bannerbannerbanner
Равнобесие

Николай Бизин
Равнобесие

Полная версия

вчерашний снег

(или завтрашний век),

и не иудовым ли целованием ли придаёшь ему форму?

(Niko Bizin)

или самая I часть романа о (прошлой и будущей) мировой катастрофе

Какую бы форму мне принять, праздно подумалось мне.

– Диоклетиан! – позвала меня моя женщина.

– Что? – мог бы сказать я, но опоздал. Моя женщина назвала меня по имени, и тотчас моя настоящая сущность (совсем как «в невесть когда будущем быть изданным» рассказе Рэя Бредбери) обрела форму. Я стал последним великим императором языческого Римского мира, Pax Romana (хотя сам этот термин означает несколько иное, нежели то, что я сейчас имею в виду).

– Диоклетиан! – как и любой настоящей женщине, моей Хлое (вот и я придал ей форму) было мало просто (и взаимно) придать мне – меня; ей надо было ещё и настоять на своём не единожды (и не дважды) данном мне поцелуе.

Я промолчал. Как и любой настоящий император, я знал, что уже не единожды и навсегда опоздал ей (а так же Urbi et orbi) ответить. Праздный вопрос: Может ли Геркулес (город) обогнать черепаху (мир)?

Но в моём мироздании (многомерном и плоском континууме сознания) опоздание Геркулеса не имело значения. Ибо времени не было, и я мог праздно размышлять, пока мгновение ожидало моего божественного (и человеческого) разрешения: Да будет мир! Да будет миг! А прочего не будет.

Так что решать было что. Просто-напросто потому, что решать было нечего (самый сложный из возможных кризисов). От формы прошлого (настоящего, будущего) ни в коей мере не зависит суть прошлого (настоящего, будущего). Потому я просто продолжил решать нерешаемое.

Какую бы мне форму принять, праздно (и упрямо, и напрасно) подумалось мне. Форму вчерашнего снега? Завтрашнего века? Мне, императору Рима (богу и человеку), у которого нет и не может быть свободного (праздного) времени. И несвободного (не праздного) – тоже, ведь государство (особенно в поздней империи) – это я, и время (даже в ранней империи) – это тоже я.

Позволяя себе праздные размышления, я ещё (аки герой мифа о Сизифе, изложенного ещё не рождённым галлом Камю) не противился тягости ноши. Какую бы из внешних форм мне принять, праздно подумалось мне – тогда подумалось, но не потом. Я знал, что вот-вот стану своею же ношей, своей тягостью.

Но тогда (во мгновение помысла) я ещё не решил быть вчерашним снегом. Тогда (в тогдашнем сегодня) я всегда оставался своим завтрашним и думал о своём завтра. Потому-то и мысль моя была (тайно) праздной, как женщина до зачатия ребёнка. Ни следа не должна была бы оставить (явно), ни памяти.

Почти по Соломону: Как ветер в небе и мужчина в женщине. Нечто не определяемое.

Оно и понятно: Всем памятен лишь прошлогодний снег. А вот то, что вчерашний (завтрашний) снег для меня (хотя я далеко не всё в этом мире) созвучен со вчерашним (завтрашним) веком, не хорошо и не плохо нам всем, но наша безразличная данность.

Согласитесь, все мы – всё ещё люди (и лишь очень немногие из нас – мистически-административно – почти что боги); но и те, и другие «мы» слишком мимолетны, чтобы измерять время чем-то меньшим, нежели повторяющаяся и повторяющаяся вечность.

Мы слишком мимолетны, чтобы вести себя как угодно. Потому мы и приданы друг другу. Или преданы друг другом (что одно и то же). И неведомо, кто кому более (или менее) предан. Человек человеку не волк (противореча латыни: Homo homini lupus est), но величина переменная.

Но сие для людей. А вот мы, любые (даже административные) боги, для людей должны быть константой. Потому что вечность не может быть прошлогодной (или даже пригодной в будущем или прошлом), но лишь настоящей. Потому я до отвращения конкретен (сей-чашен, словно производная от грааля галиеян), хоть и жажду рыхлой всеобщности.

