bannerbannerbanner
Тайна угрюмого дома: старый русский детектив (сборник)

Николай Ахшарумов
Тайна угрюмого дома: старый русский детектив (сборник)

Полная версия

VIII. Калиныч замолчал

Не знаю, верны ли эти выводы, но когда мне случалось наблюдать наших доморощенных преступников, они очень резко, на мой взгляд, отличаются от всех прочих. Злодеев Запада можно назвать экзальтированными злодеями, образ преступности которых близко граничит с состоянием психоза. Хладнокровие, смелость, наглость и цинизм их есть только личина, правда твердая и труднопроникаемая, как шкура бегемота, но все-таки личина, под которою скрывается очевидный психоз человека ненормального. Он виден и в движениях, и в блеске глаз, и даже в цвете кожи.

Но наши грабители и убийцы есть тип чрезвычайно любопытный. У них злодеяние быстро переходит в сорт ремесла и совершается с таким же спокойствием, степенностью, с каким вообще русский человек относится ко всякому делу. Чудовищно, но некоторые из каторжников-рецидивистов с полной набожностью крестились, и на лицах их лежало тупое спокойствие, полное несознание своей преступности.

Онуфрий Иванович был человек вполне русский, Иван Трофимович тоже. И тот и другой «работали» с неподражаемым хладнокровием. И теперь, когда первому предстояло успокоить бред больного своим лекарством или, попросту говоря, отравить его, он возвращался домой деловитым ровным шагом, как человек, имеющий серьезное дело, клонящееся к пользе его ближнего.

Войдя в ворота больницы и свернув по панели налево, он вскоре очутился перед подъездом пристройки, соединяющей перпендикулярно длинный низкий корпус пристройки с главным фасадом. Войдя, он постучался в дверь направо, украшенную окном.

Это было то самое отделение, где следователь Сурков производил свое дознание над таинственным алкоголиком. Едва отворились три обитые железом двери, как среди общей тишины палат раздался громовой голос из третьего номера.

– Все буянит? – спросил фельдшер у вахтера.

– Нет… уже слаб… Это он в первый раз, с самого утра…

Фельдшер прошел в третий номер и при слабом блеске лампы, чадившей под потолком, нагнулся над койкой. Нагнулся и был поражен происшедшей переменой. Темные тени испещряли лицо умирающего. Несмотря на недавний крик, он теперь лежал с закрытыми глазами и бормотал что-то себе под нос.

Онуфрий Иванович взял за пульс исхудалую руку, от которой только бессильная бледная кисть виднелась из-под ремней крепко прикрученной «беспокойной» рубахи. Пульс был слаб и порывист. Временами он как бы замирал окончательно. Фельдшер покачал головой.

Он знал, что такое состояние предшествует новому припадку с галлюцинациями и бредом, если только больной не умрет через несколько минут. Онуфрий Иванович стал пристально вглядываться в его лицо, опытным глазом примечая все малейшие изменения и не выпуская руки, по которой следил за пульсом. Жизненные силы стали прибывать. И по мере того, как возрастали они, кислая гримаса ложилась на лицо исследователя.

– Нет, голубчик, тебя надо успокоить, – пробормотал фельдшер сквозь зубы и отошел.

Затем он направился к выходу и, перейдя темный двор, вошел в какое-то отдельное внутреннее здание. Тут он очутился на скупо освещенной лестнице и, добравшись до первой площадки, пошел по коридору налево. В этот коридор выходили все двери, словно меблированные комнаты или номера гостиницы. В тишине за некоторыми из них слышались раскатистый смех, говор, звуки гармоники, а где-то в углу, в конце коридора, пискливо завывала скрипка. Тут помещались старшие фельдшера N-ской больницы.

Сделав несколько шагов, Онуфрий Иванович остановился и, вынув из кармана ключ, отворил одну из дверей. Пахнуло жильем и запахом едких лекарств. Когда Онуфрий Иванович вслед за тем зажег лампу, комната явила очень оригинальный вид.

