bannerbannerbanner
Свидетели войны. Жизнь детей при нацистах

Николас Старгардт
Свидетели войны. Жизнь детей при нацистах

Общее поведение Марии – «охотно откликается на обращение, дружелюбная и сосредоточенная», – а также ее способность считать в уме произвели на доктора благоприятное впечатление. К тому же в ее семье не было других случаев болезни, и никого из ее родственников раньше не забирали на общественное попечение. Поэтому вместо того, чтобы найти какие-либо признаки наследственной «умственной неполноценности», которые оправдали бы стерилизацию Марии, психиатр пришел к выводу, что она пострадала от «причиненного ей в пубертатный период вреда» и просто «страдает психопатией» [28].

Марии относительно повезло. Других детей отправляли из исправительных заведений в психиатрические лечебницы всего лишь за то, что они мочились в постель. Досье пациентов лечебницы в Клостер-Хайне показывают, какую важную роль играли в их деле впечатления врача, проводившего осмотр, – и как легко вопрос со стерилизацией Марии мог решиться совсем по-другому. Зачастую врачи, стремясь найти генетические основания для стерилизации, откровенно нарушали порядок постановки диагноза, путали разные болезни и выдавали за наследственные дефекты отдельные случаи заболеваний, встречавшиеся у дальних родственников пациента. Даже детей, успешно прошедших проверку умственных способностей, могли осудить за «асоциальное поведение». Однако Марию, признанную «необучаемой», вместо стерилизации в конце августа 1939 г. отправили в Брайтенау, где она оставалась следующие девять месяцев. В начале зимы она провела четыре недели в карцере за то, что в очередной раз пыталась сбежать. В конце концов, в июне 1941 г. после того, как ей исполнилось 19 лет, решение суда об опеке прекратило действие. Она наконец получила свободу и могла самостоятельно распоряжаться своей жизнью, хотя сомнительно, что ей удалось отыскать своего первого ребенка [29].

Арест и возвращение в Брайтенау неизбежно сопровождались суровыми наказаниями, и все случаи одиночного содержания в карцере на хлебе и воде аккуратно заносились в досье пациента. У тех, кому хватало сил вынести такой режим, а также смелости (или глупости), чтобы попытаться снова сбежать, порочный круг арестов, побегов, задержаний и наказаний мог продолжаться в течение многих лет. Порой обычный разговор между воспитанниками в рабочее время рассматривался как бунт и неповиновение. Унаследовав традиции попечительских заведений XIX в. с их представлениями о том, как сломать и подчинить личность воспитанников и принудить их к моральному послушанию, такие заведения, как Брайтенау, стремились к той степени контроля над своими юными воспитанниками, которой в действительности никогда не могли достичь.

В архиве заведения сохранилась небольшая подборка любовных писем – разумеется, только тех, которые удалось обнаружить. Эти письма, как и цензурированная переписка детей и родителей, позволяют больше узнать об эмоциональной жизни воспитанников. Влюбленность давала им своеобразный шанс на побег от действительности в царство тех эмоций, которые каторжный распорядок и голодные пайки Брайтенау должны были ослабить или даже полностью уничтожить. Но гнетущая мрачная обстановка заведения, напротив, как будто придавала особую остроту влюбленностям, расцветавшим в его стенах. Переписка между воспитанниками сама по себе оспаривала позиции Брайтенау как тотальной организации. Нацарапанные огрызком карандаша на газетных вырезках письма тайно передавали любимым под взглядами многих глаз или перебрасывали за стену, разделявшую девочек и мальчиков.

В августе 1942 г. шестнадцатилетнюю Элизабет Бахмайер отправили в карцер на 14 дней строгого «ареста». Выяснилось, что она «писала тайные послания воспитаннику исправительного заведения М. и выбрасывала эти письма из окна». В письме, с которым ее поймали, как раз содержались клятвы любви в адрес одного из содержавшихся в заведении мальчиков. В знак своих чувств она обещала отдавать ему свою еду, перебрасывая ее за стену, которая их разделяла. «Ты знаешь, – писала она дальше, – для тебя я сделаю что угодно». Подражая Гете, она заявляла: «Возлюбленный, тебе я останусь верна до самой смерти». Элизабет осознавала, что предлагает в знак любви по-настоящему ценную вещь. Месяц назад ее уже два раза сажали в карцер за попытку самовольно отправить письма за пределы заведения. Эти молодые люди измеряли силу родительской привязанности через еду, которую им присылали из дома, и точно так же они предлагали друг другу еду в залог любви [30].

