробоина» будет в том углу.
– …в районе задней крышки седьмого торпедного аппарата!
Злополучный столик летит в сторону. Нерадивому бачковому теперь собирать миски под настилом.
И снова:
– Это не есть «вери велл». Пробоина в…
Мы возвращаемся на центральный пост. Круглые латунные часы на переборке штурманской рубки показывают время политинформации. Беседы с матросами проводят все офицеры – от доктора до механика. Сегодня мой черед. Обычно народ собирается либо в кормовом торпедном отсеке, либо в дизельном – там просторнее. Но сейчас объявлена «боевая готовность – два, надводная», все должны быть на своих местах, поэтому я включаю микрофон общекорабельной трансляции и разглаживаю на конторке вахтенного офицера свежую газету. Впрочем, она мне не нужна. То, о чем я прочитал утром, весь день не выходит из головы… Я рассказываю, как рыбаки зацепились за что-то на дне тралом. Спустили аквалангиста, и это «что-то» оказалось подводной лодкой типа «Щука», погибшей в начале войны. К месту находки подошло аварийно-спасательное судно. Водолазы сумели открыть верхний рубочный люк, и из входной шахты вырвался воздух сорок первого года. Люди в скафандрах проникли на центральный пост «Щуки» и обнаружили скелеты подводников. Все они лежали там, где им положено быть по боевому расписанию.
Я говорю о мужестве, о воинском долге и знаю, что сейчас меня слушают все, кто бы чем ни занимался и в какой бы глухой лодочной «шхере» ни находился.
Щелчок тумблера. Политинформация окончена. Забираюсь в свою каютку с чувством хорошо сделанного дела. Тут и Симбирцев пролезает в гости. Диванчик под тяжестью его тела продавливается до основания.
– Зря ты, Сергеич, эту загробную тему поднимал… – вздыхает старпом.
Шутит или всерьез?
– Завтра глубоководное погружение. А ты про покойников. Мысли всякие в голову полезут.
– Ты это серьезно?
– Между прочим, завтра десятое апреля.
– Ну и что?
– «Трешер» погиб на глубоководном погружении десятого апреля одна тысяча девятьсот шестьдесят третьего года. Слышал об этом?
– В общих чертах.
– Ну так вот я тебе расскажу в подробностях. А завтра посмотришь, каково тебе будет на предельной глубине.
Они вышли из Портсмута в Атлантику – новейший американский атомоход «Трешер» и спасательное судно «Скайларк». После ремонта «Трешеру», как и нам, надо было проверить герметичность прочного корпуса. Сначала он погрузился в прибрежном районе с малыми глубинами – двести, двести шестьдесят метров. Ночью пересекли границу континентального шельфа, и глубины под килем открылись километровые…
Симбирцев поглядывает на меня испытующе. Я беззаботно помешиваю ложечкой чай.
– Значит, так. Глубина впадины Уилкинсона, где они начали погружение, – две тысячи четыреста метров. На борту «Трешера» команда полного штата и заводские спецы – всего сто двадцать девять человек. В восемь утра они ушли с перископной глубины и через две минуты достигли стодвадцатиметровой отметки. Осмотрели прочный корпус, проверили забортную арматуру, трубопроводы. Все в норме. Доложили по звукоподводной связи на спасатель и пошли дальше. Через шесть минут они уже были на полпути к предельной глубине – метрах на двухстах. Темп погружения замедлили и к десяти часам осторожно опустились на все четыреста. На вызов «Скайларка» «Трешер» не ответил. Штурман, сидевший на связи, забеспокоился, взял у акустика микрофон и стал кричать: «У вас все в порядке? Отвечайте! Отвечайте ради бога!» Ответа не было.
Чай в моем стакане остыл. Я без труда увидел этого американского штурмана, привставшего от волнения и кричавшего в микрофон: «Отвечайте ради бога!»
– Они ответили. Сообщение было неразборчивым, и штурман понял только, что возникли какие-то неполадки, что у них дифферент на корму и что там, на «Трешере», вовсю дуют главный балласт. Шум сжатого воздуха он слышал с полминуты. Потом сквозь грохот прорвались последние слова: «…предельная глубина…» И тишина.
На спасателе еще не верили, что все кончено. Решили, что вышел из строя гидроакустический телефон. Часа полтора «Скайларк» ждал всплытия «Трешера». Но всплыли только куски пробки, резиновые перчатки из реакторного отсека, пластмассовые бутылки…
Обломки «Трешера» обнаружили через год на глубине двух с половиной километров. К нему спускался батискаф «Триест» и поднял кое-какие детали. Но по ним так ничего и не определили…
– Но какую-то версию все-таки выдвинули?