Неряшливая постель оставалась, вероятно, неприбранной с утра. Полка и стол были сплошь заставлены лекарственными пузырьками и аптечными коробочками. Тут же рядом на столе помещались недопитая бутылка водки и кусок колбасы. Комната была очень маленькая. Потолок низкий и закоптелый. Стены, выкрашенные когда-то белой краской, носили следы долголетнего и неряшливого житья.

В углу, прислонившись к стене, стоял фагот. Инструмент этот был очень старой конструкции и довольно сильно попорченный. Но, тем не менее, иногда вечером Онуфрий Иванович издавал на нем кое-какие звуки, и, видимо, это доставляло ему большое удовольствие. Он наигрывал все больше что-нибудь печальное, заунывное.

Гнусливый звук инструмента раздавался далеко в коридоре и производил странное впечатление. Казалось, какой-то дрянноголосый и, вообще, дрянной человечишко выводит странное подобие истинно музыкальных сочетаний. Да оно так и было. Онуфрия Ивановича нельзя ведь было назвать хорошим человеком.

В общем жизненном оркестре, может быть, был нужен и он, но едва только он выступал солистом, как вся убогость и подлость его, бог весть какими обстоятельствами созданной природы, выступала во всей своей отвратительной неприглядности.

Он в этом отношении очень походил на свой гнусливый инструмент, назначение которого – развлекать ухо слушателя внезапной дисгармонией, когда оно утомится аккордами классической верности.

Неподалеку от этого инструмента лепилась на подоконнике шарманка. Она тоже была старая-престарая, но дребезжащие звуки ее были не лишены приятности. Онуфрий Иванович любил вертеть ее в одиночестве, попивая водку и закусывая колбасой. На лице его в это время застывала какая-то снисходительно-ироническая улыбка, которая, быть может, глумилась над мелодичными звуками старинного вальса, тоскливо и грустно трогающими сокровенные струны самого огрубелого сердца.

Окинув все это быстрым взглядом и найдя «в порядке», Онуфрий Иванович зажег рядом с лампой еще огарок свечи в засаленном подсвечнике, не снимая фуражки, сел к столу и принялся за работу. Во-первых, он влил в стакан водки, потом достал из ящика стола какой-то пузырек и, деловито поглядев его на свет, стал капать из него в водку.

– Раз… два… три!.. – считал он, отрывисто шевеля губами и произнеся «двадцать», торжествующе взглянул на свое произведение.

Взболтав жидкость, он достал еще флакончик, на этот раз из кармана жилета, и тоже отсчитал оттуда двадцать пять капель. Опять поглядел на свет, и еще большим довольством сверкнули его серые, немного косые глаза.

– Готово! – тихо сказал он, и, перелив все в какой-то пузырек, более похожий на колбу, закупорил его широкой пробкой и встал.

Через несколько минут он опять шагал по двору, направляясь к зданию с решетчатыми окнами.

«Это успокоит его, – думал он, – а что касается вскрытия, то ведь прозектор поручит его мне как фельдшеру отделения, так что опасности никакой. А в особенности потому, что эта штучка не имеет обыкновения оставлять по себе какой-либо след».

Когда Онуфрий Иванович остановился вновь над койкой Калиныча, последний действительно начал проявлять симптомы близкого припадка. Он уже бормотал что-то. Фельдшер нагнулся и прислушался…

– Баба Казимирка… скверная баба… Господин пристав… а господин пристав… Да не бей меня… ты черррт!.. Господин пристав! Он бьет меня… не прикажите ему бить меня… Я скажу, где «выселки», позвольте… я сведу вас… Ой! Он опять бьет… Ой! По глазу!.. Господин пристав…

– На, выпей водочки, – нагнулся к уху его Онуфрий Иванович и одновременно поднес откупоренную колбу к его носу.

Учуяв знакомый лакомый запах, больной вздрогнул, и в блуждающих, широко открытых глазах его мелькнуло что-то похожее на сознание. Он чмокнул губами и усиленно вытянул их.

