По коридору раздавались шаги командира, а я все пытался вернуть головному убору былую уставную форму. Фуражка с непостижимой быстротой превращалась в драгунский кивер, в кармелитскую панаму, в «рогатувку» польского гусара, в шаманский бубен, в академическую ермолку, в пяльцы вышивальщицы, в картуз деревенского гармониста, в берет карточного валета…
– Алексей Сергеевич! – крикнул из коридора командир. – Жду на причале. Команда построена.
– Да-да. Иду. Поправлю только чехол.
Я остановил свой выбор на жалком подобии нахимовской фуражки, в какой обычно щеголяют новоиспеченные лейтенанты: тулья залихватски заломлена; задник приподнят кверху, – и догнал Абатурова. Конечно, встречают по одежке, но проводы ещё не скоро…
Если бы я знал, чем станет для меня этот хмурый мартовский день, я бы запомнил его во всех мелочах. Но мелочи забылись. Осталось главное – этим утром мы грузили боезапас в корму. Говоря проще, засовывали торпеды в кормовые аппараты своей родной «Б-410». Дело это весьма ответственное и столь же нудное. Играют боевую тревогу: «По местам стоять! К погрузке боезапаса!» Задраивают все люки, отдают носовые швартовы, и лодка, выбросив фонтан брызг, притапливает нос так, что якорный огонь уходит под воду и брезжит оттуда тусклым пятном, а рубка смотрит лобовыми иллюминаторами прямо в черную глубину, будто субмарина тщится разглядеть там что-то. Острохвостая корма ее при этом поднимается из воды, обнажая сокровенные ложбины волнорезных щитков. Щитки вместе с наружными крышками торпедных аппаратов втягиваются внутрь легкого корпуса, и тогда ощериваются алые жерла торпедных труб. В них-то и надо засунуть нежную смертоносную сигару длиной с телеграфный столб. Для этого нужны ясная погода, понтонный плотик, крепкие руки и точный глазомер. Все это было, но, как назло, заела крановая лебедка, и торпеда зависла над узкой щелью меж пирсом и корпусом. И старший помощник командира капитан-лейтенант Симбирцев пожелал много нехорошего капризной лебедке, бестолковому матросу-крановщику и его маме…
Мы смотрели на злополучную торпеду, как она, покачиваясь на тросе, поводит тупым рылом то в сторону лодки, то в сторону плотика со страхующими минерами. И когда на причале появилась женщина в красном полупальто, все по-прежнему не отрывали глаз от торпеды, будто завороженные ее плавными поворотами. Но я нечаянно обернулся.
Она прошла шагах в десяти, не заметив нашей опасной суеты, не видя нас и не слыша ни ревунов крана, ни яростных матюгов минера, понукавшего зависшую торпеду, ни воя сирены застрявшего в тумане буксира.
«Опасно! Опасно! Опасно!» – кричали красный сигнальный флаг «Наш» над рубкой, алый низ вздыбленной кормы, оранжевый жилет страхующего матроса, красная боеголовка зависшей торпеды. И красное полупальто незнакомки било в глаза все тем же тревожным цветом.
Бывает красота неяркая, мягкая; бывает броская, вызывающая, хищная. Она была безоговорочно, упоительно красива – не отвести глаз. И даже зависшая на тросе торпеда, казалось, поворачивала ей вслед удивленную тупую морду.
Она шла легко, горделиво неся бремя своей красоты. Узконосые сапожки на тонких каблуках переступали через обледеневшие швартовы, через втаявшие в снег кабели зарядных кабелей, через отдраенные морозом рельсы железнодорожного крана…
Она шла мимо ржавых торпедоболванок, мимо черных фидерных ящиков, заиндевелых баков лодочных аккумуляторов, кряжистых чугунных палов, мимо торчащих из овчин постовых тулупов автоматных стволов, которыми, сами того не желая, провожали ее вахтенные у трапов подводных лодок…
Она шла, и фиолетовое пламя сварки вспыхивало в бриллиантовых должно быть сережках. Она попадала в тень – и превращалась в прямой строгий силуэт, она пересекала луч прожектора – и вокруг нее загорался неверный ореол неверного света, искрился мех воротника и шапки, и снова она гасла, становясь стройной быстрой тенью. Она исчезала в дымах и парах гудящего подплава, чтобы тут же возникнуть из белесого облака, из провальной тени, из клока нерассеянной ртутными лампионами ночи.
