Кожемякин Анатолий Михайлович служил в «Агентстве фронтальных исследований». С виду это была обычная контора, затёсанная подо что-то бухгалтерское: на колонне, у входа, висела табличка с изображением гусиного пера, торчащего боком в чернильнице.
С утра он был в плохом настроении. Проходя мимо колонны с изображением пера, он повстречал майора Бичёвкина – в последнее время тот хорошел на глазах, улыбаясь по поводу и без повода. Эта улыбчивость могла быть причиной какой-нибудь патологии.
Отсидев положенное на утреннем совещании, Кожемякин вернулся к себе в кабинет и продолжил тяжкие думы – они посещали его в последнее время с каким-то жгучим упорством. В голову снова лезла деревня. Бред, конечно. Ведь можно напрячься и начисто всё позабыть – и деревню, которой нет уж давно, и кедрач, и остров. Забыть Физика, Чачина и Бутылочкина, забыть лощину и Городище.
Кожемякин обернулся к зеркалу на стене. Оттуда смотрела утомлённая рожа – с бородой и шевелюрой на голове. Надо было что-то делать. Выйти, допустим, в коридор и сплясать вприсядку – лишь бы развеяться, лишь бы не видеть тусклые стены. Либо надеть маску, пёстрые контактные линзы – и вперёд.
Он так и сделал. И вскоре из зеркала смотрела бородатая обезьяна с оранжевыми глазами.
Кожемякин поднялся из-за стола, открыл дверцу шкафа, взял оттуда трость и направился к выходу. Закрыв за собой дверь, он шагнул к соседнему кабинету, зажмурился и, стуча тростью по полу, вошел внутрь, после чего выкатил до отказа глаза.
Визг перепуганной тётки ударил по ушам.
– Махалыч! Опять ты за старое!
– Может, сходим куда-нибудь, посидим?
– У меня муж! Семья!
– Неужели всё так безнадёжно?
– Определённо.
Кожемякин стянул с себя маску, сунул в карман и, не желая больше оставаться в чужом кабинете, направился к двери. Вот и развеялся…
Он вернулся к себе в кабинет, сел в кресло, откинул голову и закрыл глаза: смотреть на казенные стены не было сил. Уехать! Бросить всё как есть, отчалив в родные края! Денька на два, пожить там в платке. Потом вернуться в посёлок к матушке Анне Егоровне. Иначе подоспеет командировка – и конец всем мечтам. А ведь когда-то даже в мыслях не допускалось покинуть деревню. Заберутся летом, бывало, на колокольню, перелезут на крышу и мечтают о будущей жизни, растянувшись поверх железа. Стрекочут вокруг стрижи, с Бариновой горы доносится голос кукушки, Бутылочкин бормочет о своем. Уеду, говорит, куда глаза глядят: здесь же шаром покати – ни колхоза, ни пилорамы.
Михалыч не спорил тогда: придется уехать. Зато теперь сил нет никаких – увидеть бы матушку, друзей. Но прежде всего – деревню. Навестить Городище и, может быть, всё же подправить надпись на плите у Потомственного гражданина.
Кожемякин вздрогнул от шороха. Перед ним стоял шеф. Сирень на лице сгустилась, зацвела кустистыми лопухами.
– Опять медитируешь?!
Глаза у генерал-лейтенанта вспыхнули и погасли.
Кожемякин поднялся из-за стола, замер столбом. Он даже не думал оправдываться.
– Значит так, полковник! Берешь отпуск – и отправляйся! – Генерал шмыгал носом. – Чтобы сегодня же тебя не было в столице! Развел, понимаешь, антимонии… Но учти, что потом тебя ждёт командировка, так что извини.
Начальник развернулся и шагнул к выходу, у двери остановился.
– Не забудь мобильник – ты можешь понадобиться!
