художественно-публицистический роман в трёх частях
«Dicebamus hesterna die…» («Вчера мы сказали…»)
первая часть художественно-публицистического романа
о Святой (само)Инквизиции, явно показывающая, насколько бесчеловечна бывает внешняя человечность; мы никогда (полностью) не вспоминаем, что мир создан не для нас.
Здесь ложь и зависть пять лет
Держат меня в заточении.
Но есть отрада в смирении
Тому, кто покинул свет,
Уйдя от злого волнения.
И в этом покое строгом,
Как в поле блаженства, он
Равняется только с Богом
И мыслит в покое строгом,
Не прельщая, не прельщён.
стихотворение Тюрьма, автор Luis de Leon, поэт и учёный, профессор Саламанкского университета 1528-1591 г.
Все мы столь наглядно собрались именно здесь, в застенке Святейшего трибунала, потому что мы и надеялись, и прежде всего полагали обсудить само это символическое место нашего представительного собрания (или даже поместного собора); но прекраснейший Луис де Леон закономерно(!) напомнил о преемственности времен:
– Dicebamus hesterna die… («Вчера мы сказали…») – и в этих словах, кроме осязаемых звеньев сковывавшей нас цепи Закона(!), были и Слово, и власть (иначе, сила); я обоснованно понадеялся, что в этих словах не было (да и не могло быть) вызывающе иновременных и инонациональных «Слова и дела», слишком буквально трактующих наше пожизненное заключение, и оказался прав: ничего не было окончено.
Ведь даже в Московском царстве (единственной властной альтернативе представленному здесь католичеству) термин «Слово и дело» – не только как непосредственная коммуникация меж (т. н.) светскими верхами и (т. н.) светскими низами, но и нечто сродни обращению к духовной инквизиции (для коей несущественны понятия верхов и низов) – ещё не принят к повсеместному употреблению в Московском царстве: ничего не было окончено и там.
Но обратимся к нашему собору (собранию, трибуналу)! Нас, его участников, пока что (виртуально и многотолкуемо) пятеро: Луис де Леон (1528-1591), Луис де Гонгора-и-Арготе (1561-1627), Мигель де Сервантес Сааведа (1547-1616), Давид Абенатор Мэло (когда и где он родился, неизвестно) и я (пока что им вполне видимый); но почему именно такими словами Луис де Леон решил его начать?
А потому что его (частное) начало есть наше (всеобщее) продолжение. Достигнув очередного неба, всегда оказываешься на дне следующей преисподней.
Согласитесь, нельзя говорить о будущем, не продолжив настоящего прошлого: об этом, как и о временах в английском языке (настоящем и прошлом, и будущем, и все они – продолженные), можно говорить бесконечно и блаженно, забывая обо всём конкретном, определяемом здесь и сейчас.
Согласитесь, нельзя говорить о чём либо вообще, не помянув продолжения этого «чего-либо» и вокруг, и вдоль всех четырёх-пяти-шести целеполагающих осей телесного глобуса, личностных координат каждого бытия (каждой человеческой ипостаси).
Согласитесь, нельзя говорить о настоящем поэте, не помянув всех (прошлых и будущих) поэтов, которые являются и его предтечами, и его продолжением; нельзя говорить о явлении культуры – вне всего человеческого прозревания; признаюсь, что я аккуратно подвожу к простой и не крамольной мысли – человек (в какой-то степени) есть мозаика своих (и чужих) ипостасей.
Собственно, сведение четырех великих людей в допросной камере святейшего трибунала – само по себе мозаично! И тоже не завершено.
Хотя бы потому, что не все они (в реальности, а не виртуально) допрашивались испанской (или даже португальской) инквизицией. Потом, если даже кого-то из них и допрашивали, то никак не всех одновременно; все эти переплетения и продолжения времён и пространств я мог бы попробовать изобразить разве что в виде простого художественного текста, а не исторической хроники.