Она шла мимо дремлющих у причалов лодок, и черные узколобые черепа рубок впивали в нее желто-электрические зрачки лобовых иллюминаторов. И странно, и радостно, и тревожно было видеть ее среди морского военного смертоносного железа, видеть шествие женщины в исконно мужском заповедном мире.
– Ну что, Сергеич, – перехватил мой взгляд старпом, – работаешь в режиме АСЦ?
АСЦ – это автоматическое сопровождение цели. Шутка мне совсем не понравилась. Но я напустил на себя вид бывалого волокиты и спросил как можно небрежнее:
– Кто такая?
– Людка Королева. Начальница над гидрометеомутью…
«Людка» – резануло слух, но зато фамилию Симбирцев произнес – или мне послышалось? – не Королёва, а Королева. И эта оговорка вернула все на свои места. Мимо нас прошла Королева. Королева Северодара, коронованная восхищенными взглядами и злыми наветами…
Лучше пробоина в борту, чем баба на корабле. Однако зависшая торпеда не выскользнула из бугеля и не сорвалась в воду, не задела мичмана Марфина, так некстати вылезшего из кормового люка; и матрос Жамбалов, поскользнувшись на пирсе, не выронил из рук пластиковую кокору с запалом, и та не скатилась с настила в море; и командир эскадры контр-адмирал Ожгибесов, проезжавший мимо в черной «Волге», не заметил двух наших великовозрастных дурил, вздумавших катать друг друга на торпедной тележке; и железнодорожный кран не поддал на ветру своим пудовым гаком по хвостовине последней торпеды с ее взведенными винтами и хрупкими рулями… Ничего этого не случилось, не стряслось, не произошло. Быть может, она из тех редких женщин, что не приносят кораблям беды?
Прекрасное видение вскоре исчезло и забылось в привычной эскадренной суете. Минер записал в вахтенный журнал номер последней принятой торпеды, и тут же в гавани объявили «ветер-три». Мы дружно вздохнули: успели! Теперь можно было спокойно расстаться с дефицитным плотиком и грузить торпеды в носовой отсек.
…Длинное тупоглавое тело торпеды, похожее на гигантский фаллос, наклонно и медленно входило в обложенный подушками зев носового люка. Лейтенанту медслужбы Молоху, лодочному врачу, даже показалось, что подводная лодка чуть просела в воде, как кобылица под жеребцом. Дьявольская случка дьявольских машин…
Смертоносный снаряд ростом с телеграфный столб медленно сползал по лотку, удерживаемый лишь тросом, закрепленным с хвоста. У погрузочного люка лодочный минер лейтенант Весляров с двумя матросами, словно заботливые акушеры, встречали это нежное машинное дитя, способное разворотить любой корабль.
– Доктор! – гаркнул с мостика командир. – Где твое место?
Молох вздрогнул. Так кричат собакам: «На место!» Конечно, нервы у командира перенапряжены… Конечно, его докторское место не на пирсе, а в кают-компании, где по боевой тревоге разворачивается КП медицинской службы… Но все же одергивать так при матросах – солдафонство.
Корабельный врач сбежал по сходне на корпус, вниз в овальную дверцу рубки, обогнув ее с кормы, чтобы не мешать торпедистам, крутившим ручки лебедки, резво поднялся на рулевую площадку, где зиял распахнутый входной люк, похожий на глубокий колодец, разве что стальной и без воды. Над ним, на откидной подножке стоял командир. Он возвышался как монумент – величественный, грозный и красивый в своем опасном мужском деле.
«Он прав, – подумал Молох, – я собака. Я хуже собаки. Я подонок…» – и нырнул под нависавшие над рубочной шахтой железные подошвы Командора.
Во втором – жилом аккумуляторном отсеке – Молох, как был в заснеженной шинели, так и лег на свою нижнюю койку. Он лежал в полутьме офицерской четырехместки и, прислушиваясь к громыханию матросских сапог, топтавшихся по палубе как раз над ним, взывал к надмирным силам: «Пусть, пусть оборвется трос и торпеда взорвется, пусть взорвутся все торпеды на этом чертовом корабле, пусть меня разнесет в клочья, в дым, если я и в самом деле такая сволочь!»
Но ведь всякий бы, кто узнал, что произошло сейчас в квартире командира, в его спальне, на его ложе, мог бросить Молоху: «Ну и сволочь же ты, док!»
«Но я ни в чем не виноват! Я не хотел этого! Она сама… – умолял Молох небо. – Если я виноват, пусть сейчас же рванет торпеда и весь мир летит к черту!».