Другая шестнадцатилетняя девушка, Ханнелоре Бюхнер, хранила небольшую стопку писем в двух сшитых на руках матерчатых конвертах, которые – судя по их отсутствию в дисциплинарных записях – обнаружили только после того, как ее выпустили из заведения. Вероятно, она предпочла не рисковать и, не желая, чтобы их нашли у нее во время последнего досмотра с раздеванием при освобождении из Брайтенау, решила оставить их в заведении [31]. Ханнелоре писала юноше по имени Хайнц, которого называла Sonniboy (в честь песни Эла Джонсона из мюзикла «Певец джаза») и которому послала фотографию своей матери в надежде, что это его порадует [32]. Еще более страстные письма Ханнелоре писала Лотти, девушке, содержавшейся с ней в одном крыле здания:

Я ждала до тех пор, пока Кати не ушла. Мое маленькое солнышко! Надеюсь, однажды мое желание сбудется, и ты будешь моей. Если бы ты знала, как разрывается мое сердце, когда ты с другой женщиной. Или ты не веришь мне, my darling??? Ты можешь просить у меня все, что захочешь, – я все тебе отдам. И это должно быть не только здесь, но и снаружи [33].

Обращаясь к своим возлюбленным, она переходила на английский язык и называла их «Sonniboy» и «darling»; ее письма к ним обоим полны нежных прозвищ, обещаний, сексуальных намеков и страха оказаться брошенной. В письмах к Лотти Лоре говорила о «самой глубокой верности и вечной любви» и спрашивала, может ли та «услышать ее тайный зов». Хайнцу она признавалась: «Я не могу найти слов, чтобы высказать, как безумно я влюблена в тебя». Она слышала, что его вскоре собираются освободить. В письме к Лотти она настаивала на том, что их любовь должна существовать не только в заведении, «но и снаружи», и просила ее написать, что она думает об этом. Что ответила на это Лотти, мы не знаем. Что касается Хайнца, он проявлял мужскую гордость и пытался запретить ей заглядываться на других мальчиков: изъясняясь заимствованными казенными фразами, он рассуждал об «обстоятельствах этого дела» и угрожал, что ей «не поздоровится», если она не послушает его совета. Хайнц не хотел, чтобы она думала о «Лу» (вероятно, другом мальчике), и не верил, что она в самом деле «безумно любит» его. Но, судя по всему, он ничего не знал о Лотти и о том, что еще происходило за стеной в крыле для девочек. Он предупреждал Ханнелоре: «Ты должна быть верна мне. Если ты попытаешься встречаться с другим, горе ему. И тебе тоже не поздоровится» [34]. Как будто этих сомнений в стенах Брайтенау было недостаточно, каждый из них понятия не имел, удастся ли им сохранить отношения после освобождения. Не заставит ли клеймо исправительного заведения отвернуться от бывших друзей и возлюбленных?

Любовные излияния юной Ханнелоре могут показаться шаблонными, а ее поведение – манипулятивным, но у нее были веские основания искать спутников, которые останутся ей верны. Она была совсем одна – единственный ребенок в семье, пережившая сексуальное насилие со стороны собственного деда и потерявшая контакт с отцом после развода родителей. И она хорошо знала, что в таком заведении, как Брайтенау, девушки могут в буквальном смысле умереть из-за любви. Пойманных с поличным ожидали как минимум две недели в неотапливаемом карцере на голодном пайке – этого вполне достаточно, чтобы убить девушку в Брайтенау в военные годы.