Потому моё имя Диоклетиан (полное имя Гай Аврелий Валерий Диоклетиан; Gaius Aurelius Valerius Diocletianus) – римский император (284-305)

Родился в семье вольноотпущенника и получил имя Диокл. С юности связал свою судьбу с военной службой: Сначала рядовой в Мёзии, затем командир, а при императорах Каре и Нумерине- начальник императорских телохранителей. В 284 году, после убийства Нумериана префектом преторианцев Апром, Диокл был провозглашён солдатами в Никомедии императором под именем Диоклетиан.

Вот так и становятся богами из рабов! (ничего не напоминает?)

А вот стать не только богом (это лишь часть Бога, только лишь его стать), но настать всем Богом. Самому по себе то есть, на-стань без помощи Бога, но и не отказавшись от него. Таков мой первый тезис в моём прошлом и будущем дискурсе с галилеянином. А вчерашний ли я снег или завтрашний век – это вопрос самоопределения: Достаточно ли у меня сил, чтобы остановить мгновение?

– Что есть истина? – мог бы сказать и я.

Как и прокуратор Иудеи, не видя того, что она стоит прямо передо мной. Впрочем, ведь это (хотя всего один раз) уже было. Не со мной, но что с того? Но ведь я вижу только то, что вижу. А надобно выше, если хочу быть всем.

– Она может быть или сегодняшней, или вчерашней, – сказал я (об истине) и растаял, чтобы стать завтрашним и самому подумать о завтра. Так я ощущаю свои странствия из одной моей ипостаси в другую. Когда сами собой проявляются некоторые мои (или божественные, это всё равно) возможности изменить этот мир.

Не потому, что я воздействую на мир (не знаю, возможно ли это вообще), но потому что я сам себя примиряю с тем, что меня ожидает. Потому и оказывается, что мир для каждой ипостаси свой.

Повторяю, я ещё не был никаким снегом. Какую бы форму мне принять в этот миг (и в этом мгновенном мире)? Но праздно думать об этом – пошло, ибо никогда не рано и всегда уже в прошлом. Настоящее же мгновенно.

Мгновение. Я выходил (рождался) из опочивальни моей женщины (Хлои). Ещё мгновение. Она (моя женщина) меня окликнула (как Орфей Эвридику). Но мне (именно в этот «мой» миг) нечего было ей сказать. Я знал, что при выходе меня собираются умертвить мои же телохранители. И что она участвует в заговоре. Так что слово было за ней. Ведь она не может (как Эвридика) сбежать от меня обратно в Аид. Но попробовать, чтобы меня убили, может.

Знала ли она, что я знаю? В какие-то из мгновений да, в какие-то нет; отступить ей было некуда в любом случае.

– Хорошо, что ты постоянна, – казал я. – Будь всегда такой. Скажи, ты всегда такой будешь? Достаточно твоего слова.

Милосердия в моих словах не было (это к галилеянину).

– Диоклетиан, – справедливо (то есть вполне язычески) мне на это заметила моя женщина. – Ты зануда.

Так что она не захотела воспользоваться словом. Делай что должно, и будь что будет. Она была совершенно права.

– Да, я подробен, – согласился я. Зная, что говорю не о правде, а об истине (которая может быть, а может и не быть напротив). Но эту тонкость (to be or not to be) постигают, лишь утратив, по величине чувства потери: То что было огромно, словно бы и не стало непредставимо меньше. Но словно бы объём моего сферического горизонта перекинулся в ровную плоскость.

Подробность плоского я не есть подробность объёмного я!

Я имел в виду, что у каждой детали (и у каждого мгновения) есть своё я, иногда отличное от меня самого. А она имела в виду (и меня в свой вид заключала) лишь свою ветреность. Она имела в виду, что не найти следа от мужчины в женщине, если женщина того не захочет.