После завтрака командир подводной лодки «Б-410» капитан 3-го ранга Абатуров заглянул в офицерскую столовую, отыскал глазами своего доктора. Молох перехватил его взгляд и, оставив недопитый чай, тотчас же поднялся из-за стола.
– Док, закончишь завтрак, сбегай ко мне домой, посмотри Катерину. Похоже, у нее ангина начинается, а ей послезавтра в Питер.
С подобными просьбами к лейтенанту медицинской службы не раз обращались семейные офицеры корабля, и он безотказно пользовал жен, детей, а однажды даже овчарку инженера-механика, когда та сломала лапу. Благо, все это давало хоть какую-то лечебную практику, поскольку у настоящего подводника, как любил повторять старпом, могут быть только три болезни: перелом ноги, триппер и похмельный синдром.
Молох собрал врачебный чемоданчик и поднялся на Комендантскую сопку, где во сто окон смотрел на Екатерининскую – Катькину – гавань абатуровский дом. Жена командира, столичная штучка, изредка наезжавшая в Северодар, встретила его в белом махровом халате и провела в спальню, завешанную коврами и самодельными чеканками на латунных листах. Молох видел ее лишь дважды – на концерте в Доме офицеров и на вечеринке у старпома, но она приняла его как старого знакомого и сразу же перешла на «ты», хотя у Молоха язык не поворачивался тыкать красивой женщине, к тому же старшей его года на три.
– Доктор, нет у меня никакой ангины, – предупредила она с ходу. – Меня другое тревожит. Я боюсь, не меланома ли у меня?
– Меланома? – удивился Молох. Определить злокачественность этой небольшой опухоли-бородавки, «черной смерти», как назвали ее древние греки за неостановимую скоротечность, мог только специалист-онколог.
– Вот, посмотри.
Она развязала пояс и распахнула халат. Ослепительная нагота женского тела ударила доктору в глаза. Но он изо всех сил заставил себя сосредоточиться на черной родинке величиной с кофейное зерно, прилепившейся в правой паховой складке. На минуту профессиональный интерес затмил было взыгравшую кровь. Он – врач, перед ним – пациентка. Пальцы его довольно бесстрастно легли – одно на бедро, головокружительно округлое, гладкое, мягкое, другие погрузились в тугую поросль венериного холмика и слегка раздвинули складку. То была самая обыкновенная родинка, о чем он и сообщил мнительной пациентке.
– Господи, как ты меня обрадовал! – воскликнула Катерина, запахиваясь не спеша. – Гора с плеч. Я тут чего только не передумала… Идем, я тебя кофейком угощу. С коньячком.
Но у него и без кофе с коньяком сердце колотилось пребешенно. Черный треугольник женского паха стоял в глазах, точно его выжгли на сетчатке. Дьявольское тавро…
Она разлила грузинский коньяк по крохотным рюмочкам и, не дожидаясь, когда зафырчит, забулькает гейзерная электрокофеварка, они выпили за здоровье очаровательной пациентки. Он так и сказал – моей самой очаровательной пациентки.
– Спасибо, док, – кокетливо склонила она голову к плечу и осушила рюмочку.
Что было дальше? Да, что было дальше…
После третьей рюмки коньяка, разумеется, за тех, кто в море, в нем проснулся обычный охотник на женщин. Он не сводил глаз с ее недораспахнутой груди, дразнившей взгляд началом волнующих линий, которые где-то там под непроницаемо белой махровой тканью сходились в два острых навершия.
Катерина уже не была пациенткой, но оставалась женой его всевластного в море начальника, вершителя его корабельной судьбы.
Табу!
После четвертой рюмки, вылитой в чашечку крепчайшего кофе, исчез и этот последний барьер. Впрочем, исчез еще и потому, что Молох безошибочно прочитал и ее, сначала благосклонный, затем поощряющий, и наконец – призывный взгляд. Она тоже не видела в нем ни доктора, ни подчиненного мужа… «Ты нравишься мне, мой черновласый широкоплечий гость. Ты – мужчина, с которым мне приятно пить кофе и вместе хмелеть от коньяка… Ты – мужчина…» «Ты мужчина…» – выбрасывали из-под тяжелых от краски ресниц ее глаза. – «Ты – мужчина… Ты нравишься мне» – посылала она ему свои женские токи, и он принимал их, обмирая в подвздошьи, пытаясь унять сладкую дрожь в коленях светской болтовней, мелкими сигаретными хлопотами с пепельницей и зажигалкой.