В тот же день, ближе к вечеру, Михалыч сидел в купе скорого поезда на Казанском вокзале. Впереди его ждали чуть не два месяца свободного времени. Можно было улететь самолётом, но летать самолётами он не любил: из иллюминатора, кроме облаков, ничего не видно – ни Уральских гор, ни Омских степей, ни Томских елей и пихт.
Добравшись в поселок и едва поговорив с матерью, Михалыч автобусом отчалил в деревню – там поджидал его Физик, однокашник, с ним иногда удавалось поговорить по телефону. Под горой, у реки, стояла двухместная палатка. Но встреча с товарищем как-то не заладилась сразу, Физик о чём-то молчал, на расспросы не реагировал. На предложение Кожемякина – подправить надписи у почётного гражданина – он ничего не сказал, так что пришлось Михалычу тащиться в гору одному. Он поднялся на косогор и возле церкви остановился. Две чёрных плиты лежали на розовом основании: почётный гражданин упокоился здесь с супругой – на косогоре, именуемом Городищем, хотя, кроме церкви и двух этих плит, ничего в этом месте не было.
Надписи на плитах едва читались. Устранить этот недостаток не трудно – надо лишь баночку бронзовой краски, тонкую кисть и тряпку для устранения клякс.
Кожемякин опустился на колени, взялся за кисть. Потомственный почётный гражданин никем ему не приходился; плиты имели жалкий вид: углы побиты, на полированной поверхности – корявая надпись: «Поп», нацарапанная, как видно, гвоздём. В стороне, на косогоре, стоял теперь размашистый крест из тонкого кругляка, укреплённый камнями по низу. Камни, между прочим, были уложены на цементный раствор. Михалыч, поднимаясь из-под горы, на одном из камней заметил следы полировки, из чего следовало, что обломки, возможно, были перед этим чьей-то могильной плитой. Плиту могли притащить с кладбища и здесь сломать – лишь бы укрепить основание креста. Еще одна плита – тонкая – стояла теперь у церкви, подпирая входную дверь.
На восстановление надписей ушло битых два часа – на очистку, на покраску, удаление клякс и наплывов. Оставалось пройтись по деревне и снять видео – на случай тоски.
Кожемякин, собрав малярные принадлежности, подошёл к косогору, присел на лавочку. Внизу, у реки, дымился костер. Физик лежал поверх одеяла, а за кустарником стоял теперь чей-то внедорожник. Двое типов, прячась за машиной, вроде как наблюдали за Физиком. За рекой к тому же стоял катер. Двое мужчин надевали акваланги, третий говорил по телефону, размахивая рукой.
Физик был в интересном положении: за ним наблюдали от внедорожника, в то время как за рекой кто-то решил вдруг поплавать с помощью акваланга. Михалыч вскинулся с лавки и полетел косогором к реке, забыв о видеосъёмке, и вскоре, водя боками, уже стоял возле палатки. Катер и внедорожник с этого места было не видно. Физик лежал, обмахиваясь от комаров березовой веткой, и был явно расстроен. Возможно, причиной тому был ранний июньский гнус – комары как-то особенно не любили его с самого детства.
А того потянуло на философию:
– Жизнь такова, что живым из неё никак не вырваться…
– Что ты молчишь-то всё!
Физик вынул из кармашка на плавках плоскую баночку и, указав на неё пальцем, продолжил:
– Поэтому приходится носить с собой это…– Он усмехнулся. – В моей смерти прошу меня не винить…
– Рассказывай!
Но Физик не торопился рассказывать. Его могла разлюбить жена, он сам мог запутаться и теперь не знал выхода из положения. Это был всё тот же упертый тип, однако теперь это было заметнее. И как бы Михалыч ни старался, приводя веские доводы, Физик лишь супился, смотрел по сторонам и молчал.
Затем он вернул баночку в кармашек плавок, поднялся и пошёл к реке. Вошел по грудь, поплыл и тут же, взмахнув руками, ушёл под воду. В толще воды мелькнули светлые ласты.
Кожемякин метнулся на выручку. Пара взмахов руками – и вот оно место. Михалыч нырнул, глядя во все глаза, – не нарваться бы на нож.