– Пей! Пей… – сказал Онуфрий Иванович, наклоняя колбу…

Больной жадно глотнул, поперхнулся, еще раз чмокнул губами, и лицо его приняло блаженное выражение. Фельдшер стоял, нагнувшись, и все смотрел в это лицо.

Вот веки опустились, вот по нему пробежала не то судорога, не то улыбка, вот нижняя губа отвисла, и Калиныч сладко и спокойно уснул, чтобы никогда не проснуться…

– Там будет хорошо! – шепнул Онуфрий Иванович и отошел.

IX. Зимние дачники

Только и уцелел у графов Крушинских этот деревянный домишко в Пустоозерном переулке. Когда-то, очень давно, когда Питер еще не так разбух вширь своими постройками, местность эта, вошедшая теперь в черту города, была загородной. Сюда, на живописный берег Невы, выезжали на лето все поколения Крушинских.

Тогда они были еще богаты, владели обширными поместьями, имели особняк на одной из самых шумных улиц Петербурга, а теперь двое последних могикан этого рода, отец и сын, засели в этой даче, потому что больше негде было засесть.

За несколько лет безвыездного житья последних Крушинских красивая дачка эта приняла очень непривлекательный вид благодаря тем приспособлениям, которые, способствуя удобству, нарушили ее стиль и сделали похожей на шелковое платье с шерстяными заплатами в тех местах, где от ткани требовалась особенная прочность.

Наконец, она пришла в ветхость. Колонки на изящной балюстраде частью обвалились, частью приняли не то положение, какое им соответствовало. Полы в зале потрескались и взбугрились, печи дымили. Во флигеле у Антона Николаевича было бы очень холодно, если бы он не обил стены войлоком. Семейство Крушинских состояло из отца, матери и сына. С последним мы уже отчасти знакомы и остается сказать несколько слов о первых двух. Старик, граф Николай Прокофьевич, был личностью столько же достопримечательной, сколько таинственной и странной.

За всю свою жизнь он только и сделал, что послужил около года в каком-то кавалерийском полку, после чего, выйдя в отставку, начал жить на «собственные», то есть стал проживать последние крохи из в пух и прах разоренного состояния своих предков. Скоро судьба его загнала на эту дачу, где он и поселился безвыездно и где сразу изменил свой образ жизни. Старый граф стал делаться с каждым днем подозрительнее и таинственнее. Начать с того, что старик взял себе за обычай пропадать каждую ночь до самых поздних часов, а иногда до утра.

Антону Николаевичу (сыну) чрезвычайно не нравилось подобное поведение отца, и он несколько раз пытался проникнуть в его тайну то расспросами, то прослеживанием, но в первом случае получил от угрюмого старика самый внушительный отпор, а во втором – потерпел полное фиаско, потому что, выходя вместе с отцом, тотчас же терял его из виду, едва попадался извозчик, или, если сам брал извозчика, то отец шел нарочно медленнее и в конце концов все-таки ускользал, иногда словно сквозь землю проваливаясь.

 

Разбитая параличом и прикованная к креслу мать получала крошечный доходец со своей уцелевшей усадебки, да он, Антон, зарабатывал уроками, вот и весь бюджет, на что семейство Крушинских должно было влачить свое существование.

Отец почти ничего не давал в дом. Зато, живя своей старинной жизнью, и не пользовался ничем около семейного очага, кроме ночлега в своем холодном и мрачном кабинете. По наружности это был еще хорошо сохранившийся человек с красивым энергичным лицом, длинными усами, но с неприятным взглядом и недоброй улыбкой, замечающейся над рядом когда-то великолепных, а ныне сильно попорченных зубов.

Старуха графиня была жалкое, полуидиотичное существо. С некоторых пор она предалась вязанию каких-то одеял, которых готовыми лежало около нее штук до двадцати, а в руках было двадцать первое. Она давно уже перестала замечать отсутствие и присутствие мужа, как вообще не замечала уже почти ничего из окружающих явлений. Только одни узоры вышивки и привлекали ее внимание, только на них она и фиксировала свой потухший взор из-под вдумчиво нахмуренных бровей.