Но я уверен, что полноценно записать (все) эти события на (всём) полотне мироздания (причём – кистью того языка, которому наш алфавит просто-напросто тесен) мне ещё не вполне по праву! (Вся) мозаика моих ипостасей ещё не определена, хотя уже продолжена в настоящее. Но я ещё только учусь.
Потому – прибегну к цитатам, сделав их частью текста. Быть может, решусь и на большее: сами тексты могут стать героями моей истории; разумеется, тогда моя историю станет и их историей, и я сам стану героем их историй; но не только в этом заключается грандиозность представленного здесь замысла.
Ведь и сам по себе замысел персонифицируется: начинает проявлять индивидуализм и амбициозность! Например: забирая меня (будущего и продолженного – настоящего – автора этого текста) из моей реальности и делая живым героем уже (не мною) написанных произведений. Ведь если я учусь на примере какого-либо букваря, то и сам могу быть проиллюстрированной буквицей на одной из его страниц.
А поскольку (в моём настоящем продолженном) очень даже может статься, что и учиться я буду – всегда (всегда буду не окончателен); но именно с этой мною же изображаемой историей мне так поступать – недопустимо. Но ведь именно поэтому я и обратился к поэтам: они всегда иллюстрируют мысль точными цитатами.
Вот и после своего вступления дон Луис многозначительно принялся цитировать хорошо всем (тамошним) нам известное стихотворение XV века Педро де Картахэна (или, быть может, его брата Алонсо; не всё ли это равно – здесь в тюрьме, среди нас?):
– Я – это вы, вы – это я.
Ведь наши души, наши взоры -
Одна душа, единый взор.
Страсть ваша – это страсть моя.
И нашей страсти приговоры -
Единый смертный приговор.
…..............................................
Так, наша слава умерла.
Наш рок для нас изобретает
Такое долгое страдание,
Что нам ясна причина зла:
Не смерть сама нас убивает,
А нашей смерти опоздание.
Читал он весьма выразительно, особо акцентируя наше внимание на изощрённой искусственности анализа противоречивых и надуманных чувств, сказывающийся в антитезах и гиперболах; всё было очень уместно именно здесь, в высокоинтеллектуальном застенке инквизиции.
Конечно, в приведённой им любовной аллегории никакой вещественной кистью не выписывается то, что неизбежно приводит человека в трибунал инквизиции, то ли свидетелем то ли обвиняемым: различные толкования различных же толкований Слова! Поскольку дело касается вещей, если так можно выразиться, вещих и подчёркнуто(!) невидимых. Которые как раз безусловно ведут на дознание и суд.
Вещи «видимо невидимые». Зримо они – определённо многотолкуемы. Кроме, разве что, той единственной (сверх)очевидной и (сверх)конкретной вещи: мы все умираем заранее. Физический (видимый) финал – всегда констатация уже происшедшего в невидимом. Которая может опередить осознание человеком – факта, но может за ним и запаздывать, сообразуясь с британской филологией; такова формальность бытия. Неформальное же (то есть вещее) наше присутствие – в точке сосредоточения смыслов жизни.
Но порою именно неформальность требует формального подчёркивания. Для простоты интерпретаций, если уж мы затеяли дело с переводом с формального языка тела на подчёркнутый язык души. При таком переводе невидимое вещее начинает представляться и очевидным, и ощутимо выпуклым.
Так что формальной (или телесной) причиной нашего сосредоточения именно здесь являются различные переводы одних и тех же древнеиудейских текстов и различия в их истолкованиях; белое слово на белом листе – вещь тонкая и силы неоспоримой, но (порою) выделить его для нашего грубого зрения проще либо курсивом, либо чертой горизонта, подведённой снизу.
Но и это верно лишь на подчёркнуто(!) поверхностный взгляд начинающего. Чтобы закончить с «видимо невидимым», надобно и начинать с «невидимо невидимого»: (начнём) с того, что человек, ежедневно и ежечасно (к самому) себе приближающий мир Слова посредством своих собственных слов, (начинает) многоосмысленно толковать его!