Ханнелоре Бюхнер была далеко не единственной жертвой сексуального насилия, оказавшейся в исправительном заведении. Точно так же происходило постепенное социальное падение Анни Нагель. В первый раз на нее завели дело в сентябре 1932 г., незадолго до того, как ей исполнилось восемь лет. Совет по делам молодежи в маленьком тюрингском городке Апольда – на родине доберманов – начал расследование в отношении нескольких живших по соседству мальчиков, которые «играли» с Анни. Но все они категорически отвергали обвинения. «Я не делал ничего гадкого», – заявил один мальчик, обвинивший затем нескольких других мальчиков и одну девочку в том, что они все имели сексуальные отношения друг с другом или с Анни. Он совершенно ясно указал, где все это происходило. «Они занимаются этим там, возле променада. И еще на Киршберг. Всем известно, что Анни Нагель начинает первая». Хотя он был на три года старше Анни, сотрудники службы по делам несовершеннолетних не усомнились в его словах и поверили, что сексуальную инициативу проявляла Анни. Другой вызванный на допрос мальчик был еще старше и тоже отрицал обвинения в сексуальном насилии. 13 февраля 1933 г., через две недели после того, как Гитлер стал канцлером, Анни предстала перед советом по делам молодежи. На вопрос, кто из взрослых мужчин играл с ней, Анни назвала мужа своей тети, Эриха Х. Хотя заседатели неоднократно высказывали сомнения в том, что она говорит правду, Анни настаивала: «Про дядю Эриха это правда, это правда. Но больше никто, кроме Фредди Ф., со мной этим не занимался. Только я точно не знаю, сколько лет дяде Эриху, больше восемнадцати или меньше. Все остальное правда» [35].

На самом деле «дяде Эриху» было 32 года. В отличие от соседских мальчишек, он даже не пытался отрицать обвинения в сексуальном насилии, выдвинутые против него полицией. Но, как и мальчишки до него, дядя Эрих настойчиво утверждал, что Анни сама неоднократно соблазняла его в его маленькой скромной квартирке. Несмотря на очевидные нестыковки в его рассказе, несмотря на его собственное признание в том, что он заразил ее гонореей, и несмотря на то, что до этого он уже вступал во внебрачные отношения, и от одной такой связи у него даже была незаконнорожденная дочь, судьи поверили Эриху и назвали Анни «отъявленной лгуньей». В октябре 1934 г. следствие, наконец, подошло к концу, и суд по делам несовершеннолетних вынес решение. Анни поместили в исправительное заведение для «временного обучения под опекой социальных служб». И, хотя уголовный суд отправил дядю Эриха в тюрьму, суду по делам несовершеннолетних это не помешало: они пришли к выводу, что «лживость» Анни, «склонявшей своего дядю к половому сношению», красноречиво свидетельствует против нее [36].

 

Решение по делу Анни Нагель вполне типично: ее постановили забрать из школы и удалить с улицы. Как объяснил в стандартных выражениях суд по делам несовершеннолетних, Анни требовалось поместить «в заведение, где с помощью строгой дисциплины ее развитие будет направлено в нужное русло. Ребенок уже представляет подлинную опасность не только для взрослых, но и – особенно – для своих одноклассников» [37]. Хотя местным государственным чиновникам не всегда хватало ресурсов, чтобы наказать каждого нарушителя дисциплины, они могли использовать отдельные случаи как наглядный пример, чтобы удержать от нарушений других. Преследуя провинившихся, власти преподавали всему обществу бесцеремонный и унизительный практический урок консервативных моральных ценностей, призванный воспитать общество.

О надеждах и ожиданиях самой Анни в официальных документах нет ни слова. Необходимость давать показания о пережитом сексуальном насилии перед скептически настроенными мужчинами средних лет из совета по делам молодежи вряд ли располагала Анни к откровенности и поощряла ее рассказывать о своих внутренних переживаниях. По иронии судьбы, возможно, именно благодаря реформаторам Веймарской республики Анни вообще нашла в себе смелость сделать свои первые заявления о сексуальном насилии. В Веймарской республике был проведен целый ряд творческих гуманистических экспериментов в области защиты молодежи, начиная от найма консультантов и терапевтов для работы с семьями и заканчивая консультированием молодых людей в исправительных заведениях. В 1920-х годах в Брайтенау даже была женщина – социальный работник, хотя в силу типичной для заведения тяжелой атмосферы работного дома на этой должности никто не задерживался надолго. В 1933 г. в Германии женщины составляли более 90 % квалифицированных социальных работников. На всех ключевых этапах расследования Анни опрашивала именно женщина, социальный работник местного муниципалитета, с которой она поделилась тем, как с ней поступал дядя Эрих. С этого момента изначального доверия Анни продолжала рассказывать свою настоящую историю, даже если для этого приходилось отказаться от заявлений, которые она сделала ранее перед следователями-мужчинами. Большинство чиновников и членов советов по делам молодежи были мужчинами, к тому же не имевшими никакой подготовки в области педагогики или социальной работы, поскольку они обычно делали карьеру в религиозных благотворительных организациях или в местных органах власти. Анни не могла знать, что социальная работница, которой она доверилась, не имеет серьезного влияния в общей схеме вещей. Не знала Анни и того, что эта женщина не попытается защитить ее. Именно социальная работница первой поддержала обвинения мальчиков, называвших Анни лгуньей. Эти обвинения сыграли в судьбе девочки роковую роль, поскольку советники по делам молодежи с тех пор припоминали ей их каждый раз, когда она снова появлялась перед ними [38].