В отношениях к матери Антон Николаевич ограничивался, по причине ее болезни, только пожеланием доброго утра или покойной ночи, но отца он прямо не любил, потому что с каждым годом все более и более терял к нему уважение. Отец платил ему тем же, и в конце концов получилось так, что при встречах они обменивались только совершенно сухими вежливыми поклонами, как посторонние.

В тот день, ночь которого Антон хотел провести в угрюмом доме с целью убедиться в существовании чего-то сверхъестественного, незадолго до одиннадцати часов в дверь его комнаты кто-то постучался. Получив позволение войти, на пороге показался отец. Антон так и обомлел. За все время совместной жизни с отцом это было в первый раз.

– Здравствуй, – сказал Николай Прокофьевич, против обыкновения протягивая сыну руку.

Антон уже не удивился этому, потому что все вместе взятое для него было более чем удивительно. Затем Николай Прокофьевич опустился в кресло и пристально поглядел на сына из-под ободов своего черепахового пенсне. Взгляд этот показался Антону более мрачным, чем когда-либо.

– Ты делаешь глупость, братец, и я как отец пришел предупредить тебя.

– Прошу вас объясниться, батюшка, я намеков не понимаю…

– Изволь… Я знаю, что ты решил сегодня провести ночь в этом доме… Так? Ведь я не ошибаюсь?

– Нет, вы не ошибаетесь.

– Это предприятие глупо. Лучшие умы признавали и признают, что на свете не все так просто, как кажется глупцам… Есть такие тайны природы, перед разгадками которых наш разум бессилен.

– Словом, батюшка, – досадливо перебил Антон, – вы верите в привидения и хотите предупредить меня «как отец», что общение с ними не совсем безопасно.

– Именно не совсем безопасно… C’est le mot[41], – подхватил старик, делая особенное ударение.

– На это я позволю себе заметить, что вы напрасно трудитесь сообщать мне это, наши взгляды на этот счет разнятся.

– Да ты знаешь ли, – горячо начал Николай Прокофьевич, – что дом этот, во всяком случае, есть притон чего-то недоброго.

– Вот это-то недоброе мы со следователем и решились разоблачить.

– Разоблачить? Гм!.. Это глупо… Я, как отец, желаю тебе добра и поэтому предупреждаю… Наконец, вспомни, что ты человек нервный и впечатлительный. Твой невольный испуг может иметь серьезные последствия.

– Вы напрасно трудитесь, батюшка… Если я решил что-нибудь, то так и сделаю…

Николай Прокофьевич поднялся. Глаза его сверкали угрозой, губы побелели, а нижняя дрожала.

– Вспомнишь мои слова, что ты поплатишься за это, – сказал он с какой-то странной угрозой и вышел.

После его ухода Антон постоял посреди комнаты в глубоком раздумье. Все прежние подозрения его смутно всколыхнулись, и какой-то тайный инстинкт подсказывал ему, что они справедливы, что его отец – недобрый человек. В особенности странным показались ему этот внезапный визит и совершенно необъяснимый яростный взгляд. Что значит: он пришел предупредить его как отец!..

Невольный вздох вырвался из груди молодого человека. Он чувствовал на душе сегодня такую тяжесть, как никогда в жизни. Когда вслед за этим старик-лакей (когда-то крепостной и дворовый) зашел к нему наверх осведомиться насчет чая, молодой человек спросил его, где барин.

– Ушли! – ответил старик таким голосом, как будто говорил про какого-то распутного, отпетого человека.

Антон отказался от чая и сумрачно стал собираться. Сборы эти начались с осмотра двух револьверов. Несколько раз он глядел на окна напротив; они были черны, как сама ночь.

– Да, не время, – подумал Антон, – ведь оно появляется ровно в полночь, а теперь еще только половина. Следователь и агенты уже, вероятно, собрались в соседнем доме. Пора!

X. В трущобе

После разговора с сыном Николай Прокофьевич быстро сошел вниз и, накинув шинель, вышел из подъезда. Слуга едва успел закрыть за ним дверь, как к подъезду подкатил извозчик и умчал вышедшего графа. Ехали очень быстро, но Николай Прокофьевич все торопил его, соблазняя новыми и новыми прибавками на водку. Ехали они все окраинами.