– Я уезжаю послезавтра домой, в Питер, – сообщила она, поигрывая незажженной сигаретой. Он чиркнул зажигалкой и зажег огонек. – Уезжаю навсегда… Я хочу тебя… – сказала она и взяла его за руку, она поднесла его руку вместе с зажигалкой к сигарете, прикурила и оборвала весьма двусмысленную паузу, – …видеть в Питере. Запиши телефончик.
Молох записал на обложке эскадренного пропуска, с трудом удерживая ручку в похолодевших чужих пальцах. Он ответил ей тем же:
– Я хочу тебя… – сказал он, сунув в губы сигарету и прикурив от ее изящного дамского «ронсона», – …осмотреть тебя еще раз. Я не онколог. Мне надо быть уверенным, что я не обману тебя.
– Хорошо, – томно выдохнула она сиреневое облачко. – Докурим – и осмотришь.
Надо было слышать, с каким придыханием это было сказано. Это было не просто согласие, но обещание, зов… Докуривали они молча. Докуривали они торопливо, то и дело поглядывая на остатки своих сигарет. Так минеры посматривают на концы тлеющих шнуров – скоро ли до взрыва?
Она первой притушила свою сигарету, не докурив ее и до середины. Он тут же вмял в пепельницу свой окурок.
– Пойдем, – позвала она и вошла в спальню, развязывая по пути пояс халата…
– Товарищ командир, последняя пошла! – радостно крикнул лейтенант Весляров, провожая взглядом повисшую на стропе торпеду. Абатуров поморщился. Как и все подводники, он терпеть не мог слова «последний».
– Весляров! – отозвался баритон старшего помощника. – Последний стакан «шила» тебе перед смертью нальют! Ты меня понял, зелень подкильная?
– Усек, Георгий Васильевич! – все так же радостно согласился командир торпедной группы. – Восемнадцатая пошла! Заводской номер…
И охнул. Восемнадцатая не пошла, а поехала, заскользила по лотку, ринулась, понеслась в люк, в отсек башкой вниз, взрывателем – в стальную палубу…
Трос лопнул со звуком гитарной струны. Лопнул трос, на котором торпеду осторожно – по сантиметрам! – спускали по лотку. Лопнула подвеска абатуровского сердца, и оно покатилось вслед за торпедой – в бездну…
Он успел лишь подумать, что в отсеке семнадцать торпед: шесть в аппаратах, одиннадцать на стеллажах и четыре в корме…
Он успел оторвать глаза, чтобы схватить взглядом последний миг мира, который исчезнет вместе с ним…
И все, кто стоял у лотка и на мостике, невольно сделали то же самое. Они все посмотрели на берег. Он был рядом. И с мостика хорошо было видно праздничное столпотворение на Комендантской сопке. Даже медные вздохи духового оркестра долетали… Город встречал Первое Солнце года. Город встречал свое последнее солнце…
Торпеда на секунду задержалась в люке, чтобы в следующую – сверзиться…
Капитан-лейтенант Башилов поймал взглядом обрывок троса, свившийся в свиной хвостик под винтами торпеды.
Он закрыл глаза, чтобы не видеть взрыва.
Абатуров и Симбирцев успели подумать об одном же: «Буки-37». Когда у этого же, Шестого, причала рванул боезапас на «Б-37», на крыши города обрушился железный град. С неба летели осколки чугунных баллонов, куски прочного корпуса, обломки торпед, размочаленные бревна причала…
Во всех домах, стоявших окнами к Екатерининской гавани, вылетели стекла. Длинный лодочный баллон ВВД пробил, словно авиабомба, крышу Циркульного дома, влетел в чью-то кухню и застрял в потолке. Яростный свистящий шип двухсотатмосферного воздуха разорвал ушные перепонки жене эскадренного финансиста.