Что стремление мужчины к языческому бессмертию неизбежно приведёт его к женщине. И тогда лишь от неё зависит, продолжится ли (в том или ином виде) бытие мужчины. Будет ли его тень в Аиде уверена, что среди живых продолжена его кровь. Тогда и бесплотная тень обретает подобие жизни.

Впрочем, с нами (богами) всё же несколько и'наче. Но и на этот случай она прекрасно знала (из практики культа Великой Матери, должно быть), что какого-нибудь одного бога (например, Трисмегиста с его миропорядком как мысленным образом) тоже не уследишь в бледном небе.

Потом она сказала, саму себя подтверждая:

– Да-да. Ты подробен. Потому что за-ну-да, даже филологически. Сначала «за», за ним «ну да», и что там (да-ле-е) за «ну да»? Что за решительное «нет» сменит это неуверенное «да»?– так она говорила с императором (и богом).

– Там опять буду я, – сказал ей на это её император (и бог). – Решительный я, отрицающий такое будущее (и такое прошлое), в котором нас с тобой нет.

Я сознательно не упомянул настоящее. Сделав так (иногда я всё же подчёркнуто бог), чтобы она не обратила на это внимание. Но она была подчёркнуто (и даже плоским курсивом) умна, моя Хлоя! Так что она должна была заметить это своё невнимание. И неизбежно должна была понять его неслучайность.

Она не удивилась. Она знала, что говорит с императором Рима.

Ей бы (ещё) призадуматься. Ей бы (ещё) остановиться и оглянуться (не назад, но в себя). Но Римский мир знал только поражения и победы, и не знал настоящего поражения (понимай, восхищения) оттого, что был подробен с людьми и богами.

Если я восхищен, то всем, а не деталями. Но где возможно найти совершенство? Ведь и языческие боги обладают вполне определяемыми качествами (вот я, например, очень качественный бог и император, прекрасно знаю: Без восхищения и поражения, и победы суть одно и то же (и ничего не значат без любви к себе).

Я же хотел бы возлюбить этот мир превыше себя (зная, что превыше меня в этом мире ничего нет); итак, о любви к себе: Казалось бы, Римский мир знал только любовь к себе. Предполагалось, что «Как вверху, так и внизу; как внизу, так и вверху. Как внутри, так и снаружи, как снаружи, так и внутри.»; Римский мир стоит на соблюдении законов человеческого общежития, полагая их законами общежития богов.

Вот почему Римский мир отчасти сродни будущему (средневековому) христианскому миру: Любой человек есть частица Тела Церкви, а всё Тело Церкви есть Тело Христово. Любое человеческое действие в этом теле есть акт литургический, претворение хлеба и вина в Плоть и Кровь христову… По своему этот мир совершенен, но потом пришла катастрофа Ренессанса.

 

Не знаю, это не является моей целью: Чтобы будущий Ренессанс уже сейчас (в III веке от Рождества) перестал именно кармической катастрофой. Для этого надобно определить для себя простую вещь: Карма не есть способ сосуществования человеков! Карма – название непреложного знания, что каждая человеческая песчинка просыпается (во всех смыслах этого слова) в бесконечных песочных часах.

Просыпается на (самим мирозданием) заранее определённом месте.

«Не соблюдение человеческих законов общежития жестоко наказывается на астральном, ментальном и причинном уровнях бытия, благодаря принципу соответствия. Исходя из этого закона можно понять, что Золотой век или Железный век могут быть только в душе человека. А внешний мир – всего лишь зеркальное отражение внутреннего мира индивида. Поэтому изменяя себя в позитивную сторону, человек улучшает и весь окружающий его мир. Вещи и события сами по себе нейтральны, всё зависит от цвета вашей души (ауры), сквозь которую, как сквозь увеличительное стекло, вы смотрите на то, или на иное событие. Чем мутнее это стекло, тем мрачнее вам кажется окружающий мир. Теперь становится понятным высказывание египетских жрецов:

«Сколько бы вы не пытались любить других, вы не сможете их полюбить, пока не научитесь любить себя – бога, находящегося внутри вашего тела. А когда вы полюбите себя, то поймёте, что любить других вовсе не обязательно, ибо вы и они – одно и то же»

Я послушал себя и понял, что Хлоя права: Я за-ну-да!