Шумный город, над которым висело зарево электрического света, оставался в стороне. Дорога была превосходная. Белый свет искрился при блеске луны, полозья слегка посвистывали. Был небольшой мороз.

– А вам на Путиловку зачем, барин… в гости или по делу? – осведомился вдруг извозчик.

Николай Прокофьевич вздрогнул.

– А тебе зачем знать, болван? – рассердился он.

– Да поедете ли назад?.. А то у меня лошадь хорошая, я и назад свезу.

– Ага! – сказал Николай Прокофьевич и, словно успокоенный, перепахнул полы шинели. – Нет, назад не надо.

– Значит, там останетесь?..

– Да, там и останусь…

– Эко горе! – посетовал извозчик. – Порожнем-то оттуда далеко!

– Ничего, подцепишь седока, – сказал Крушинский и плотнее закутался в шинель, так что виднелась одна шляпа, положенная на воротник.

Местность делалась все безлюднее и глуше. Строения пошли деревянные и заметно мельчали. Но вот, откуда ни возьмись, неожиданно вырос громадный каменный дом. Он стоял, несколько отступя от своего ряда, и поражал при свете луны своим гигантским черным корпусом.

– Стой! – сказал Крушинский извозчику и, расплатившись, пошел к дому.

Ни в одном из окон не было видно огня. Громада казалась бы необитаемой, если бы около некоторых форточек не висели какие-то тряпки, очевидно, выставленные на просушку.

На крыше каркали вороны, и резкий звук их голосов далеко откликался в поле, растянувшемся позади дома, и по всей пустынной улице.

– Ишь, тоже, барин, а куда заехал, – пробормотал извозчик, круто поворачивая назад, и, стегнув лошадь, исчез во мраке.

А барин уже вошел в ворота и уверенным шагом ступил на большой грязный двор, потом повернул налево к подъезду с покренившимся зонтом и вошел на узкую лестницу. Тут он чиркнул спичкой и стал осторожно подыматься по скользким грязным ступеням.

Подыматься пришлось, впрочем, невысоко, всего до второй площадки. Тут была простая дощатая дверь с наколоченными почему-то во всю длину железными полосами, что придавало ей вид большой солидности, и с проставленным мелом девятым номером. Крушинский ударил внизу ее три раза сапогом и принялся ждать. Отворила какая-то толстая женщина средних лет, фигура которой походила на репу, положенную на тыкву. Она сильно хрипела и, видимо, двигалась с трудом.

– Дома Иван Трофимович?

– Все тут! – прохрипела она.

Граф вошел в темную переднюю, где по стенам прыгали черные тени от огарка в руках толстой женщины, и пошел по коридору, который всякого нового человека поразил бы своей необычайной длиной и шириной. Но Николай Прокофьевич, очевидно, был тут как у себя дома.

Он шел в темноте уверенными, твердыми шагами, не зажигая даже спички. Кругом было совершенно тихо. Только в глубине где-то слышались звуки голосов, прерываемые довольно энергичными возгласами. Налево шли все какие-то двери, местами они были выломаны, обнаруживая громадные пустые комнаты, похожие на залы, где на полу валялись доски, балки и кирпичи.

Лунный свет, падая сквозь разбитые стекла окон, откуда дуло резким морозным ветром, фантастически освещал эти груды, разрушения и выкидывал там и сям по коридору голубые полосы. Говорят, ранее в этом доме была какая-то фабрика, но почему ее деятельность прекратилась и давно ли, знали только немногие окрестные старожилы.

В конце коридора была винтовая лестница. Тут Николай Прокофьевич зажег спичку и, держась за перила, стал очень осторожно спускаться. Звуки голосов, исходивших снизу, уже были совсем явственны. Сделав несколько поворотов, Крушинский очутился перед полуоткрытой дверью, из которой вместе с полосою света исходил громкий гул голосов. Николай Прокофьевич остановился и прислушался. Возражали несколько голосов разом.