Еще глубже – и вот он, Физик. С открытыми глазами. Михалыч подхватил его со спины, оттолкнулся ногами со дна и стал грести под себя. Добрался до берега, вынес Физика волоком из воды – тело оказалось тяжелым – положил на песок, стал делать искусственное дыхание. И тут чьи-то жёсткие руки дернули его от Физика.
Физик лежал на песке. Кожемякин стоял рядом. Двое полицейских надевали на него наручники.
– Вы что творите! Помогите ему!
Слушать его не хотели. Нагнули вперед и силой подвели к бело-синему «Луноходу», посадили в задний отдел, закрыли дверцу.
Физик недвижно лежал на песке, полицейские бродили вдоль берега. К ним подошли двое от внедорожника. Кожемякин кричал, глядя в дверное оконце. Но его не хотели слушать.
Полицейские наконец вернулись. Машина дернулась, пошла в гору, ворча надорванной требухой. Двое мужиков смотрели от внедорожника, и это выглядело как-то особенно.
…Михалыч сидел теперь в камере, под замком. Что же делать? Как поступить? А главное – назваться или промолчать? Снаружи донёсся телефонный звонок. Сержант – было слышно – бросился коридором к телефону:
– Гуща слушает… Поднять? Будет сделано…
Трубка шлёпнулась в гнездо, раздались шаги. Затем открылась дверь: в проёме стоял сержант.
– Идём… Шаг влево, шаг вправо – попытка к побегу.
Сержант либо шутил, либо не знал других слов. Кожемякин вышел из камеры, лестницей поднялся на второй этаж, возле двери с надписью: «Начальник отделения» остановился. Сержант пыхтел сбоку. Дёрнув дверь на себя, он втолкнул Кожемякина внутрь.
За столом сидел тот самый мужик, лет за тридцать, в штатском. Он что-то писал. Именно он с этим Гущей-сержантом напялил на Михалыча кольца. Сержант забрал наручники и вышел. Мужик достал из стола свои и тут же пришпилил Кожемякина за правую руку к трубе отопления, после чего продолжил писанину.
Соображалось Михалычу как-то не очень. Бросало то в жар, то в холод, верхняя губа ощущала выдыхаемый из носа воздух – это был явный признак наступающей лихорадки.
– Мне бы таблеточку аспирина…
– Не держим.
– А презумпция у вас имеется?
– Пошути у меня…
Мужик явно не переваривал шуток на профессиональные темы, поэтому Михалыч решил тихонько его добивать.
– Я тоже не шучу. Назовитесь. Это моё законное право.
Мужик поднял голову и отчётливо произнес:
– Старший опер Иванов…
– С утра ходит без штанов…
Иванов ничего не сказал на это и продолжил писанину. Потом проговорил:
– Я исхожу из собственных убеждений. Ты оказался на месте преступления, у тебя нет документов.
– Это наказуемо?
– Сейчас мы тебя обкатаем… Глядишь – оно и всплывёт… Оно же не тонет.
– Как же я сразу не догадался…
Кожемякин после слов Иванова вдруг снова подумал, что полиция точно не могла так быстро прибыть на место происшествия – ведь от деревни до поселка добрых четырнадцать километров. Выходит, их вызвали в Дубровку заранее.
Иванов нажал кнопку на пульте, вошёл тот же сержант, из чего следовало, что в данный момент (ввиду воскресенья) сотрудников в отделении всего двое.
– Обкатай для начала…
– Товарищ капитан! Вы же хотели допрашивать!
– Позже. Спускай вниз.
Гуща посмотрел себе на ладони, растопырил пальцы. Затем отстегнул Кожемякина от трубы, заменил наручники и повел в обратном направлении – пыльными деревянными ступенями, в дежурную часть. На стене здесь висели часы-ходики с гирями. Совсем как когда-то в деревне. На часах было около трех. В боковой комнатке с распахнутой дверью что-то булькало, пахло щами.