Что, в свой черёд (при дерзновенных обращениях и к Ветхому, и к Новому Заветам) приводит к практическому мироформированию (а где-то даже и вещественному терраформированию) наших прошлого, настоящего и будущего.
То есть (на деле) в юрисдикции Святейшего трибунала нашим соучастником оказывается вообще любой человек! Вообще любой! Преступивший к видимому от невидимого. При том что реальные версификации (видимых) слова и дела требуют почти что демиургова погружения в любой(!) предмет.
Согласитесь, именно в толкованиях незримое начинает перетекать в зримое; Слово становится делом посредством акта веры, то есть – вовсе не посредством инквизиторского самовымучивания (как определение – точнее изначального до-знания), а тем именно, что оказывается и тем, и другим, и чем-то ещё.
Итак, почему именно застенки испанской инквизиции? А вы не поверите: именно там (в трибунале) просвещённый иудей мог реально и осознанно, и (даже) свободно вступить в теологический спор с христианином-католиком; так же – вы опять не поверите: именно в тогдашней кровожадной Испании имея все шансы и на неоспоримую победу в дискурсе, и столь же неоспоримое поражение!
Такая победа его – его же (прошлого) поражение; как и поражение его оппонента – его же (будущего) торжество!
Каким образом, вы спросите? Разумеется, на публичном теологическом диспуте; из-реки по имени факт: в средние века в Испании состоялось два наиболее известных иудейско-христианских диспута! Барселонский (1263 г.) и диспут в Тортосе (1413 -1414 гг.); последствием таких диспутов явилась катастрофа иудаизма и почти поголовный переход ортодоксов в христианство, почти всегда насильственный, но – иногда подчёркнуто(!) добровольный; помимо помянутых диспутов только застенки инквизиции доступно предоставляли свою площадку (место и время) и для дискурса, и для простого даже сочувственного собеседования.
Из-реки по имени факт: любая беседа (как и любой её участник) также представлена целокупностью своих настоящих, прошлых и будущих ипостасей.
«На помянутых диспутах обстановку было бы сложно назвать простой и дружеской. Чтобы затруднить позиции представителей евреев, христианское духовенство накладывало жёсткие ограничения на аргументацию еврейских оппонентов. Запрещалось произносить всё, что могло быть истолковано как оскорбление христианства. Евреи рассматривали такие дебаты как заведомо проигрышные: если их переспорят, то вынудят принять христианство, если же они победят, не исключено, что и они, и их единоверцы подвергнуться физическому насилию. Можно признать, что диспуты носили открыто пропагандистский характер и их результаты транслировались доступными в то время средствами распространения информации: проповедями монахов и священников, раввинов, всевозможными слухами и фольклорными произведениями.
Вышеуказанные диспуты проходили после так называемого «перелома XIII века», когда в христианской Европе стало кардинально меняться отношение к еврейскому населению. Ранее отношение христиан к евреям лучше всего определили отцы церкви – Блаженный Августин и Григорий Великий. По мнению отцов церкви, христиане должны терпеть присутствие евреев, поскольку последние являются «живыми свидетелями» распятия Христа и доказательством древности Священного Писания, а своим униженным состоянием религиозного меньшинства евреи постоянно подтверждают свою ошибку – непризнание Иисуса из Назарета Мессией – и поэтому они отвержены Господом. К толерантному отношению к евреям призывал и такой средневековый документ, как Constitutio pro iudaeis, обнародованный папой Иннокентием III в 1199 году с целью служить главной основой христианско-еврейских взаимоотношений в самых различных областях христианского мира. Говоря же об отношении христианского социума к евреям в целом, следует отметить общий настрой, согласно которому христиане обязаны были приложить все усилия к тому, чтобы обратить евреев в христианство. Но не силой, а убеждением.»