Дело Анни представляло собой крайний случай в рамках системы, где чиновники по умолчанию видели в девочках инициаторов сексуального контакта, а не жертв. Первым долгом совета по делам молодежи было защитить не ребенка, а общество. Девочка, подвергшаяся растлению, воспринималась не как малолетняя жертва насилия, а как угроза общественному порядку и нравственности окружающих. За первым периодом пребывания Анни в исправительном заведении последовал испытательный срок на ферме. Вернувшись домой в октябре 1939 г., Анни подверглась новым сексуальным домогательствам, на этот раз со стороны отчима. Она снова свидетельствовала о неподобающем обращении с ней перед женщиной – социальным работником, и ее снова обвинили во лжи. Анни было 15 лет, и она была беременна. Ее незаконнорожденного сына отправили в детский дом в Апольде, а саму Анни перевели в Брайтенау – заведение, которое его директор рекламировал как «закрытое и жестко дисциплинарное» [39]. В феврале 1942 г. директор в переписке с советом по делам молодежи Апольды не советовал слишком рано переводить Нагель на работу вне заведения: «Обычно таким девушкам требуется побыть здесь по крайней мере один год, чтобы у них появился определенный страх попасть сюда снова, ибо только это [страх] еще может сделать из нее полезного члена народного единства» [40]. Мы никогда не узнаем, к каким успехам могло привести «перевоспитание» Анни. Она умерла 1 июня 1942 г. от туберкулеза, заразившись, несомненно, в сырых, неотапливаемых карцерах Брайтенау. Десять из семнадцати лет своей жизни она провела в системе «опеки».

Какой бы ужасной ни была жизнь Анни, ее история не уникальна для нацистской Германии. Религиозные консерваторы и либеральные реформаторы, юристы и психологи были одинаково не склонны воспринимать всерьез показания детей в делах о сексуальном насилии. Одни и те же критерии «своенравного» поведения использовались в Северной Америке, Западной Европе и Австралии с конца XIX в. вплоть до 1950-х годов, создавая в обществе широкое убеждение: «трудных» детей необходимо помещать в специальные учреждения, чтобы вывести их самих и все общество из порочного круга безнравственности. Те же патерналистские традиции детских домов и попечительских заведений, находившихся в ведении частных, часто христианских благотворительных организаций и местных властей, наблюдались, например, в заведениях доктора Бернардо в Великобритании [41].

Как во многих других сферах государственного управления, здесь нацисты были скорее склонны прислушиваться к мнению профессионалов, а не спорить с ними. Придя к власти в 1933 г., нацисты обнаружили, что общественная и частная благотворительность под влиянием Великой депрессии уже переключилась на более дешевые и суровые средства. Из всей палитры противоречивых экспертных мнений нацисты предпочли опереться на предложения консервативных христианских и прогрессивных светских благотворительных организаций, оправдывавших карательные меры. Ведущие веймарские прогрессисты, такие как Рут ван дер Ляйен и Вернер Виллингер, в 1920-е гг. способствовали формированию общественного мнения по этому вопросу, утверждая, что особенно трудных детей следует рассматривать как «ненормальных» или «психопатов». Нацисты объединили евгенические идеи о социальной опасности «необучаемых» детей с мнением консервативных католических кругов, призывавших законодательно закрепить помещение детей в исправительные заведения на неопределенный срок (Bewährung). В системе здравоохранения и социального обеспечения, пронизанной евгеническими принципами и стремлением к максимальной экономии, реформаторов поощряли искать все более безжалостные способы отбора тех, кто еще способен принести пользу обществу, и отделения зерен от плевел, то есть «обучаемых» от «необучаемых» [42].