Кожемякин притормозил:
– Потом обкатаешь, начальник… Обед ведь не ждет…
Они стояли у маленького столика – здесь лежал резиновый валик, испачканная стеклянная пластина, мятая дактокарта и затёртое полотенце.
Сержант вновь оглядел свои ладони:
– Посиди пока…
Тяжелая дверь замкнулась за спиной у Михалыча, щелкнула замком. Сержант загремел коридором к плите: у него, вероятно, на плите уходили щи.
Михалыч шагнул камерой, огляделся. Само собой, можно сообщить о себе, что на соседней улице, но только под другой фамилией, живет у него матушка. Разуметься, она прибежит. И будет уливаться слезами.
Михалыч опустился на голые доски, положил в изголовье куртку. Сон навалился внезапно.
Но вот снова щёлкнул замок. В дверях – тот же сержант. Живот округлился; брючной ремень, оттянутый пистолетом, провис книзу.
– Выходим, торопит…
Михалыч поднялся, взял куртку и двинул к выходу.
– Куртку на что берешь?
– Клопы у вас завелись. Вытряхнуть надо…
Около столика сержант остановился, поправил ремень и сытно икнул. Вынув свежий бланк из стола, он положил его на стол. Затем освободил Кожемякину обе руки от наручников и попросил, чтобы тот не напрягал пальцы. Рука у него уже потянулась к запястью, но в этот момент кулак у Михалыча угодил сержанту меж ребер. Остальное довершил локтевой захват вокруг жирной короткой шеи.
Взбрыкнув ногами, сержант испортил воздух, обмяк и повалился на пол.
Михалыч выхватил из кобуры пистолет, вынул магазин, отвел скобу, дернул затвор – пистолет развалился пополам. Затвор – в карман, остальное пусть лежит на полу. Сержант слабо дышал. Вот и ладненько. Теперь его за руку – и к трубе отопления.
Сержант дёрнулся – пора делать ноги.
Кожемякин выглянул в коридор. Никого. Лишь висит одиноко «дежурный» тулуп на стене.
Подхватив меховое изделие, Михалыч вышел из отделения.
У входа толокся косматый мужик, норовя обойти Кожемякина. У тротуара стоял мотоцикл «Урал» с коляской. Мужик уцепился в дверную ручку, но Кожемякин остановил его, ухватив за рукав:
– Не работаем! Воскресенье!
– Мне прописаться…
– В город езжай! В ФМС!
Мужик выкатил глаза, словно ему предлагали уравнение с тремя неизвестными.
– Куда едешь? – торопился Михалыч.
– В Дубровку…
– И мне туда же. Подвезешь?
– Какой разговор…
Мужик завел мотоцикл. Кожемякин сунул тулуп в коляску и сел сам. Казалось, мотоцикл еле тащится. Михалыч оглянулся: на крыльце было пусто.
Вот и славненько. Еще минута – и от беглеца останется лишь пыль над дорогой, но и та вскоре уляжется – остальное в рабочем порядке, остальное за кадром, лишь бы уйти.
На двенадцатом километре, перед самой деревней, Михалыч попросил остановиться. На покос заглянуть надо… Кинул через плечо тулуп и двинул осинником от дороги, углубляясь в лес. За спиной вновь затрещал мотоцикл и вскоре затих, удаляясь. Мужик мог подумать, что у мента не все дома: то он тулуп собирался сушить у себя на огороде, то решил отправиться на покос.
Старая заросшая тропка вела на покос дяди Вани Захарова. Пробравшись по ней, Кожемякин оказался у косогора. Внизу темнела река. А где же покос? Странное дело: река на месте, а покоса нет. Не может такого быть. Вроде та же местность, и вроде не та. Это значит, что нет никаких стогов, где можно залечь хоть на неделю. Залечь – и забыть обо всём. Забыть про сержанта по имени Гуща, про опера Иванова… Про Физика, однако, забыть не удастся. Так что вперед, к реке, – там бывают лодки. Иногда их оставляют без присмотра.