Вот информация о первом словопрении: «В июле 1263 года в королевском дворце Барселоны состоялся диспут между доминиканским монахом, крещёным евреем Пабло Христиани и евреем р. Моше бен Нахманом (Нахманид, РаМБаН), возглавлявшим йешиву в городе Герона. Спор происходил в присутствии короля Арагона Хайме I, а также крупнейших вельмож и глав нищенствующих орденов.
Пабло Христиани ставил целью доказать на основе текста Талмуда христианские доктрины. РаМБаН не столько спорил по поводу конкретных деталей отдельных вопросов, сколько противостоял самим методам. На «доказательство» Пабло, взятое якобы из Талмуда, что Мессия уже пришёл, он ответил, что Иисус жил задолго до мудрецов Талмуда, и, если бы они верили в мессианство Иисуса, разве придерживались бы они иудейской религии? Сильным, по тем временам, аргументом был его упрёк христианам в непоследовательности: ведь с приходом истинного Мессии должны прекратиться войны.
Диспут продолжался всего четыре дня и был прекращён по просьбе РаМБаНа из страха перед проповедниками, «наводящими ужас на весь мир», т.е. доминиканскими монахами. В рамках миссионерской деятельности доминиканцы и францисканцы ранее получили разрешение регулярно проповедовать в еврейских синагогах. Уже в 1241 г. король Хайме (Яков) I обязал евреев слушать проповеди нищенствующих монахов, а после Барселонского диспута возобновил и ужесточил действие этого указа. Таким образом, информация о результатах диспута стала одной из психологических атак в рамках общего наступления христиан на иудаизм.
26 августа 1263 года, через два месяца после диспута, король обязал всех евреев (и мусульман) присутствовать на проповедях монахов под угрозой штрафов. Ещё через три дня сам Пабло Христиани был послан проповедовать евреям в синагогах и спорить с ними. Как навязанный евреям диспут, так и проповеди были частью политики информационного воздействия на евреев, целью которой было добиться их поголовного крещения.
По результатам диспута было написано два отчёта – «латинский», о достоверности которого идёт спор и книга РаМБаНа. В ней автор информирует читателей-единоверцев, что он одержал-таки победу над Паблом Христиани и что идеологическая победа над христианством возможна. Характерно, что РаМБаН приводит полностью свои ответы христианам, а речи оппонентов переданы вкратце. То есть, книга могла быть предназначена для того, чтобы служить неким «информационным орудием» для евреев, вынужденных спорить с нищенствующими монахами, которые прибегали в то время к новым полемическим приёмам.»
– Не согласен, – сказал Луис де Леон. – С утверждением отцов церкви не согласен. Христианин не должен терпеть; но! Должен принимать со смирением. Различие между иудаизмом и православием даже не в том, воскресал ли Господь (у иудеев есть будущее Воскресение, так сказать «будущее продолженное» Воскресение; у православных есть Воскресение «прошлое продолженное» – и всё они настоящие!); различие в обязательности исполнения Закона, в буквальности соблюдения буквы.
Я посмотрел в упор на поэта де Леона. Сам я иногда позволял себе сомнительную шутку о 666-ти пунктах моисеева кодекса (в реальности их несколько меньше, кажется?): именно из лукавой буквальности и происходит симбиоз фарисейства с иудством: возможно ли использовать Слово, разложив его на мёртвые буквицы (а потом эти трупики составив в чудовище Франкенштейна)?
Сие есть вещь кровавая, что доказательствах не нуждается; вспомним палачествующего фарисея Савла. Тому ведь даже пришлось пережить чудо на дороге в Дамаск, чтобы опамятоваться и стать-таки животворящей вольтовой дугой Слова.
А всем ли «трупикам буквиц» моисеева кодекса следовать, или не всем – каждый решает сам; но – сначала её (душу Живую) обретя; как такое возможно, спросите вы? Да очень просто!
– Не согласен, – повторил Луис де Леон. – В прошлом ли, в будущем Господь – он всегда в настоящем; и настоящее это может быть и в соблюдении каждой буквицы закона, и во всём Слове; но и то, и другое может вылиться виселицей Иуды (а ведь он получил свою землю, стал царём участка земли ценой в 30 монет); может (даже) статься, что иудей-ортодокс будет более православен, нежели допрашивающий его инквизитор.