И она знала, что она права. Просто потому, что она моя женщина. Быть правой – её право, но показательно капризничая при этом. Дескать, мой император, что хочу, то и говорю. Ибо только «я его вздорная женщина».

Впрочем, она была образована (Римская империя предполагала, что на её просторах неграмотных жителей найти было возможно, но сложно), она была красива и совершенно незнакома с китайской философией (Китай – это совсем другая империя). «Высшее искусство – позволить переменам происходить естественно, самим по себе. Это действие в бездействии и бездействие в действии.» (это был Сэнцань, письмена истинного сознания)

– Диоклетиан, – сказала она опять своему императору (и сказала – опять, и опять – своему).

– Что? – спросил я у моей женщины.

Хотя прекрасно знал «что». Но я не был «чем-то». Конечно, я сиюминутно мог (или не мог) быть вчерашним или завтрашним снегом (римляне осведомлены о снеге: Когда-то, как снег, на голову на них обрушивался Ганнибал, и они о снеге запомнили), но именно здесь я был не «просто императором и богом».

Просто – это не о времени и не обо мне.

А вот что о времени и обо мне. Как и сегодняшнее занудливое утро, которое всегда настаивая на своей неизбежности, я являлся (словно бы «рассветал») ещё и одним из двух «августов» Рима, этаким «месяцем» перед осенью мира, что мне представлялось хоть и символичным, но немного (ибо очень по римски) пошловатым.

Так что я «оказывался» ещё и тем кратким промежутком времени между расцветом моего мира и тем, о чём впоследствии изложит в своём труде Гиббон: Упадком и крушением Римской империи. Я и был, и (в любом случае) останусь очень в мироздании значим.

А вот моя женщина вряд ли слишком всерьёз была в числе собиравшихся меня убивать заговорщиков. Информация о моих привычках и перемещениях общедоступна и не многого стоит. Потому (хотя я и не стал вмешиваться в реальность) мне хотелось бы, чтобы Хлоя участвовала во всём всерьёз.

Чтобы она всерьёз закрепила себя в бытии. То есть реализовала бы себя не только в том, в чём женщины наиболее успешны. По мнению далёких мудрецов, созерцающих с берега текущие мимо воды далёких рек Инд и Ганг, женщины наиболее полезны богам, когда тем надобно опустить с неба на землю слишком одухотворённого мудреца.

Индуисты называют таких небесных соблазнительниц небесными танцовщицами царства Индры. Говорят, перед ними невозможно устоять. Но в реальности стать человеческим трупом, проплывающим мимо сих мудрецов, я себе не желаю. Позволить себе быть менее собой, чем я есть, мне немыслимо.

Впрочем, если бы Хлоя просто хотела моей смерти, я её желание с лёгкостью бы исполнил. Буде она императрицей, собирала бы потом меня (и империю мою) по частям, как Исида умертвлённого и и расчленённого Сетом Осириса. Это могло бы послужить прологом к моему языческому Евангелию.

Но моя женщина вряд ли была всерьёз в числе серьёзных заговорщиков. Не будучи сама ни временем года, ни даже месяцем его, более ей нечего было бы заговорщикам предложить. А вот я и ей, и заговорщикам сочувствовал. Но не потому, что она не всегда могла бы захотеть моей смерти.

И не потому что «Не открывайся жене и не делись с ней никакими тайнами: В супружеской жизни жена – твой противник, который всегда при оружии и всё время измышляет, как бы тебя подчинить.» Эзоп, раб философа Ксанфа. А просто потому, что это было бы даже пошло (не бу'дуще, но про'шло). Мне нужна женщина как чудо, а не как обыденность моего «всегда».

А потому что в этой реальности и они, и я были обречены на неудачу.