– Как так не найти?

– Деньги у него должны быть.

– Конечно, должны… Надо только поискать…

– Конечно, поискать! Ну его к черту, это привидение!..

– Тише, тише, господа, – раздался чей-то голос, – дайте сказать.

Николай Прокофьевич в это время вошел и узнал голос Ивана Трофимовича. Комната, куда он вступил, представляла собой зал с явными следами машин по потолку и стенам. Только один угол этого зала был освещен.

Тут стоял стол и несколько штук самой разнообразной мебели – от табурета и скамеек до неведомо откуда попавшего сюда бархатного кресла очень изящной работы, хотя и о трех ногах, четвертую из которых заменял обрубок полена, прибитый гвоздями. Стол был сплошь уставлен бутылками и самой разнообразной снедью. Тут же горело штук шесть свечей, воткнутых в горлышки бутылок. Неподалеку от стола виднелось черное отверстие с поднятым люком, его окружали зажженные фонари рефлекторами наружу.

Но если это помещение было странно, то лица, присутствующие тут, были еще более достойны внимания. Кроме старых наших знакомых Серьги, Баклаги, Ивана Трофимовича и Митьки Филина было еще много других, среди которых, как черные пятна на белом, выделялась красивая, сурово глазастая женщина, в небрежной позе сидевшая рядом с Иваном Трофимовичем, и возле нее существо совершенно необъяснимого вида.

Это был карлик, сидевший на стуле на корточках, потому что ноги его (если только можно было назвать этим именем отростки, их заменяющие) были малы, как у новорожденного. Зато туловище имело нормальный объем, но всего замечательнее была голова, имевшая такое близкое сходство с собачьей, что в первый момент его легко было перепутать со зверем. Длинные, густо поросшие волосы делали его похожим на болонку, сидящую на хвосте. Рядом с ним восседал молчаливый и угрюмый Митька Филин. Он медленно вращал своими совиными глазами и чаще всего останавливал их на собакоподобном уроде с видом покровителя и дрессировщика.

Красивая женщина, в которой немного проглядывал еврейский тип, время от времени тоже обращала внимание на урода и гладила его по мохнатой голове, совсем как красавица гладит свою любимую собачку. В то время, когда она поднимала свою красивую, сверкающую кольцами и браслетами руку, чтобы опустить на голову урода, на лице Митьки Филина отражалось удовольствие, словно эта рука гладила его. Несколько раз он подносил уроду рюмку водки и закуску на вилке. Хватая и то и другое с идиотичной жадностью, несчастный с ужимками и смакованием отправлял их даяния в свой громадный, с крепкими большими зубами рот. Об этих трех субъектах мы поговорим более подробно впоследствии, потому что отношения Митьки Филина к уроду представляют из себя нечто особенно интересное, а пока вернемся к текущему рассказу.

Несмотря на франтоватую наружность графа, появление его в этой трущобе не произвело особенного эффекта, несколько рук протянулось к нему, как к старому знакомому, да красивая женщина дружески кивнула ему головой, с той улыбкой, которую женщины дарят тем, кто им нравится. Николай Прокофьевич, освободившись от рукопожатий, сел между нею и Иваном Трофимовичем. Шум возобновился.

 

– Да тише же, черти! – воскликнул Иван Трофимович, вставая, и серые глаза его недобро вспыхнули на добродушном с виду лице.

– Вам объявлено, черти, что мною делается в доме обыск… Я сам плюю на это привидение… Оно меня до сих пор не тронуло, значит, и впредь не тронет… Если я найду до пятницы что-нибудь (сегодня у нас понедельник?), то не утаю же я от вас, а не то… хотите, хоть сегодня, идем опять… давайте искать… Найдем, все наше! Конечно, у старика должны быть деньги… Да только где? Дом-то ведь велик!..

В то время, когда Иван Трофимович говорил, граф тихонько дернул его сзади, но мошенник не подал и виду, что замечает эту поддержку, и продолжал, даже не сделав паузы.

