В религиозной жизни все должно начинаться изнутри, от рождения к новой жизни, от свободы, любви и благодати жизни церковной, а не извне, не от природного порядка. Быть свободным и значит быть в церкви. Мы слишком рабы, а не сыны церкви, и от нашей несвободы рождается внешняя принудительность церкви. Мы прежде должны стать свободными, т. е. почувствовать себя внутри церкви, и тогда только получим право говорить о зле церковной действительности. Рабы природной и государственной необходимости не могут даже говорить о церкви и не смеют судить о ее болезнях. Жизнь церкви раскрывается в нашем внутреннем религиозном опыте. Нельзя ждать, что церковь извне к нам придет. Извне ничего не видно. Все страдают от своей измены церкви, а говорят внешне и без права о зле и насилиях в церкви. Но насилие и зло побеждаются лишь ростом благодати, лишь свободной любовью. Ставить же условия своего вхождения в свободно-благодатный порядок – это ничего не значит, кроме неспособности вырваться из порядка насильственно-принудительного.
Православие может держаться только свободой, только на почве свободы можно защищать относительные преимущества православия перед католичеством и другими вероисповеданиями. Свобода протестантско-отрицательная становится формальной, бессодержательной свободой. Отрицание церкви есть отрицание свободы во Христе, отрицание общения в любви, основанного Христом, отрицание содержания и смысла свободы. Ведь сущность веры христианской в том и заключается, что отвергается возможность свободы вне Христа: только Христос делает нас свободными, вне Христа рабство и принуждение. Поэтому церковь вся зиждется на свободе, на свободном общении в любви. Тот, кто чувствует в церкви принуждение, не чувствует бесконечной свободы, тот вне церкви. Внутри церкви нет ничего, кроме свободы, ограниченной любовью или, точнее, наполненной любовью. Насильственное пребывание в церкви, принудительное приобщение к ее жизни есть словосочетание, лишенное всякого значения. Несвободное, нелюбовное пребывание в церкви, чувствование церкви как принуждения и насилия есть conradictio in adjecto.[41]
Церковь может быть воспринята лишь мистически, как общество таинственное и благодатное. Не мистическое восприятие церкви ведет к смешению общества таинственного и благодатного с обществом природным и законническим. Лишь в таинственном порядке бытия осуществляется церковное общение живых и умерших и совершаются все таинства Церкви Христовой. В порядке природном, видимом, принудительном хлеб и вино не превращаются в тело и кровь Христову. Жизнь церкви есть таинственная, мистическая жизнь, никого не принуждающая и не насилующая, хотя и пронизывающая мир эмпирически природный. Смешение церкви с косным бытом и внешней иерархией и есть нерелигиозное смешение порядка благодатного, основанного на свободе, с порядком природным, основанным на принуждении. В этом – вечный соблазн религиозной жизни. Тот не видит церкви, кто видит лишь принуждающий его быт и насилующий его иерархический строй. Всякая попытка рационально анализировать и критиковать церковь приводит к распылению церкви, к распадению на песчинки. Видны лишь камни, Христа же не видно. Ведь и в священном предании церкви, без которого нет церкви, ничего принудительного и насильственного нет, все свободно и таинственно. Священное предание, как и вся жизнь церкви, дано лишь в мистическом восприятии, а мистическое восприятие тем и отличается от чувственного, от восприятия порядка природы, что оно свободно, а не принудительно, в нем есть избрание любви. Все то, что навязывает нам церковь как авторитет, который принуждает и насилует, есть лишь соблазн, лишь срыв религиозной жизни.