Что до моего убийства, то ведь кто-нибудь «всегда» собирается (собирался и будет собираться) убить своего бога и императора. Собираться – это человеческое, даже избыточно «слишком человеческое» в человеческом существе: Тоже стать богом – административно. Взобраться по социальным ступеням (прообраз христианской лествицы). Механически сделать божественную карьеру. Deus ex machina, как это по римски.

Вы скажете: Как это, стать богом? Я скажу: Для этого в моём язычестве есть первое и единственное условие! Следует «убить» предшественника-бога (так или и'наче, но «освободить себе место» на Олимпе: Ежели и не физически, то превзойдя гордыней). Что равноценно суициду (тому или иному): В нашем невидимом мире сущностей мы никого не убиваем, только себя.

Суицид, так сказать, прошлой божественности, осознавшей свою пошлость. Надежда, что после суицида наступит новая божественность. Что тут скажешь? Лучше молчать.

Данный тезис (о неизбежном суициде пошлости) я не буду растолковывать: Если надо объяснять, то не надо объяснять (будущая поэтесса, гиперборейская Сафо – Зинаида Гиппиус). Или, если вам неведомы поэтические тексты будущих гипербореев, вот вам латынь: «Не дано увидеть те силы, которые позволено только ощущать. Apuleius древнеримский писатель и поэт, философ-платоник, ритор, автор знаменитого романа «Метаморфозы».

И избежать такого (своего ли, чужого) само-и-богоубийства невозможно. Никоим логическим образом. Таким образом логический фундамент римского мира всегда подмывался логическими же течениями человеческих (мысленных, но не только) нечистот (под каждым видимым и невидимым миром миром есть его канализация, любому инженеру известно).

Поэтому! Если я хочу (то есть должен) укрепить фундамент моего мира, я попытаюсь сделать так, чтобы самоубийство бога (в себе ли, ещё где-либо) перестало быть причиной успеха.

Потому все мои реформы административного управления империей сводились к одному: Обессмыслить саму возможность перешагивать через ступени в божественной карьере амбициозного претендента. Не то чтобы сделать её невозможной, но лишить смысла. Поскольку, убрав одного бога (императора) с Олимпа (трона), соискатель тотчас находит на его месте заместителя, которому это место заранее отдано.

Для этого я ввел особенный принцип управления: Империей правят два равноправных августа, (каждый на своей территории). У каждого августа есть один подчинённый ему цезарь (у которого есть своя территория). Цезарь набирался административного (и божественного) опыта под руководством своего августа и в любом случае наследовал своему наставнику.

Я (как человек) верил, что навсегда уничтожал саму возможность успеха заговорщиков. Но я (как бог) знал, что не уничтожил возможности заговора. Вызванного глупыми, нелогичными, пусть даже изначально обречёнными на пошлость причинами (всегда одними и теми же): Завистью или неприязнью. Пожалуй, в видимом мире людей эти вещи вообще невозможно уничтожить. Только вместе с видимым миром.

Но даже в невидимом мире возникали сложности. Ведь чтобы противостоять таким почти спонтанным (которые невозможно предотвратить) покушениям на меня, мне как раз (и не раз) пригождалась моя божественность. Оказывалась единственным способом не быть в очередной раз убитым.

Всё это путём подмены одной неизбежности на другую.

Но у любых вмешательств в реальность есть обратная сторона. У всего в этом плоском видимом мире есть две стороны.

Одна сторона: Должное, долг. Другая – необузданная гордыня. Я мог (как бог) подойти к плоскости с любой ея стороны, поскольку у меня (у моего невидимого «я») сторон – больше. Я словно бы переставлял буквицы на восковой дощечке.

При обладании такими возможностями в моём невидимом «я» вступали в силу личные отношения меж долгом и дикой гордыней. Качества словно бы персонифицировались, обретая очертания. Впрочем, об этом я скажу ниже. А пока важно знать (и не удивляться), каким образом покушения на меня не достигают своей цели.

А каким образом я собирался удоволить мою Хлою, ежели её вдруг понадобилась бы моя смерть? Я сделал бы то, чем жива настоящая женщина: Подарил бы ей иллюзию, что на её птолемеевой плоскости глобуса у неё всё получилось! Что она и убила меня, и сохранила меня живым для собственных нужд.