Фактически он повторил мою (впрочем, вполне очевидную) мысль. Разве что он не позволял себе моего легкомыслия и заигрывания со смыслами и их ненадлежащим толкованием; разумеется, он прав.
– Не согласен! – сказал ещё кто-то; я намеренно не разобрал, кто.
Так мог бы заявить Луис де Гонгора-и-Арготе (христианин и даже каноник собора в Кордове, а после королевский капеллан); но! Явно (заявил бы) не просто так. А затем, чтобы услышать ответ: кто из собранных здесь поэтов возможет на подобный посыл ему что-либо ответить; будем считать даже, что именно так (этот) дон Луис и сказал, но – в другом настоящем (согласитесь, с временами у нас обстоит интересно).
Но интересно обстоит и с другим: я (автор этой истории) еще не назвал поимённо всех участников совета; точно так же я пока что не назвал особенных приёмов полемики (не токмо разложенных на столе в виде пыточного инструментария), к которым допустимо прибегать взыскующему истин человеку.
Кстати, о полемических приёмах! Мы (кто именно, я скрупулёзнейше перечислю чуть позже) находились в допросной камере со всеми её атрибутами: растяжкой, дыбой, креслом на возвышении (для инквизитора-доминиканца), допросным креслом (для испытуемого), столом с весьма привлекающими внимание аргументами палача.
Скажу сразу: помещение не было захламлено. Но не было и просторно. Всё было на своём месте и лишнего места не занимало. Это очень важно для дальнейших событий. Результатом которых так или иначе будет недвусмысленное объявление веры.
Здесь мы и подбираемся к аутодафе.
Аутодафе (ауто-да-фе, ауто де фе; порт. Auto da fé, исп. Auto de fe, лат. Actus fidei, буквально – акт веры) – в средние века в Испании, Португалии и их колониях торжественное объявление приговора инквизиционного суда, сопровождавшееся, в большинстве случаев, возвращением покаявшихся еретиков в лоно церкви, или их наказанием, в том числе «казнью без пролития крови» – часто это было торжественное сожжение осужденных.
Таким образов предмет жизненно важного дискурса опрощался, власть над словом (буквально) становилась реальным делом (вульгарным убийством); странно было бы определять опрощение как торжество примирение с тем, с чем примиряться ни в коем случае нельзя: с недомыслием!
По счастью и для этого, и для ему подобных торжеств и объявлений веры у нас как раз недомыслия и недоставало.
Будем полагать, и не достанет.
Будем полагать, что (неверию благодаря) сегодня у нас всё обязательно обойдётся не только без мировой катастрофы, но и без вульгарного костра. После которого единственным результатом (выводом) оказывается яйцо Феникса. Вы скажете, Феникс не откладывает яиц? Но это и делает его яйцо уникальным! Впрочем, только лишь на яйце Феникса уникальность мира не заканчивалась: все мы здесь(!) уникумы.
Не даром в помянутом выше Московском царстве есть народная сказка о курочке, снесшей золотое яйцо; в сказке очевидно демонстрируется, что золотое и неживое яйцо (как символ антивселенной) не может быть никем востребовано. Потому следующее яйцо курочка обещает снести уже не золотым, но совершенно живым и простым.
И нам ни к чему Великое Делание премудрых алхимиков: все мы люди неслыханно простые. И простота наша ничуть не проигрывает от того, все мы оказывались люди высокообразованные, как самый минимум – лиценциаты (лат. licentiatus – допущенный; licentia doctorandi – академическая степень, квалификация; в некоторых странах – учёная степень, приобретаемая студентом после окончания лицентиатуры.