Абатуров был тогда лейтенантом. Он шел к Шестому причалу, чтобы одолжить у минера с «Б-31», у своего однокашника, червонец до «дня пехоты». Взрывная волна, прокатившись по причальному фронту, подняла его в воздух – он и сейчас помнит это странное ощущение жутковатого восторга, с каким летел он – спиной вперед – над дощатым настилом, как трепыхались полы шинели, словно черные крылья, как счастливо ухнул не на бетон и не на железо – в воду гавани…
Тело друга вырезали потом автогеном из завернувшегося в рулон стального листа…
Симбирцев же проходил курсантскую стажировку на злополучной «Букашке». За час до взрыва доктор, зав. столом кают-компании, послал его в город закупать чеснок в «Овощах и фруктах». Стекло витрины вышибло сразу – оно распласталось у ног курсанта и разлетелось в тысячу кусков…
Тогда они были спасительно далеко от эпицентра. Сейчас огненный вулкан должен был вздыбиться у них под ногами. Жизнь не пронеслась перед глазами, как это случается с погибающими. У них не было на это времени. Жалких мгновений, отпущенных им до взрыва, едва хватало на то, чтобы перед глазами каждого встало его последнее утро…
За пять минут до «Повестки» Симбирцев в третий раз за ночь заставил Галину исторгнуть сладостный стон любовного изнеможения. И тут эскадренный горнист завел над гаванью печально-тягучую песню «Повестки» – сигнала, возвещающего, что до подъема флага осталась четверть часа. Симбирцев вскочил на ледяной пол, в мгновение ока натянул тельник, брюки, ботинки… Старпом ни при каких обстоятельствах не имеет права опаздывать на подъем флага…
– Уходишь? – истомленным голосом спросила она. Вместо ответа он нежно вытер любовную испарину с ее неостывших ягодиц.
– Опять на полгода? Господи!.. – Галина, чужая жена, впрочем, теперь уже не чужая, а бывшая жена штурмана с плавбазы, оперлась на локоть, наблюдая сверхскоростные сборы возлюбленного. Надеть китель она ему не дала – потянула со стула за рукав, прижала к лицу.
– Оставь мне хоть китель. Он тобой пахнет!
– Лодкой он пахнет, – усмехнулся Симбирцев. – Соляром, этинолем, суриком…
– Оставь! – она свернула китель в куклу и положила под бок. – С ним буду спать.
Старпом посмотрел на часы – до построения экипажа оставалось десять минут.
– Забирай! – он натянул шинель на тельняшку, прикрыв голый ворот черным шарфом. – Дай только документы выну.
– Может быть, я успею яичницу приготовить?
– Не успеешь.
Симбирцев достал из холодильника сырое яйцо, надбил его и, крякнув от омерзения, выпил залпом. Завтрак занял пятнадцать секунд. Поцеловал на прощание руку.
– Не поминай лихом!
– С Богом!
– Может, еще выход отменят, – неуверенно пообещал Симбирцев и обвально ринулся по лестнице, сбегая с пятого этажа. Прихрамывая на ногу, вывихнутую в любовном поединке, он вышел к экипажному строю.
– Смирно!
Дежурный по кораблю лейтенант Весляров рубил шаг ему навстречу. Командира еще не было.
Успел-таки!
Новый зам «410-й» капитан-лейтенант Башилов проснулся от холода. «Золотая вошь» – офицерская общага, устроенная в срубе бывшей норвежской кирхи, – даже в самые лютые морозы отапливалась лишь жаром молодых тел, иногда подогретых лодочным спиртом. К утру замерзала в тюбиках зубная паста, поэтому утро в башиловской комнатке-«четырехместке» начиналось с того, что кто-нибудь (по графику) пока другие дрыхли под заиндевелыми шинелями, наброшенными поверх одеял, поджигал на ледяном полу газету и орал:
– Подъем!
Пока пламя пожирало «Красную звезду», они успевали одеться, дорожа каждой секундой недолгого тепла. В этот раз Башилов замешкался: в шкафу не оказалось брюк. Новеньких черных брюк, в кои-то веки сшитых на заказ, к тому же у лучшей брючницы военторговского ателье.
– Старик, я забыл тебе сказать, – заметил растерянность соседа штурман со «сто пятой». – Робик Туманян прожег вчера свои клеша кислотой и надел по экстренному сбору твои. Не бери в голову. Вернется – отдаст.
– А когда он вернется?
– Да у них короткая автономка. Всего шесть месяцев. Под Фареры елозить пошли…
Правила хорошего тона обитателей «Золотой вши» не допускали в таких случаях никаких возмущений. И глубоко вздохнув, Башилов облачился в казенную лодочную рванину, в пятнах тавота и сурика.
Завтрак, которому выпадало стать последней трапезой в его жизни, состоял из стакана жидкого столовского чая и горбушки белой буханки, намазанной коровьим маслом. Башилов никак не мог привыкнуть к тому, что весь флот завтракал так испокон веку.
«Боже, и когда же кончится это прозябание?»
Вот и кончилось…
Капитану 3-го ранга Абатурову приснился сон, который снился ему не первый год и перестал уже удивлять. Как всегда в этом сне, на край его постели присела дама в шелестящем черном платье» – взволнованная, порывистая, счастливая. Она приподняла вуаль, наклонилась с улыбкой и осторожно нашла жаркими губами его губы.