Я не случайно ещё и ещё возвращаюсь к этой теме. Согласитесь, это так иерархично: У любимой женщины бога есть её собственный (живой и мёртвый) Осирис. Она ведь даже формально не императрица, но (как там у будущих пиитов): Граф целует служанку, её до себя возвышая (цитата не точна, по памяти).

Здесь так же следует сказать об ирреальной иерархии «возвышения», о «боге в предвкушении бога». Но пока что и об этом я только упомяну.

Остальное проще проиллюстрировать на примере. Что лучше для примера, нежели действие, которое можно рассмотреть в его начале, завершении и последствиях; после чего возможно вернуться к замыслу и насколько возможно исправить его: «Дилетанты, сделав все, что в их силах, обычно говорят себе в оправдание, что работа еще не закончена. Разумеется! Она никогда и не может быть закончена, ибо неправильно начата.»

Гете, некий германец из будущего, очень хорошо определил сущность мироформирования: Не начинайте с начала! Если Бог есть начало всего, то (прежде всего) обратитесь к нему, а не к себе.

Итак, иллюстрация: Сам этот разговор с моей женщиной (не путать с императрицей, законной женой) происходил перед нашим с ней расставанием у дверей ея опочивальни. Само собой, происходил он с той стороны дверей, которая обеспечивала нам отдельность. И от моей охраны. И от остального мира, с которым я полагал уладить посредством моих реформ.

В то время как охрана полагала уладить со мной. По своему реформируя свой мир.

Итак, если о реформах (своего и только своего мира): Мои реформы, в числе коих были и последовательные (сначала один, потом другой, третий и четвёртый) эдикты против непобедимых христиан, побеждая внешне, внутренне оказывались обречены.

С внешним (видимым) оказывалось не просто – просто, а (ирреально) ещё проще: Вы хотите убить августа (императора и бога), дабы самуму стать августом (императором и богом)? Но к чему убивать не человека, а время года? Вы говорите, что время года персонифицировано? Да! И нет.

К чему убивать одного из двух августов (высшее должностное лицо, а не месяц), при каждом из которых имелся свой цезарь (должностное лицо, непосредственно подчиненное своему августу и ему наследующее). С этим всё разъяснилось. А вот с христианами всё (в который раз) только началось.

Мои победоносные эдикты против непобедимых христиан ознаменовали неразрешимую проблему. Я собирался победить непобедимое. Почему? За-чем? А за-тем, что я последователен: Я следую за собой. Просто потому, что я был Диоклетиан. Спросите у потомков, кто я таков.

Я император, продливший существование Западной империи (в её языческом варианте) на полтора столетия. Или больше? Что гадать? Да и зачем наперёд заглядывать? Ведь я был (и есть) вчерашний снег, что мне века? Мне бы мгновение пережить. Не за чин императора, а за прочую вечность.

– Диоклетиан!

Не пережил. Пришлось подчиниться. Моя женщина. Её император, что хочет, то и делает. Хотя ей только кажется, что император – её. Точно так же, как я знаю, что и когда мне кажется. Например, о принадлежности этой женщины мне.

Или о принадлежности империи мне. Я был сыном вольноотпущенника, то есть бывшего раба. Так что с чужой собственностью (которой и я мог бы быть) я допускал вольности лишь до определённого предела.

Но вернёмся к иллюстрации.

– Хлоя.

– Что?

 

– Прощай.

– Прощаю.

– За что? – спросил я, зная ответ. Пришла пора моей охране попытаться меня «поправить» (понимайте: Очистить восковую дощечку, чтобы выписать другую буквицу.)

– За занудство. – сказала моя женщина. Понимайте, за меня самого.

В сопровождении дожидавшегося меня у её дверей преторианца я пошёл по коридору. Чувствуя некоторую неуверенность в суставе стопы. Не мог определить, что это? То ли онемение, вызванное позвоночной грыжей, то ли не до конца залеченный сустав стопы. В отрочестве я возвращался затемно к месту ночлега через строительную площадку, прыгая с одного мраморного блока на другой мраморный блок и оступился.