В средневековых университетах – промежуточная степень между бакалавром и доктором.); крещеные иудеи или благородные идальго чистой иберийской крови (потом, кстати, благополучно кровь свою с семитами перемешавшие) – всё были равны, все мы были в тюрьме, причём – не только в тюрьме собственного тела, но и собственного понимания духа, то есть в русле современных нам Слова и дела.
Но! Благодаря современным нам Слову и делу именно что свободного времени у нас попросту не было! Потому – именно в тюрьме у нас (невесть откуда) взялось свободное время для сотворения чего-либо превосходного; как, предположим, у того же Мигеля де Сервантеса Сааведра именно в застенке отыскалось свободное время для написания его прекрасной книги.
Но! Напомню: мы с вами – не они; но и они (мои герои) сотворить сейчас могли только беседу. Которая ни в коем случае не является дискурсом, дабы не убивали мы (и они) истины. Чтобы не возомнили себя надкусившими плода с древа:
Что яблонь меж деревьями лесным?
Я с ними не веду о тебе речи,
Лишь имя назову, и легкий ветер
Осыплет с них зеленую листву,
Как бы осенней сделав… Мы в ответе
За слово в этом мире, мы как будто
Планетами играющие дети,
Убийствами встречающие утро:
Дать имя означает убивать.
Дать имя означает обладать
Всего одним из множества имен…
И если б не кипение племен, и если б не природа перемен,
Была бы непомерна эта власть.
Автор данного текста – некий Niko Bizin (одна из моих ипостасей), в собрании не то чтобы отсутствующий, но – более нежели лишний; впрочем, эту личину (лишнего человека) дальнейшее развитие событий либо поправит и приладит к делу (если не к телу), либо удалит за свои пределы.
Я здесь процитировал самого себя (одного из себя: себя уже прошлого) только лишь для того, чтобы проиллюстрировать мой взгляд на мироформирование: какую личину мы носим, такой личиной мир (этот Янус с тысячею обликов) и обращается к нам; мы версифицируем законы мироздания и сами им подчиняемся: свободно убиваем свою свободу.
Но мы это мы, пребывающих в ловушках собственного я и в застенках своего тела; а вот что могу я сказать о них, собранных мной(!) в трибунале инквизиции? Очень простую вещь! Мы это мы (нас сколь угодно), а вот они (очень ограничено числом) – я не сразу называю конкретного оппонента Луиса де Леона (такого точно нет), но перечислю их всех (такие точно есть).
Это ещё и ранее выделенный Луис де Гонгора-и-Арготе (1561-1627). Учился в Саламанкском университете. Сорока восьми дет от роду стал священником, был капелланом короля Филиппа III. Как поэт создал целую школу "культизма", изощренной поэзии, соответствовавшей зрелости эпохи Возрождения, расцвету испанского империализма, гуманистическим вкусам образованнейшей части дворянства и буржуазии. Перенес в испанскую поэзию приемы поэзии греческой, латинской и итальянской, ввел новые словообразования. Один его сонет написан на латино-испано-итальяно-португальском языке: первая строка каждого четверостишия – испанская, вторая – латинская, третья – итальянская, четвертая – португальская. Как казалось современникам, в своих изысканных образах, метафорах и гиперболах Гонгора намеренно усложнял и затемнял то, что называется смыслом. Заслужил прозвание "ангела туманов" или "князя темноты". Как в жизни, так и в стихах сказывается гордость и замкнутость Гонгоры. Известны его "Одиночества", сонеты и "Полифем", поэма в октавах, смелая своими гиперболами и метафорами, звучащая острой тоской. Среди поэтов, писавших в том же стиле, следует упомянуть Габриэля де Боканхеля. В числе врагов Гонгоры был знаменитый драматург Лопе де Вега, презрительно называвший его язык – latiniparla (латино- речь) и поэт Кеведо, осмеявший его в "La Culta latiniparla". Стиль Гонгоры известен и в наши дни под именем "гонгоризм".