Церковь есть богочеловеческий организм и богочеловеческий процесс. Свободная активность человеческой воли органически входит в тело церкви, является одной из сторон церковной жизни. Благодатные дары Св. Духа не зависят ни от чего человеческого, они изливаются свыше и составляют незыблемую святыню церкви. Но врастание человечества в божественную жизнь есть процесс творческого и свободного волевого устремления. Это процесс не человеческий и не божеский, а богочеловеческий, т. е. церковный. Церковная жизнь и есть таинственное соединение божеского и человеческого, активности и свободы человеческой и благодатной помощи Божьей. Бог как бы ждет от человека свободного и творческого почина. Унижение и падение церкви и есть унижение и падение человеческой активности, отвращение воли человеческой от воли Бога, безбожный отказ человека нести возложенное Богом бремя свободы. Люди ответственны за мерзость запустения в церкви, так как они свободны в религиозной жизни. Не церковь ответственна за то, что почти вся интеллигенция из нее ушла и что почти вся духовная иерархия пришла в состояние небывалого нравственного упадка, – виноваты люди. Не церковь плоха, а мы плохи: церковь неизменно хранила святыню, мы же святыню предавали и постоянно ей изменяли. Только повышение свободной человеческой ответственности и творчества может повысить сознание незыблемой святыни церкви. Только свободные в силах утверждать церковь несмотря ни на что, преодолевая все соблазны. Церковь не раз переживала трудные минуты в своей истории, и всегда в ней находились праведники, которыми держалась ее святыня. В эти трудные минуты судьба церкви зависит не от внешних вещей, не от принудительных охранений, не от государственных вмешательств, не от политических переворотов, не от общественных реформ, а от напряженного мистического чувства церкви верных, от мистической свободы прежде всего. Но в церкви мистика соединена с религиозной традицией и преемственностью, свобода связана с любовью и универсальностью.
Жизнь в церкви несовместима с раболепными чувствами и рабьими страхами. То, что переживается нами как рабье принуждение в церкви, то есть лишь наша слабость, наша религиозная незрелость или человеческий грех иерархии и быта, слишком о себе возомнившего. Но рабы в церковь не входят, входят лишь сыны. По сущности церковного самосознания церковь состоит из сынов, из свободных и любящих, к ее жизни не приобщаются рабы, изнасилованные и тяготящиеся. Отказавшийся от своей воли и своей свободы не принимается в церковь, не нужен церкви, в этом ведь сущность христианства. Для христианства это сама собою разумеющаяся тавтология. Христианское послушание есть акт вольной воли, а не принуждения. Церковь ждет от сынов своих верности матери, требует рыцарского к себе отношения; рыцарство же не есть рабство и рабству противоположно. Церковная жизнь есть жизнь в порядке свободы и благодати, лишь мирская жизнь есть жизнь в порядке необходимости и закона. Но эти два порядка не разделены отвлеченно, они конкретно проникают один в другой, и в этом заключается драма христианской истории. Христианская история есть проникновение, внедрение порядка благодатной свободы в порядок законнической необходимости. И христианская история есть вместе с тем вечный соблазн проникновения и внедрения порядка законнической необходимости в порядок благодатной свободы, соблазн смешения. Христианство было принято природным, языческим человечеством, по крови и плоти своей жившим в натуральном порядке и нуждавшимся в законе. Мир не мог еще существовать без принуждения и закона, он не родился еще для благодатной жизни в порядке свободы и любви. Плоть и кровь человечества притягивали его к языческой еще земле.
Соединение христианской церкви с языческим государством было исторически и провиденциально неизбежно. Но результатом этого неизбежного соединения было образование языко-христианства, христианизированного язычества или объязычившегося христианства. Свобода и необходимость, благодать и закон сплелись в исторической действительности, два царства проникали друг в друга и смешивались. Великая правда этого соединения была в том, что языческое государство признало благодатную силу христианской церкви, христианская же церковь еще раньше признала словами апостола, что «начальствующий носит меч не напрасно», т. е. что власть имеет положительную миссию в мире (независимо от ее формы). Таким образом, христианство перешло на большую дорогу истории, стало вселенской силой. Соблазнительность же этого соединения – в возможном смешении необходимости с свободой, закона с благодатью. Цезарепапизм и папоцезаризм – срывы и соблазны христианской истории. Да и сама идея «христианского государства» есть срыв и соблазн. Церковь освящает не христианское государство, а языческое государство, признает неизбежность начала власти и закона против анархии и распада в мире природном и благословляет власть на служение добру, никогда не благословляя злых деяний власти. Церковь не может ни подчиниться государству, ни подчинить государство себе. Государство – порядок принуждения и закона – остается в сфере Ветхого Завета человечества, завета еврейского и языческого. Ветхий Завет необходим христианскому миру, но он не есть откровение новозаветное. Государство и закон есть Ветхий Завет человечества, церковь и благодать есть Новый Завет человечества. Внутри новозаветного откровения нет закона, нет государства, нет семьи, нет никакого принудительного порядка, есть только благодать, любовь, свобода. «Христианское государство» есть смешение Нового Завета с Ветхим, благодати с законом, свободы с необходимостью. Но соединение христианства с государством имело воспитательное значение по внутреннему возрасту человечества; ведь Новый Завет не отменяет Ветхого Завета для ветхого еще человечества. Заповедь «не убей» имеет принудительное значение для мира, не победившего в себе воли к убийству.