– Версий было много. Американские газеты писали про «тайную войну подводных лодок», мол, его, «Трешер», подстерегли и всадили торпеду. Но это чушь, и они сами это признали. Возможно, кто-то из личного состава ошибся, и они пролетели предельную глубину. Но скорее всего, в сварных соединениях были микротрещины. Очень спешили в море, не провели дефектоскопию… Ладно, Сергеич, пойду посижу на спине, послушаю шумы моря через подушку… О, чуть не забыл! Подушкин наш, бригадный Штирлиц, – знаешь?
– Нет.
– Высокий такой – полтора Ивана, особист бригадный, просил передать тебе, чтобы при первой возможности зашел в особый отдел эскадры. Это на Лунина, пять.
– С чего бы это?
– Да не бери в голову. Скорее всего, пытать будут насчет торпеды – как и почему оборвался трос. Меня уже опросили… Ну давай, спокойной ночи!
Я тоже раскатываю тюфяк, застилаю диванчик простыней и укладываюсь между стальной боковиной стола-сейфа и бочечным сводом правого борта. Подводная лодка вздрагивает от шквальных порывов, будто лошадь от ударов хлыста. Поскрипывает дерево обшивки. Покачивает. Я лежу как в колыбели. Лишь одна мысль отравляет душевный покой: «Зачем вызывают в особый отдел?»
На языке вертятся слова из шуточной весляровской песни: «Наутро вызывают в особенный отдел: “Что же ты, подлюга, в лодке не сгорел?!”»
И все-таки – зачем? Насчет торпеды? А если нет? А если еще что-то?
Жить с этим неотвязным вопросом – все равно что под дулом пистолета ходить.
…А наутро ударили весенние морозы. Буря стихла. Море затянуло летучим паром, будто рваное облако расстелилось по заливу. В одной из проредей мелькнула усатая голова то ли нерпы, то ли тюленя.
Торпедный кран медленно катится по рельсам причала. Промерзший металл визжит и хрустит, словно битое стекло под катком.
Рубка изнутри обсахарена инеем. Торпедоболванка на пирсе серебристо-пушистая и похожа на елочную хлопушку. Вахтенный у трапа греется в клубах пара, бьющего из дырявой трубы под причальным настилом. Морозно. Брр…
Команды подводных лодок вышли на расчистку снежных заносов. «Объект внешней приборки», закрепленный за нашим экипажем, – многомаршевый деревянный трап, ведущий на вершину пологой с берега, но крутой с моря сопки. На картах она именуется «гора Вестник», и это весьма точно определяет роль высоты в жизни подплава. С ее голой вершины идут в штаб вести о штормах и циклонах, летящих к Северодару. Казалось, именно там находится главный диспетчерский пункт, по приказам которого все эти бураны, шквалы, вьюги отправляются по своим маршрутам.
Лестницу так замело, что она превратилась в скат многоярусного трамплина. Матросы скалывают «карандашами» – корабельными ломами – лед со ступенек. Сбоку, у перил, я замечаю чьи-то узкие следы. Они не могли быть оставлены ни разлапистыми матросскими «прогарами», ни офицерскими ботинками. Это был женский след, след Королевы, и он вел в рубленый домик музыкальной школы. При одной только мысли, что я могу сейчас ее увидеть, сердце забилось резкими клевками. Шапка стала тесной и жаркой… Я стащил ее, потом надел… Поглядел по сторонам: ближайший ко мне матрос – Данилов, длинный худой москвич, – равнодушно долбил лед, никто на меня не смотрит.
Я поднимаюсь по трапу, и дома, корабли, люди становятся все меньше, все мельче… Зато открылись вершины дальних сопок и кручи островов. Базальт бугрился округлыми вспучинами, и видно было, что лестница взбиралась по застывшему в яростном бурлении каменному вареву древнего вулкана. Лунный ландшафт сопки состоял сплошь из наплывов, складок, впадин, точно вокруг были свалены скульптуры неких гигантских тел, и они полусплавились так, что округлости одного перетекали во впадины другого.
Посреди первозданного хаоса стоял бывший храм Николы Морского с сетью антенн, заброшенных в невидимый океан эфира. Но и храм этот был повержен, ибо вопреки христианским канонам в алтаре его, хоть и бывшем, волхвовала живая богиня.
Отсюда, с вершины Вестника, зимнее море в белой кайме припая открывалось широко и плоско – до самого горизонта, пушисто размытого дымкой. Его не заслоняли ни скалы, ни острова, ни извивы фиорда. Пожалуй, только отсюда и виден был тот синий мир, в толще которого жили рукотворные рыбины – наши странные корабли.
Лодка Медведева с белыми цифрами «105» на рубке вытянулась под горой во всю свою змеиную длину. За ее острым черным хвостом оставался бело-зеленый след взбитой винтами воды. Сто пятая уходила в автономку.