Врачам я ничего не сказал. Никаких примочек. Никаких накрепко привязанных к щиколотке дощечек. Никаких перевязок. Всё сам. Всё само по себе.

Увечье (если его можно так называть) почти не мешало моим атлетическим и воинским упражнениям, положенным человеку моего положения для полного образования. Почти. Потому что вразумляло о наличии непреодолимых сил, перед которыми всё – ничто, а тренированная и бодрая юность попросту хрупка.

Теперь увечье напоминало мне (уже императору) о почтительном отношении к непреодолимому. Сустав ступни (или таки позвоночная грыжа?) напоминал, что я (бог и император) хрупок. Что со мной всего лишь один преторианец. Да и то его присутствие более чем формально.

Потому, когда из-за ближайшего поворота выступил его непосредственный командир (мне хорошо известный) в сопровождении нескольких воинов (мне неизвестных), и они ловко обступили меня (а преторианец охраны даже не попробовал меня заслонить, напротив, отступил в сторону), что я должен был подумать? Разумеется, ничего!

Я и не думал, за-чем?

Всё было придумано (за тем «мной) – за меня, причём плохо придумано. Структура происходящего была ущёрбна, как незалеченный сустав. Любой мой поступок был бы как неуверенная стопа на сыпучем песке мгнвений. В которых ни одной песчинки нельзя было поправить. Каждое мгновение оказывалось самодостаточно. Каждое мгновение оказывалось (ежели оно было предсмертным) незабываемым ((ибо вместившим в себя всю мою жизнь).

Потому я просто поручил себя воле богов и (в одно из этих, ставших бесконечными и неделимыми ни с кем, песчинок-мгновений) вспомнил, что происходящее очень напоминает убийство Калигулы. Разве что того зарезали, когда он шёл с гладиаторских боёв (кажется), а не из спальни своей женщины, и он (когда клинки в него погрузились) был очень удивлён негаданной уязвимостью своей формально божественной плоти.

По крайней мере, так говорили те, кто был свидетелем. То есть сами убийцы.

Кстати, о формальности. Повторю: Как император Рима я тоже был богом (или Сенат ещё не успел принять соответствующий эдикт? Надо потом уточнить). Но в ситуации, с каждой песчинкой-мгновением (а их и так были считанные единицы), приближавшейся к тому, чтобы из бога административного (то есть формального) мне переместиться в бога сущностного… Хватит ли у моего гения (гения императора Доминициана) сил духовных, чтобы мне сохранить мою личность и в потустороннем?

Вопрос вопросов!

Даже у иудеев их главный пророк Моисей очень интересовался именем их бога, дабы иметь возможность его заклясть. То есть властвовать над богом своего народа. Это потом иудаизм (всё более преобразуясь в свою христианскую ипостась) якобы от такого лобового подхода отошёл.

Впрочем, о чём я? Сейчас меня будут препровождать из мира дольнего в мир горний. Если я, конечно, позволю. Иначе мою автоэпитафию можно будет подписать так: Гай Аврелий Валерий Диоклетиан – один из величайших римских императоров (284 – 305 нашей эры) (см. История Римской империи). Его царствование особенно знаменательно установлением новой формы монархического правления: Неограниченного самодержавия (домината), сменившего созданный Юлием Цезарем Октавианом Августом принципат, при котором государь отчасти разделял свою власть с народом и сенатом.

То есть родившегося в 284 году до н. э., убитого и обожествлённого несколько ранее 305 г. н. э.

Фактически (по всему своему виду), придя меня (бога) убить, мои предполагаемые убийцы были мне (системному противнику христианства) сомысленны. Повторю очевидное: В языческой космогонии нет другого пути для индивида! Они (индивиды, но ещё не личности )либо сами должны восхотеть стать богами (возвысившись в императоры), либо избрать себе бога, чтобы пользоваться его благами.