Это ещё и Мигель де Сервантес Сааведа (1547-1616); но – к общеизвестному описанию этого однорукого ветерана, о котором блистательный его современник Лопе де Вега так же уверенно сказал: «Нет писателя хуже Сервантеса!» – я прибегну в более подходящее время: согласитесь, что изначально (до тюрьмы) сей титан возрождения действительно писал посредственные вирши… Виртуально представим, что дону Мигелю предстоит совершить некое путешествие, прежде чем (равноправно) постучать в дверь допросной.
Ибо сейчас в ней сами собой соберутся (а не мною якобы будут искусственно собраны) версификаторы самые несравненные. Кроме того, они уже неоднократно были (каждый в своё время) собраны инквизицией.
Итак, о ещё одном участнике: Давид Абенатор Мэло (когда и где он родился, неизвестно). «Как он упоминает в предисловии к своей книге, его родиной была не Испания, его родным языком был не испанский язык.
Фамилия Мэло происходит от португальского городка того же названия. Может быть, Абенатар родился в Португалии или на Ближнем Востоке, или в Африке, куда его предки могли бежать от инквизиции. Он упоминает, что несколько раз побывал в Испании и в странах, где говорят по-испански. Как и зачем приближался он к этому очагу инквизиции, неизвестно.
Судя по его стихам, его родной язык скорее испано-еврейский диалект: мы находим в них типичные словообразования, как meldar – читать, ladinar – переводить на испанский, а также много португальских форм и окончаний.
В своем предисловии Абенатар сожалеет, что испанские евреи его времени больше не знают древнееврейского языка, и противопоставляет им морисков, обучающих своих детей арабскому.
Мы не знаем, за что Абенатар был арестован инквизицией. Может быть, за то, что перевел несколько псалмов Давида, был он обвинен в иудействе, брошен в тюрьму и подвергнут пытке дыбой. Инквизиция хотела заставить Абенатара назвать других иудействующих. Он не выдал их и под пыткой. Как же он не погиб? Много лет он оставался в заточении. Каким же чудом он спасся? Во всяком случае, он вышел из тюрьмы. Был ли он выпущен на свободу или бежал? Об этом он не говорит. Но указывает год своего освобождения: 1611. Выйдя из тюрьмы, он спасается в Голландию.
Там (или в другой стране) Абенатар заканчивает перевод своих псалмов, и в 1626 году во Франкфурте выходит испанская книга под заглавием:
«СL псалмов Давида, на испанском языке, в различных стихах, сложенных Давидом Абенатаром Мэло, согласно подлинному ферраровскому переводу, с некоторыми аллегориями автора. Посвящается св. общине Израиля и Иуды, рассеянной по всему миру, в сем долгом плену, а в конце Барака (Благословение) того же Давида и Песнопение Моисея. Во Франкфурте, года 5386 (1626), Элула месяца» (август-сентябрь).
Именно он достоин возражать дону Луису де Леону на его сентенцию о равновеличии ортодоксального иудаизма и православия; вот что он скажет:
Меняется причёска и костюм,
Но остаётся тем же наше тело,
Надежды, страсти, беспокойный ум,
Чья б воля изменить их ни хотела.
Слепой Гомер и нынешний поэт,
Безвестный, обездоленный изгнаньем,
Хранят один – неугасимый! – свет,
Владеют тем же драгоценным знаньем.
И черни, требующей новизны,
Он говорит: "Нет новизны. Есть мера.
А вы мне отвратительно-смешны,
Как варвар, критикующий Гомера!" (Георгий Иванов)
– Вы смешны, скажет он; вы полагаете не стоять на плечах титанов, а сразу перешагивать через их головы; не соблюдая скрупулёзно пунктов моисеева кодекса (если даже – теоретически – допуская несоблюдение!), вы не совладаете со своей падшей природой. Пророкам допустимо отступление от буквы; куда бы не направлялись пророки, они (по воле Бога) идут к Богу… Но кто пророк, скажи? Нет пророка в своём отечестве.
Я (отчасти) готов с этим согласиться. Разве что уточняю: с какой природой? Внутренней сутью или внешней оболочкой?