У «Бариновой горы» тропка пошла под гору. Когда-то здесь жил барин-художник. От его дома осталась лишь яма, поросшая деревьями.
Перелезая через рухнувшие деревья, проползая под ними среди сучков, Кожемякин спустился к реке, возле ручья. За ручьем, на косогоре, виднелась за соснами церковь. Речная волна гладила глинистый берег. За ручьём – в том месте, где обычно поджидали рейсовый теплоход, – смотрел из крапивы ржавый сарай с облезлыми буквами: «Нагорная Дубровка». Теплоходы давно не ходили – сарай остался. В зарослях, среди крапивы и конопли, ютились ряды крашеных ящиков, похожих на сейфы. Местные садоводы, как видно, прятали в них рыбачьи принадлежности. Сбоку, у основания косогора, лежало болотце – над ним замерла тройка старых елей. Именно они, эти ели, тянули теперь к себе. Скорее… Лечь – и куда-нибудь провалиться.
Кожемякин вброд перешел ручей, пролез среди зарослей к косогору и стал подниматься. В этом месте была небольшая площадка. Еловые лапы касались земли, под ними лежал на земле слой хвои. Надо лишь расстелить тулуп. У ствола сухо…
Лихорадка ломала как никогда: вначале был сон – потом сплошная неразбериха: ни времени, ни места, в котором находишься. А ночью вдруг зашумел ветер в сучьях.
Открыл глаза – рядом женщина в сарафане:
– Иди ко мне – мы скатимся с тобой прямо в болото…
Сказала – и руки тянет.
В болото? Ещё чего не хватало! Михалыч зажмурился – женщина легла рядом, обняла и ласково зашептала. Она говорила о том, что помнит его ещё мальчиком, что впервые увидела на косогоре. Вдвоем с бабушкой они стояли вверху и смотрели на ледоход. Бабушка держала Кожемякина за руку…
Когда женщина собралась уходить, появился серпик месяца.
Женщина вздохнула:
– Я поссорилась с отцом. Из-за тебя, между прочим… – Она обняла Михалыча. – Я помогу тебе… Обещаю…
Потом была долгая дорога лесом. Тьма стояла, словно в доме без окон. Месяц куда-то пропал. Казалось, позади кто-то идет. Кожемякин останавливался – и там останавливались. Стоило ему начать путь – и там продолжали идти следом. Потом дорога повернула. Луна вышла из-за туч, и тут – на взгорке – Кожемякин увидел Лешего. Морда продолговатая. Ноги лошажьи расставил и ухмыляется.
Остальные шаги у Михалыча вышли сами собой, по инерции, прежде чем он притормозил – задницей по мёрзлой дороге. Среди лета такого быть не могло, но ведь задницу не обманешь.
– Попался, умник!
Леший нахмурился, опустил голову, норовя подцепить Михалыча на рога. Однако позади у него вдруг щёлкнул сучок. Потом раздался грудной голос:
– Папаня!
Леший вздрогнул, по косматой хребтине пробежала волна.
– Опять ты?!
– Не отступлюсь…
– Но что здесь делает этот мутант?!
– Не трогай…
– Хорошо, пусть живет. – Леший вскинул голову. – Нам надо поговорить. С глазу на глаз. Ступай…
В ответ послышались шаги. Там уходили. Прочь. Навсегда…
Леший подступил к Михалычу:
– Зачем ты сюда припёрся? Кому ты здесь нужен?
– У меня ностальгия…
– Эка невидаль!
– Заборы кругом… Банки ржавые… Лежат кучами под каждым кустом…
– А я что говорил! Банки!
Леший словно обсуждал этот вопрос на какой-нибудь ассамблее. Блеснули широкие зубы:
– Так их собрать – и в переплавку.
– Одному не справиться…
– А ты скажи, Леший велел!