Стать богом – довести свои мысли, чувства и силы до запредельного воплощения. Вся стать бытия должна претерпеть изменения. Размножиться, вместо того чтобы исцелиться. Много экзи'стансов, вместо целостности Одного.

В этом суть языческого восприятия мира Кстати, в этом же причина множества военных переворотов, едва не погубивших империю. Империю, административно сделавшую меня богом, стоило мне занять вершину карьерной лестницы. И теперь меня могли бы убить, ибо только так возможно – стать ещё выше.

Язычеству некуда было больше расти. Мир стал статичен.

Итак, статично – убить меня. Но я (статичный) не мог этого допустить. Не только потому, что как смертный бог (бессмертен только гений императора) хотел быть во плоти как можно дольше (а как человек – просто боялся смерти), но и потому, что последовательность моих реформ ещё не была завершена, и мне не пришло время отрекаться от власти, дабы спокойно выращивать капусту.

Но, как я уже указывал, действия моих убийц очень напоминали заговор против Калигулы. Как бы всё происходило дальше, если бы я дал событиям естественный ход? А вот так, примерно: «Калигула вышел из театра. Его ждали носилки, чтобы отнести в новый дворец кружным путем между двумя рядами гвардейцев. Но Виниций сказал:

– Давай пойдем напрямик. По-моему, греческие мальчики ждут там у входа.

– Хорошо, пошли, – согласился Калигула.

Кое-кто из зрителей хотел последовать за ним, но Аспренат отстал и оттеснил их обратно.

– Император не желает, чтобы его беспокоили, – сказал он, – убирайтесь! – и велел привратникам закрыть ворота.

Калигула подошел к крытой галерее. Навстречу ему вышел Кассий и спросил:

– Какой сегодня пароль, цезарь?

Калигула сказал:

– Что? А, да, пароль. Кассий. Я дам тебе прекрасный пароль: «Юбка старика».

Тигр спросил из-за спины Калигулы: «Можно?» – это был условный сигнал.

– Бей! – крикнул Кассий, выхватывая из ножен меч и изо всех сил ударяя Калигулу.

Он хотел рассечь ему череп до подбородка, но, ослепленный яростью, промахнулся и попал между шеей и грудью. Главный удар пришелся по ключице. Калигула пошатнулся от боли и изумления. Он в ужасе оглянулся по сторонам, затем повернулся и побежал. Однако Кассий успел еще раз ударить его и рассек ему челюсть. Затем Тигр повалил Калигулу на землю ударом по голове, но тот медленно поднялся на ноги.

– Бей снова! – закричал Кассий.

Калигула возвел глаза к небу, на лице его отразилась мука.

– О, Юпитер! – взмолился он.

– Изволь! – вскричал Тигр и отсек ему руку.

Последний удар острием меча в пах нанес капитан по имени Аквила, но и после этого еще десять мечей вонзились в грудь и живот Калигулы, чтобы не было сомнений в его конце. Капитан по имени Бубон погрузил руку в рану Калигулы на боку и облизал пальцы.

– Я поклялся, что буду пить его кровь! – крикнул он.» (Роберт Грейвс, «Я, Клавдий»)

Я (не тогда, а сейчас, и не Клавдий, но Доминициан) спросил:

– Кто из вас поклялся, что будет пить мою кровь? – совершенно без задней мысли о «плоти и крови бога», пия кою, сами мы обожимся.

Они затрепетали. Следовало ли ожидать иного? Нет, ибо меня охраняли системно. В каждой стене были ниши, в которых мог поместиться не вовлечённый в заговор воин. В потолке были отверстия, вполне подходящие для стрел или дротиков какого-нибудь (опять-таки не вовлечённого в заговор) воина… Разумеется, они затрепетали потому, что были уверены лишь в себе, а не в цепи событий.

– Я всего лишь хотел узнать, как могли бы развиваться события, – сказал я им.

– О чём ты, император? – изумились мои заговорщики. – Мы поклялись показать тебе, насколько ты невнимателен к собственной безопасности!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11 
Рейтинг@Mail.ru