В церковном обществе нет места для принуждения, всякое принуждение нецерковно. Принуждение внутри церкви есть contradictio in adjecto, так как церковь есть общение в любви, есть порядок благодатный. Мирское общество и языческое государство могут покоряться церкви и служить ей, могут в путях истории защищать веру и воспитывать человечество, но из недр церкви принуждение идти не может и никогда не шло. Гонения на свободу совести никогда не были церковными, то был грех человеческий. Преследования и принуждения в делах веры и совести невозможны и нецерковны не в силу права свободы совести или формального принципа веротерпимости, что не важно и не относится к сущности религии, а в силу долга свободы, обязанности нести бремя, в силу того, что свобода есть сущность христианства. Насильственно удерживать в церкви или насильственно вводить в церковь – вот слова, лишенные всякого смысла и значения. Ведь не принадлежат к церкви те чиновники, которые говеют лишь по долгу службы. Когда государство, область принуждения и закона, вторгается в церковь, область свободы и благодати, то происходит подобное тому, как когда знание, принудительное обличение видимых вещей, вторгается в веру, свободное обличение вещей невидимых. Государство относится к церкви совсем так, как научное знание относится к религиозной вере. Государственная церковь, государственное христианство есть такая же ложь и невозможность, как и научная вера, как и религия, основанная на знании. Когда государство хочет принудить людей к восприятию истины церкви, оно поступает так же, как если бы наука хотела принудить людей воспринять истину веры. Церковь и вера тут уничтожаются государством и наукой, так как происходит подмена свободного восприятия принудительным. В принудительном восприятии всегда дан лишь мир видимых вещей, лишь мир чувственный, природный. Государство и наука и есть сфера природная, чувственная, видимая. Те, которые вносят государственную принудительность в дела церкви и веры, те верят лишь в видимое, чувственное, природное, для них остается закрытым сверхприродное, сверхчувственное, невидимое. Обличение вещей невидимых не может совершаться чрез принуждение. В церкви и в вере дана абсолютная истина и абсолютная жизнь, и именно поэтому сфера церковной жизни должна быть отграничена от государства и от знания как сфер принудительных и неабсолютных.
Принудительное государство, как и принудительное знание, нужны природному миру и природному человечеству, но эти принудительно-природные начала не могут быть внесены в церковь и в веру. Человек принужден жить разом в церкви и в государстве, потому что он принадлежит к двум мирам, к миру благодатной свободы и к миру природной необходимости. Но религиозный смысл мирового процесса в том и заключается, что свобода побеждает необходимость, благодать побеждает закон, мир сверхприродный побеждает мир природный. Победу эту нельзя мыслить механически и внешне, она совершается внутренне и органически, осуществляется таинственно и для непосвященных непостижимо. Окончательное преодоление государства будет вместе с тем окончательным преодолением природной необходимости. В душе мира совершается сдвиг в сторону царства свободы и благодати. На эмпирической поверхности этот таинственный процесс отражался разно и иногда до жуткости странно, до соблазнительности неясно, так как воля человеческая постоянно подвержена соблазнам. Взаимопроникновение и смешение благодатного и свободного порядка церкви с принудительным и законническим порядком государства в истории есть не только победа благодати и свободы над принуждением и законом, но и вечная угроза возобладания принуждения и закона над свободой и благодатью. Слишком ведь ясно для религиозного сознания, что церковь как порядок свободы и благодати не может подчиниться государству и порядку необходимости и закона и не может сама стать государством, т. е. жизнью по принуждению и закону. Церковь станет царством, царством Божьим и на земле, как и на небе, когда мировая душа окончательно соединится с Логосом, соединится Невеста с Женихом, т. е. преобразится весь принудительный порядок природы в порядок свободно-благодатный. Это будет преодолением и отменой всякой необходимости, всякого закона, связанного с грехом, всякой государственности, т. е. окончательным откровением Божьего творения. И это будет, потому что правда Христова не может быть кое-чем, она должна быть всем, т. е. космическим царством. То будет