Михалыч было разинул рот, собираясь продолжить разговор, но не смог: Леший развернулся и пошел от дороги, раздвигая заросли, дергая косматой спиной и белея потёртой задницей. На хвост там не было даже намёка.
«О пни да булыжники пообтёрся, – второпях думал Кожемякин. – Где ведь только не носит тебя…»
Из глубины леса вдруг донёсся голос, от чего вновь повело спину и отдало в ноги.
– Живи и помни! Ты у меня в долгу!..
…Липкий пот покрыл всё тело – от макушки до пяток. Михалыч валялся поверх тулупа; во рту – обрубок шершавого дерева. Сбоку, на корявом кусту, сидел филин и крутил лупоглазой башкой. Кожемякин шевельнул рукой – филин снялся с куста и ушел над болотом к реке. Кругом ни Лешего, ни его кучерявой дочки. Выходит, приснилось. А что же во рту? Всего лишь язык? Он самый…
Михалыч повернулся на другой бок, укрылся свободной полой (тело вновь зябло) и вскоре уснул. На этот раз ничего не снилось.
Утро явилось с ощущением незабываемой встречи: хвоя вокруг вся взъерошена – по ней словно прошло кабанье стадо. Впрочем, это могли быть следы собственных ног, потому что вчера пришлось собирать хвою – вместо подушки, под воротник тулупа. Скажи кому, что видел лешего, – засмеют. Впрочем (об этом рассказывал Чачин дед), когда-то давно, зимой, в сани к мужику подсел среди ночи попутчик и заставил того мужика хватать с дороги замерзшие конские «яблоки». Мужику казалось, что грызет настоящие яблоки. На половине пути попутчик попросил остановиться:
– Вот я и доехал. Разинь-ка рот.
Мужик открыл рот. Попутчик вынул из-за пазухи сапожные клещи и давай дергать – раз за разом, зуб за зубом.
– Дай ладошку-то…
Мужик протянул, попутчик высыпал ему горсть зубов в руку, свернул пальцы в кулак: смотри, не потеряй – детишкам на молочишко. Но впредь не шляйся тайгой по ночам.
Мужик приехал домой и, брызгая кровью, стал радовать домочадцев – золото привез, целую горсть. Утром он слег в горячке. С трудом, лишь к лету, встал потом на ноги…
Деревья ерошились сучьями, тянулись к небу. Внизу, между косогором и рекой, лежало болотце. Наверху была церковь, деревня, а точнее – то, что от нее осталось. Можно скрести из этих краев, обходя людные места, но мать поднимет крик: отправился в родную деревню, сославшись на странную болезнь под названием «ностальгия», – и пропал! Приметы – кучерявая борода во всю харю. Звание – полковник. И пойдет писать губерния: сбежал, похитил… Утопленника припишут. В голове от раздумий у Михалыча клинило. Одно было ясно: уходить, оставив всё так, как есть, нельзя. Но если нельзя уходить, то надо связаться Конторой. Это в первую очередь. Надо получить полномочия, как можно скорее, пока мать не подняла крик, потому что обещал через три дня вернуться. Уезжая, он так торопился, что забыл у матери свой мобильник.
Какой же сегодня день? Понедельник. В деревне из местных практически никого, одни дачники. А дачники – народ пришлый, живут набегами по уик-эндам. Поэтому следует осмотреться. Главное – связь. Тулуп пока останется здесь, на сучке – со стороны его не видно, да и кто здесь теперь ходит-то! Разве что совы по ночам за мышами гоняются…
Обшарив карманы мехового изделия, он обнаружил катушку суровых ниток и складной нож.
Скользя по откосу, он опустился к болотцу и двинул в обход косогора. Главное – не допустить сближения с кем бы то ни было. Легальность в данном деле совершенно теперь не к лицу.
На пути лежала старая ель. Дерево спилили, обрубили сучья и ошкурили, осталось вывезти из леса. Древесина высохла, задубела. Михалыч подобрал с земли пружинистый сук и стал ошкуривать, затем заострил конец.