Нацисты с самого начала взяли на вооружение те меры, которые в других местах считались наиболее радикальными, такие как принудительная стерилизация, которую практиковали в некоторых штатах США и в Скандинавии. Тот факт, что Анни Нагель, а также Вальтрауд Пфайль, Рут Фельсман и Лизелотта Шмитц умерли в Брайтенау, свидетельствует о типичном для нацистского государства ослаблении системы институциональных проверок дисциплинарных мер в закрытых заведениях. Кроме того, эти смерти указывали: хотя нацистов очень беспокоило воздействие дефицита продовольствия на настроения немецких граждан, война, по сути, сняла все запреты, и ничто не мешало попечителям морить голодом молодых людей, изъятых из «народного единства» и помещенных в закрытые учреждения [43].

22 декабря 1939 г. заместитель Генриха Гиммлера Рейнхард Гейдрих созвал совещание в новом Главном управлении имперской безопасности, чтобы обсудить вопрос о наделении уголовной полиции правом отправлять молодых правонарушителей в новые «лагеря защиты молодежи». 1 февраля 1940 г. Гиммлер получил согласие министра, и в августе работный дом старой системы социального обеспечения в Морингене недалеко от Ганновера был преобразован в концентрационный лагерь для юношей старше 16 лет. Еще через два года открылся лагерь для девушек в Уккермарке, в зловещей близости от женского концлагеря в Равенсбрюке. Эти новые лагеря представляли собой переходный этап между традиционной системой социального обеспечения в виде детских домов и специфической нацистской системой концентрационных лагерей [44].

Моринген и Уккермарк превратились в своеобразную лабораторию Института криминальной расовой биологии профессора Роберта Риттера, работавшего при Главном управлении имперской безопасности в Берлине. «Воспитанников» делили на категории и отправляли в разные блоки в соответствии с присвоенным статусом. В Уккермарке девушек делили на три группы: «на проверке», «обучаемые» и «безнадежные случаи» (таких было большинство), в Морингене юношей делили на шесть категорий. Чтобы объяснить подобное разделение, директора этих заведений обращались к традиционным аргументам о повальной склонности девушек к сексуальной распущенности, а юношей – к воровству и агрессивному поведению. К марту 1945 г. в Моринген попало 1386 юношей в возрасте от 13 лет до 21 года, а к концу 1944 г. не менее 1000 девочек и молодых женщин были отправлены в Уккермарк. Некоторых позднее освободили, но большинство просто перевели в другие закрытые учреждения, такие как психиатрические лечебницы или концлагеря для взрослых, где многие из них погибли. Моринген и Уккермарк оставались экспериментальной площадкой. Для приема первой партии перемещенных выбрали Брайтенау, как одно из самых строгих исправительных заведений старой системы общественного попечения. Хотя за все время было открыто только два упомянутых молодежных концлагеря, и в них всегда находилось не слишком много заключенных, они тем не менее продемонстрировали намерение рейхсфюрера СС сохранить систему концлагерей и после войны для «перевоспитания» молодых «бездельников». Но в условиях дефицита времени и ресурсов, а также с учетом иерархии расовых приоритетов, людей Гиммлера в первую очередь беспокоили отнюдь не немецкие подростки [45].