не христианское государство, не теократическое государство, что внутренне порочно, а теократия, т. е. преображение царства природного и человеческого, основанного на принуждении, так как зло лежит внутри его, в Царство Божье, основанное на свободе, так как зло побеждено в нем. Языческое государство совершило свою религиозную миссию, и теперь оно прежде всего должно осознать себя не христианским, а языческим, не Градом Божьим, а необходимым порядком закона и природного принуждения. Власть несет священную функцию, когда она есть служение, но власть неблагодарна, не новозаветна. Христиане града своего не имеют, града грядущего взыскуют. Языческое государство не может и не должно быть упразднено и отвергнуто, его функция остается в силе, пока грех и зло лежат на дне человеческой природы, но государство должно быть разоблачено как язычески-ветхозаветное, а не христиански-новозаветное. Государство современное, русское или иное, потому уже не смеет называться христианским, что оно не есть государство христиан, и с большим основанием может быть названо государством нехристов. Вопрос об отношении церкви и государства может быть решен лишь в связи с соединением церквей и признанием некой правды католической. Религиозное разграничение языческого государства и христианской церкви, принуждения и свободы, закона и благодати есть великая историческая задача, и выполнение ее столь же провиденциально, как некогда было провиденциально соединение церкви и государства, взаимопроникновение новозаветной благодати и ветхозаветноязыческого закона. Это великое историческое дело требует религиозного дерзновения и свободного почина воли. Лишь свободные могут взять на себя ответственность, лишь виновные сыны, а не обиженные рабы – свободны.
Наша эпоха если и не признается еще, то будет признана эпохой небывалого обострения религиозного сознания. История знает более сильные, более творческие религиозные эпохи, ознаменованные появлением религиозных гениев, пророков и святых. Но не знает история такого обострения в сознании вершин человечества основных проблем жизни, такого выявления основных противоречий жизни. Мы религиозно задумываемся над тем, над чем не задумывались наши религиозно более сильные предки. И не потому только, что вера наша ослабела и что рефлексия разъедает наше поколение. Мир развился до новых, небывалых проблем и противоречий, до небывалого обострения сознания. Такую внутреннюю тревогу знала, быть может, лишь эпоха гибели античного мира и явления христианства в мир. Как и всегда в такие эпохи, нарождаются мистические искания и течения, волна мистицизма разливается все шире и шире, выявляются самые разнообразные мистические течения, секты и ордена. Мистика всегда предшествует эпохе сильного религиозного света, но сама эта мистика не есть еще свет, слишком часто она темна и хаотична. Никогда еще за всю христианскую историю не ставился так остро вопрос о взаимоотношении мистики и церкви. Обострение этого вопроса, требование его решения в свете высшего религиозного сознания обозначает, что церковь как процесс в мире находится на перевале. Остро чувствуется, что для перехода к новой религиозной жизни необходимо подвести итог тысячелетним взаимоотношениям церкви и мистики.
Но что такое мистика? Словом этим очень злоупотребляют, и злоупотребляют в обе стороны – и для восхваления и для порицания. В неких кругах некие очень хотят прослыть за мистиков. Это стало признаком хорошего тона. Ну и называют мистикой то, что к мистике никакого отношения не имеет. А несметные полчища врагов всякой мистики называют мистикой все, что им ненавистно. Все эти житейские помехи не способствуют прояснению проблемы мистики. Я не буду останавливаться на анализе формального различия между мистикой и мистицизмом, которое так интересует гносеологов. Слишком ясно, что мистицизмом принято называть мистическое учение, мистическое умозрение, мистическую теософию. Мистикой же называют не учение, не философию, а саму мистическую жизнь, мистическую практику, мистический опыт. Это простое различение не имеет особенного значения для моих целей. Да и с моей точки зрения нет такой противоположности и различия между практикой, опытом, жизнью и учением, умозрением, познанием. Мистическое познание есть практика, опыт и жизнь; мистическая практика, опыт и жизнь есть также и познание. Гораздо важнее и плодотворнее углубиться в самое существо мистики и установить два основных типа мистики.