Она целовала медленно, сладостно, томительно, и с каждой секундой ее большие мерцающие глаза становились все серьезнее и серьезнее. Он потянулся обнять ее, и она исчезла, как исчезала всегда.
В жизни Абатурова никогда не было такой женщины, как не было ее и в его воображении.
И еще он заметил, что всякий раз после визита черной незнакомки на лодке случалось несчастье. Так было под Бизертой, когда они провалились за предельную глубину, так было на Фареро-Шетландском рубеже, когда в шестом отсеке загорелась ходовая станция правого электромотора, так было в прошлую автономку, когда электрика Киселева убило током.
Так было и сейчас.
Торпеда летела в отсек лобовым взрывателем вниз!..
У, стерва! Накликала…
Оркестр из главных корабельных старшин-сверхсрочников наяривал «Летку-Енку». Мимо гигантского снеговика, воздвигнутого арестантами с гауптвахты, облепленного гарнизонной детворой, мимо облупленной балюстрады Циркульного дома, заполненной северодарской знатью и зваными гостями из флотской столицы, толкло мокрый снег пестрое языческое шествие. Во главе его катил грузовик с откинутыми бортами. В кузове на задрапированной «разовыми» простынями политотдельской трибуне стояла стройненькая секретчица особого отдела в бывшем свадебном платье своей подруги, которая изображала у ее ног Царевну Лебедь с накрахмаленными марлевыми крыльями.
За грузовиком ехал мотоцикл военной комендатуры; за спиной водителя в черной кожанке с комендантской повязкой восседал Волк из популярного мультфильма, а в коляске трясся Заяц-матрос. Волк в лодочной куртке-«канадке» норовил ухватить Зайца за фланелевые уши. То же пытались сделать и школяры, бежавшие рядом с мотоколяской.
Девахи с хлебозавода, выселенные в Северодар из столицы за древний женский промысел, кружили в картонных кокошниках озорной хоровод, затаскивая в него из толпы зазевавшихся знакомцев…
Вся эта крикливая процессия поднималась на Комендантскую сопку, где на старом перископном стволе, поставленном вместо ярмарочного шеста, бился в клетке петух, где с лотков торговали шашлыками, пирогами, блинами и военными мемуарами, где матросы-казахи, обряженные русскими бабами, поили публику из дымящих самоваров зеленым, по случаю временного дефицита, чаем, где громоздилось готовое к сожжению чучело Старухи-Зимы и где встречала гостей с ледяного трона, отлитого все теми же матросами-арестантами, Снежная Королева – самая красивая женщина Северодара – Людмила Королева…
Лейтенант Весляров, бузотер и любитель поддать, не отправленный на гауптвахту лишь потому, что в марте она работала в «матросском режиме», успел швырнуть в просвет между люком и телом торпеды деревянный клин. Сосновая древесина с хрустом вмялась в сталь горловины. Смертоносный снаряд чуть замедлил свое убийственное скольжение…
– Матрас! – закричал Абатуров с мостика. – Матрас подложите!
– Матрас!!! – гаркнул Весляров в торпедопогрузочный люк.
Но все матрасы из носового отсека еще с утра отправили на дезинфекцию. Мичман Белохатко, сорокалетний крепыш, обвел отсек взглядом и, не найдя ничего, что могло бы смягчить удар трехтонной сигары, зло матюкнувшись, лег под люк. Тупое рыло торпеды уставилось ему в спину, обтянутую измасленным кителем.
Клин, брошенный Весляровым, сбил плавное убыстряющееся скольжение – торпеда пошла рывками. Казалось, предсмертная судорога сотрясает длинное тело темно-зеленой хищницы: рывок, рывок, рывок…
Сердце Абатурова прыгало так же… Мозг его со скоростью ЭВМ выдал радиус сплошного поражения при взрыве восемнадцати сдетонировавших торпед…
Башилов расстегнул верхнюю пуговицу кителя и привалился к перископной тумбе.
Мимо с визгом, приплясом, переливами гармошки шли ряженые вокруг сопки, нависавшей над гаванью гранитным стёсом. Снежная Королева, скатав снежок, запустила им в сторону лодки. Снежок упал в воду, вспугнув чаек.
«Все это было бы уже без меня», – подумал Башилов и с любопытством огляделся по сторонам. Мир стоял незыблемо, как гранитные скалы гавани.