– Со всеми! – ответил бы мне дон Абенатор. Но и здесь я был готов (отчасти) с ним согласиться: фарисейство не в том, чтобы стоять на плечах или перешагивать через головы, а в том, чтобы идти по головам.
А в остальном, что тут возразишь? Ничего, ибо чистая правда: Воскресение Христово перешагнуло не токмо (гордые) головы, но весь миропорядок.
Соблюдаешь ли ты все 666 (или меньше, надобно всё же уточнить) пунктов моисеева кодекса или не соблюдаешь – не это определяет в тебе альфу и омегу, первого и последнего, то есть настоящего человека.
Итак, Луис де Леон, Педро де Картахэна, Давид Абенатор Мэло и Луис де Гонгора-и-Арготе (не троица, но четверо, потом – пятеро). Как я и объявлял уже, дон Мигель де Сервантес к нам (как и каждый из нас) присоединился к трибуналу в своё (а не в наше) время; надеюсь и даже знаю, что за это своё время, словно бы потраченное на путешествие вместе с Санчо, его герой Дон Кехана будет несколько приоткрыт как ипостась Господа, ни много ни мало.
Ничего из ряда вон (или через головы) здесь нет: в Страстную субботу, известно, Господь (одновременно) пребывал и в закрытом камнем гробе, и во аде (иудейском шеоле, где не могут находиться ни боги, ни демоны; но и (как Сын Человеческий Он мог) на небесах – вместе с благоразумным разбойником (по собственным словам Господа: истинно говорю, нынче же будешь со Мной в раю)!
Помнишь разбойника, распятого вместе с Христом?
Смекалистый парень.
Помнишь, что было потом?
Как я волок этот камень
Под гору и с горы.
Помнишь, что было до?
Помнишь те топоры бревенчатого Соломона.
Солоно ли тебе?
То есть до ноты до
Тоже поётся соло.
Якобы та немота.
Якобы та черта,
Распятая рядом с Христом.
Помнишь, что было потом?
А я не могу забыть.
Я не могу не быть.
Я на том берегу
И на берегу этом…
А в Лете течёт вода,
Полная капель света. (Niko Bizin).
Здесь всё совершалось (и совершается) по Слову; впрочем, как и в шеоле – с душой, как и с телом – во гробе. А пока всё это совершается, я исправлю упущение, рассказав о доне Педро и его семье (они, принадлежа правящей элите, инквизиции не подлежали, но…); кровь, как говаривал Воланд, кровь! Кровь Ветхого завета не токмо протекала по их венам, но и неизбежно влекла во внутренние поиски; недаром (помянутый) фарисей Савл – ярчайший пример того, что с нами происходит на пути в Дамаск; особенно ценна для нас (как для людей телесных) история со слепотой и прозрением помянутого Савла.
«В те времена, когда духовенство играло одну из главных ролей в политической и культурной жизни Европы, еще до установления инквизиции в Испании, некий Соломон Га-Леви, эрудит в талмудических науках и знаток богословия, добровольно принял католичество. Окрещенный Пабло де Санта Мария , он был назначен епископом города Карфагена, откуда и происходит его фамилия де Картахэна. Одно за другим он получил различные почетные звания, стал канцлером королевства кастильского и опекуном испанского инфанта. К концу жизни он вошел в Совет регентства и был архиепископом своего родного города Бургоса. Он обратил в католичество свою жену и четырех сыновей. Но не он интересует нас.
После его смерти второй сын его, Алонсо де Картахэна, в свою очередь был назначен епископом карфагенским и бургосским; отличился как крупный прелат и дипломат.
Он ли является автором интереснейших любовных стихотворений или его брат Педро, которому приписываются многие из них в собраниях испанских произведений XV века, неизвестно»; какое мне дело? Судьбу семьи Картахэна, сделавшей блестящую карьеру князей церкви, любопытно сопоставить с судьбой поэтов, которые подверглись преследованиям со стороны инквизиции.