Есть мистика субъективная, индивидуалистическая, мистика «переживаний», как теперь любят говорить, и есть мистика объективная, соборная, мистика предметная. Лишь первый тип мистики разрешен современным критическим сознанием, второй тип запрещен и изгнан. Эта разрешенная мистика ничем почти не отличается от субъективных психологических состояний, состояний хаотических и иррациональных, и ее готовы признать культурные критицисты, позитивисты и рационалисты. У кого же нет иррациональных переживаний? У всех есть. Эта критически и рационально разрешенная мистика – призрачна и иллюзорна. Это в дурном смысле идеалистическая мистика. Плохо уже то, что для мистики потребовалось разрешение в рациональной инстанции. Мистика не терпит никакой полиции, не выносит никаких разрешений и запретов, она сама выше всех рациональных инстанций и критических сознаний. Настоящая мистика претендует на верховное значение, ее нельзя загнать в темный угол и запретить ей из него выходить на свет Божий. Мистика непременно хочет выйти на свет Божий, непременно хочет посмеяться над всеми критиками и рационализированиями, над всеми категориями и ограничениями. Мистика имеет свой внутренний источник света и не нуждается в назойливом полицейском фонаре малого разума. Критическое, рациональное сознание хочет вогнать мистику внутрь, в субъективность, в переживание, в темный угол, не оставляя для нее места в объективном, в Божьем мире, в истории, в космосе, которые целиком отдаются во власть рациональности. «Переживания» могут согласиться на такое загнанное положение, но не мистика. «Переживания» – еще не мистика, у кого же нет «переживаний»! Ныне разрешенная мистика соединима с критицизмом, рационализмом и позитивизмом, потому что она оказывается прихвостнем рационального сознания, идет на помочах у критической полиции. В объективном строе бытия ничто не меняется от признания или непризнания такой мистики, ничто от этого не преображается в натуральном порядке мира. Субъективная мистика переживаний не имеет никакой связи с мировым и историческим процессом, в котором навеки все остается неизменно натуральным и рациональным. Эта призрачная мистика не обладает характером воинственным, революционизирующим мир. Это – очень мирная мистика, вполне приспособленная к буржуазным нравам эпохи и к кабинетным настроениям культурных людей. Эта мистика – культурна, она – накипь культурности. Вполне культурные, критически мыслящие люди не должны ведь совсем отрицать и мистику, это было бы нелиберально. Мистика разрешается кабинетным сознанием культурных людей, но в пропорции, в границах, без наложения ответственности. Мистик разрешенного образца может жить в мире, как и все мирские люди живут, без юродства, без жертв, без муки отвержения миром, во фраке, причесанный и приглаженный. Лучше даже, чтобы о мистике этого мистика никто и не догадывался, чтобы ни в чем его мистика не выражалась и не объективировалась, тогда только мистика будет «чистая», без рационализации. Такого рода мистика, готовая стать модой, прежде всего отрицает глубочайшую тайну всякой мистики, тайну преосуществления.
Та лишь мистика реальная и подлинная, для которой совершается преосуществление, преображение в мировом бытии, в мировой истории, а не в индивидуальных только переживаниях. Не реальна и не подлинна та мистика, которая достигает преображения путем превращения в иллюзию и призрак всякого объективного бытия, путем отсечения темных переживаний от бремени бытийственности. Только соборная, церковная мистика, которую я условно называю объективной, имеет своей основой реальное преосуществление, обладает тайной связи с историей, с преображением мира как сущего. Субъективная мистика переживаний оставляет нетронутым весь натуральный порядок; в порядке природы, порядке объективном, ничто чудесное и благодатное не ограничивает абсолютного царства рациональности. Чудо перерождения совершается лишь в переживаниях индивидуальной души, лишь в царстве чистой духовности. С этими чудесами готово примириться современное рациональное сознание. Старые гностики – все же рационалисты, хотя и с богатой, творческой фантазией, не могли постигнуть тайны преосуществления, которое распространяется и на весь материальный мир. Для них все оставалось разорванным, плоть мира не могла быть преображена, а духовность оставалась в тех высших сферах, в которых она пребывала изначально. Вл. Соловьев очень хорошо сказал, что для гностиков мировой процесс протекал без прибыли, все оставалось в прежнем