– Вот вы, дураки, пристаете ко мне, а ведь надо быть дураком, чтобы не понять того, что я говорю… Вон Жучок и тот понимает, – указал он на урода, который при этом обращении сделал гримасу и зашевелился на стуле. – Стало быть, нечего и пытать меня… Слава богу, не первый год с вами, братцы, работаем… А впрочем, повторяю еще раз, если хотите, можете сами искать, хоть весь дом перевернуть. Это, братцы, мое последнее слово… Ходы туда вы не знаете… Валяйте!.. Только не я буду в ответе, если кто-нибудь из вас попадет в лапы фараонов.

После этого Иван Трофимович сел и, многозначительно переглянувшись с своей соседкой, обратился к графу, шепнув:

– Сейчас!..

Спустя несколько минут после того, как разговор перешел на другие темы, Иван Трофимович толкнул Крушинского и отошел с ним в сторону.

– Сегодня не иди! – шепнул граф. – Сегодня там будет мой сын и, вероятно, полиция… Они будут выслеживать привидение.

Тень улыбки чуть дрогнула на лице Ивана Трофимовича.

– Спасибо, что предупредил, – сказал он, – я не пойду.

И, обратившись к остальным, громко произнес:

– Вот граф сообщает, что сегодня в доме будет полиция… Предупреждаю и я, братцы, а затем, как хотите!.. – Потом он вернулся на свое место и, вытянув одну руку на стол, принял такую позу, которая невольно внушала уважение к его и без того степенной и важной фигуре.

Наискось от него за столом сидел в тени угрюмый рослый человек и не спускал блестящих глаз с лица его соседки. Временами эти глаза обращались и к нему, и тогда в них блестела ненависть.

Субъект этот внушал Ивану Трофимовичу в последнее время довольно серьезные опасения. Он знал, что этот человек давно и безнадежно любит Гесю (так звали его красивую соседку и сожительницу) и что он только выжидает удобного случая, чтобы отомстить ему, Ивану Трофимовичу, как сопернику.

Знал он, что Медведев (имя угрюмого «Геркулеса») обладал дьявольской силой и вел знакомство с неким Шапом, молодым красавцем евреем, давно уже выдающим себя за князя Азрекова и делающим тысячные обороты по своей «специальности», и, наконец, что цель Медведева – завлечь Гесю в это предприятие, если только она уже не завлечена, потому что последнее время отношение к Ивану Трофимовичу очень изменилось и стало прямо подозрительным. Этот князь Азреков или, попросту, Шап[42] в мире петербургских мошенников пользовался громкой славой. Его шайка была громадна и беспрестанно пополнялась из других шаек, ремеслующих простым «громильством».

Короче говоря, Шап занимался «детским промыслом», который был связан с манипуляциями шайки Ивана Трофимовича только через Митьку Филина, который был очень редким мастером «выделки карликов». Эти последние продавались в заграничные труппы, а иногда употреблялись и в «громильском» деле для проникновения сквозь отверстия, где не мог войти взрослый человек, а ребенка было бы пускать опасно.

Но не насчет Шапа тревожился Иван Трофимович; Шап был один из тех мошенников, до которых было далеко. Уже одно то, что он имел паспорт и носил благополучно целых три года титул князя Азрекова, говорило, какие крупные операции им совершались.

Наконец, Ивану Трофимовичу доподлинно было известно, что Шап не нуждается в красавицах и меняет их как перчатки. Геся, правда, немного была влюблена в него, но потом, видя его холодность, охладела и сама. Но опасно было то, что этот страшный Медведев соблазнил ее перейти в шайку Шапа, так как там женщины, подобные Гесе (имеющие знания, хотя и лишенные патента акушерки), необходимы. Ивану Трофимовичу казалось даже, что Геся уже перешла туда, но пока делает вид, что верна ему, опасаясь мести. Эта мысль сильно мучила его и даже мешала заниматься текущими делами.

41Это слово (фр.).
42Шап (Шапшила) – еврейское имя.
Рейтинг@Mail.ru