состоянии, преображение не достигалось. Также без прибыли протекает мировой процесс и для современной субъективной мистики переживаний, для мистики чистой духовности. Субъект остается оторванным от объекта, дух оторванным от плоти, личность оторванной от соборности. Мировой процесс протекает без прибыли, если нет преосуществления в объективном бытии, нет преображения плоти мира. Величайшая тайна и чудо мистики – преосуществление хлеба и вина в плоть и кровь. Этот прообраз всякого преосуществления был уже в языческих мистериях, но реально осуществился лишь в таинствах Церкви Христовой. Преосуществление хлеба и вина в плоть и кровь Христову есть таинственное преображение мира, оно совершается в космосе, а не в индивидуальной только душе. Преосуществление есть победа над порядком природы, и тайна его не может быть рационально постигнута. Только в Церкви совершается преосуществление бытия, чудо преображения, чудо свободы и благодати. Только в Церкви дан благодатный, свободный, сверхприродный порядок, побеждающий порядок природный, порядок необходимости. Тайна преосуществления совершается не в индивидуальной душе только, как того хочет протестантский субъективизм, а в душе мира, в космической душе. Мистика мировой души была ведома язычеству. Ее предчувствия осуществились в мистике христианской. И печально, что мистика новейшая порвала с мировой душой, оказалась загнанной в душу индивидуальную. Чистая мистика переживаний, мистика субъективная и духовная ниже мистики языческой, в которой было начало объективно-космическое. Объективно-космическая мистика язычества, мистика мировой души вошла в Церковь и в ней реально пребывает. Сама Церковь есть душа мира, соединившаяся с Христом-Логосом. Соединение мистики субъективной и объективной дано лишь в Церкви, тайна всякого соединения и всякого преосуществления есть тайна церковная. В субъективной мистике переживаний нет чуда преосуществления и чуда соединения. В объекте продолжает царить натурализм, в субъекте – переживания. То же мы видим в «теософических» и «гностических» учениях. Нецерковная мистика всегда имеет уклон к духовному христианству, к протестантскому субъективизму. Космичность и объективность языческой мистики выше этой субъективности и духовности. Только церковная мистика есть мистика плоти истории.
Только в церковной мистике утверждается плоть, только она хранит тайну богоматериализма. Мистика не церковная обычно спиритуалистична и отвлеченна. И субъективная мистика переживаний, и мистика гностическая и теософическая, и мистика протестантская – все это мистика отвлеченной духовности. Читайте св. Иринея Лионского, мыслителя индивидуально недаровитого и неглубокого, но проникнутого духом церковным, и поймете, что именно Церковь защищает плоть от еретического гностицизма, Церковь ждет преображения плоти и верит в божественность материи, в возможность просветления материи. В Церкви только дан богоматериализм. Поэтому мистика Церкви и есть мистика соединения и преосуществления. Еретический гностицизм, с которым борется св. Ириней (борется не личными дарами, а дарами Церкви), – спиритуалистичен. Именно гностицизм уничтожает плоть и не верит в ее просветление, считает безнадежно плохой, сотворенной другим, злым богом Демиургом. Для гностицизма никогда не достигается соединение и преосуществление, все остается разорванным и на прежнем месте. Гностическая мистика всегда бесплотна, спиритуалистична и потому бесплодна, не творит преображения. Та же отвлеченная духовность – в гностической мистике Индии. В индийской мистике все достижения являются результатом бесповоротного отсечения от плоти мира, от истории мира, а не преосуществления плоти, не преображения, завоеванного историей. И в христианстве нецерковная, еретическая и сектантская мистика обычно отсекает себя от мировой истории и мировой плоти. Мистика квэкеров и мистика хлыстов всегда выходит из истории, из круговой поруки истории, в силу которой каждый должен нести ее бремя. Эта сектантская мистика достигает своей вершины путем отсечения от соборности и вселенскости. Плоть же мира остается неизмененной, о ней забывают. В еретической и сектантской мистике есть внутренний апокалипсис, но нет апокалипсиса объективного, вселенски-исторического. Еретическая и сектантская мистика всегда в конце концов субъективна и потому лишена сознания эсхатологического и апокалиптического, она слишком часто коренится в субъективной взвинченности и самораздувании. Сознание смысла истории и всеразрешающего конца истории возможно лишь для соборной, церковной мистики, сознание это не дается ни мистике отвлеченной духовности, оторванной от жизни мировой души и все переносящей внутрь души индивидуальной, ни мистике субъективного опьянения и преувеличения, искажающего перспективы истории. Апокалиптическое и эсхатологическое сознание должно признать смысл истории и должно верить в возможность просветления мировой плоти. В тайне боговоплощения дана уже и тайна плотеобожествления. Также чуждо субъективной и внутренней мистике и сознание национального мессианизма, которое целиком ведь связано с плотью истории. Современная субъективная нецерковная мистика лишена всякой активности. Эта отвлеченная, безрелигиозная мистика имела симптоматическое значение, она была переходом к иному миру и иной жизни. Но нельзя слишком долго задерживаться на этом переходном состоянии. Такая мистика начинает действовать расслабляюще, она бесплодна и потому вредна. Миру нужна теперь мистика активная, волевая, мужественная, солнечная. Современная же мистика по преимуществу пассивная, женственная, лунная, медиумическая. Мужи стали слишком женоподобны, расслабленны, слишком отдаются хаосу, этой изначально-женственной стихии. Матриархат всегда соответствует господству женственно-хаотической стихии в мире, когда Муж-Логос не овладевает стихией и не оформляет ее. Без женственной стихии нет мистики, все мистики жили под несказанным обаянием женственности. Но подлинная религиозная мистика требует активного овладения и оформления женственного начала мужественным. Мужественное, солнечное, космическое должно стоять в таком же отношении к женственному, лунному, хаотическому, в каком Логос стоит к мировой душе. Такое соотношение мужественного и женственного дано лишь в Церкви, где Логос овладевает мировой душой и соединяется с ней, как Жених с Невестой. В церкви совершается брачная тайна, Логос становится мужем жены. Вне Церкви нарушается должное соотношение мужественного и женственного, и мужи подчиняются хаосу. Внецерковная, безрелигиозная мистика и есть мистика хаотическая, несветоносная, оторванная от Логоса мистика. Для мистики нецерковной женственность остается Евой, соблазняющей и расслабляющей, лишь для церковной мистики является женственность в образе Девы Марии.
Накопившаяся в глубине мистика должна выйти на поверхность истории, стать творческой силой. Через мистику мир идет к новому откровению. Но всякое объективирование мистики может быть лишь новым сближением мистики и Церкви. Подлинная мистика, напр., мистика Я. Бёме, соединяет исторические церкви и вероисповедания, углубляя религиозный опыт. Церковное сознание становится мистичнее, мистика становится церковнее. Нельзя теперь с достаточной силой упирать на то, что сама Церковь, прежде всего сама Церковь – мистична, мистична насквозь, что жизнь церковная есть жизнь мистическая. Против рационализации Церкви, против отождествления церковной жизни с бытом должна подняться огромная религиозно-мистическая волна, волна церковной мистики. Грубым заблуждением было бы думать, что Церковь мистическая есть исключительно Церковь духовная и невидимая, в протестантском смысле этого слова. Церковь – не только духовная и невидимая, но также плотская и видимая. Но и видимая плоть Церкви так же мистична, как и невидимый ее дух. Эта видимая плоть Церкви не есть эмпирический быт; священное предание и преемственность Церкви не есть предание и преемственность эмпирическая и бытовая, это нить мистическая, таинственная, сверхразумная. Церковные бытовики – рационалисты, позитивисты, они мало чем отличаются от бытовиков государственных. Рационализированная, бытовая, эмпирическая церковность, вся пропитанная житейской рассудочностью и утилитарной практичностью, не есть вселенская Церковь Христова, всегда мистическая и таинственная. Ныне совершается окончательное падение своекорыстной концепции Церкви, которая преобладала у духовного сословия и нужна была другим сословиям, к вере равнодушным. Своекорыстная, рассудочно-утилитарная церковность – позор, оскверняющий святое место, подлинную Церковь – тело Христово. Церковь – таинственное тело Христово, и она не может быть превращена в корыстное орудие государства, она существует не для пользы епископов, чиновников или помещиков. Но торговцы из храма могут быть изгнаны не радикальной политикой, как думают церковные реформаторы, а лишь радикальной мистикой, мистическим возрождением церковной жизни. Радикальная церковная мистика, мистика дерзающая – вот лозунг.