Роберт Риттер и его научные сотрудники изучали также других детей, в частности детей «цыган», помещенных в швабский католический детский дом после того, как их родителей отправили в концлагеря Равенсбрюка и Бухенвальда в 1942 г. В течение года одна из увлеченных молодых аспиранток Риттера, Ева Юстин, регулярно приезжала наблюдать за этими детьми в Санкт-Йозефспфлеге. Дети постарше запомнили, что эта женщина приходила и наблюдала за ними незадолго до того, как их родителей отправили в концлагеря, откуда они получали сначала редкие открытки, а затем урны с прахом родителей. В Санкт-Йозефспфлеге Юстин измеряла головы, записывала цвет глаз и фотографировала детей синти[6]. Она награждала их призами за игру в футбол и Völkerball (вышибалы), и, в отличие от монахинь, приучавших их вести себя, как положено опрятным и примерным немецким детям, Юстин поощряла их лазать по деревьям и сломя голову бегать по лесу. Изучая 148 «цыганских» детей, содержавшихся в закрытом заведении, Ева Юстин установила следующее: их нравы «еще хуже», чем у тех, кто остался со своими родителями и кочующим племенем. Ассимиляция ничего не изменит, и единственным решением будет стерилизовать их всех, включая большинство «полуцыган». К тому времени для таких, как они, были найдены другие решения, и работа Юстин с детьми из Санкт-Йозефспфлеге, по сути, отложила дату их возможной депортации из «старого Рейха». Они оставались в заведении до 1944 г., пока эта рыжеватая блондинка, ярая блюстительница расовой чистоты, не защитила докторскую диссертацию, и дети не перестали быть ей нужны. 9 мая 1944 г. 39 детей отправили на автобусе на специальную «прогулку»: штутгартская полиция отослала их в место под названием Освенцим, откуда вернулись только четверо [46].

Что касается Брайтенау, другие инициативы Гиммлера оказали более непосредственное влияние на жизнь немецких воспитанников этого исправительного заведения. Георг Зауэрбир, ставший директором Брайтенау в 1940 г., вскоре включил свое заведение в новую систему «трудовых воспитательных лагерей», целью которых было оказывать кратковременное шоковое воздействие на иностранных подневольных рабочих. В следующие четыре года через ворота Брайтенау прошло около 8400 человек. Иностранцы быстро стали самой многочисленной группой в заведении. Но при этом они проводили в его стенах намного меньше времени, обычно не более нескольких недель, – для сравнения, немецкие «воспитанники» исправительного отделения и взрослые из работного дома могли находиться в Брайтенау много месяцев и даже лет. После этого большинство иностранных рабочих отправляли обратно к немецким работодателям (хотя пятую часть вместо этого переводили в концлагеря, такие как Бухенвальд и Равенсбрюк) [47].

 

Вскоре Брайтенау оказался заполнен до самых стропил. Больше тысячи человек с трудом размещались на чердаках старой базилики бывшего монастыря, в конюшнях и надворных постройках, и даже в крошечные камеры для одиночного заключения теперь заселяли до шести человек одновременно. Новые правила подразумевали, что в жизнь немецких работных домов и исправительных заведений отныне могли вмешиваться охранники СС, отвечающие за «воспитание» иностранных рабов. Штатные охранники Брайтенау перенимали их жестокие методы, наблюдая за тем, как гестаповцы каждую неделю проводят допросы во дворе – так же, как надзиратели немецких тюрем в годы войны копировали жестокость надзирателей концентрационных лагерей. Чем выше становился спрос немцев на принудительный труд, тем заметнее снижался возраст тех, кого отправляли в Брайтенау. В 1943 и 1944 гг. в Германию депортировали тысячи советских детей, подчинявшихся тому же драконовскому трудовому распорядку, что и взрослые. Зимой 1943 г. немецких и русских подростков отправили из Брайтенау разбирать завалы после бомбардировки в Касселе. Один бывший подопечный из Нидерландов вспоминал, что произошло, когда шестнадцатилетний русский мальчик вытащил из-под обломков обрывки штор, чтобы обмотать замерзшие ноги. Привлеченный криками домовладельца, жалующегося на воровство, охранник тут же арестовал мальчика. На следующий день подростков заставили встать в круг, мальчик выкопал себе могилу и был вынужден стоять на коленях рядом с ней в ожидании рокового выстрела. Охранник трижды целился в него из револьвера, но затем смягчился и убрал оружие в кобуру [48].

Но самое жестокое наказание ожидало тех, кто поддавался новому соблазну «осквернить чистоту расы». Польским мужчинам с самого начала угрожали казнью за связи с немками. Какое-то время немецкие власти, по-видимому, еще действовали с оглядкой на общественное мнение в нейтральных странах и на Западе, но после победы над Францией положение изменилось. Начиная с лета 1940 г. в Германии были повешены сотни поляков, многие из них публично; в их числе было как минимум трое польских заключенных из Брайтенау. После таких сцен польские гражданские рабочие, которых заставляли смотреть на казнь, возвращались в свои казармы, запуганные и молчаливые, в то время как собравшиеся вокруг немцы обсуждали общую целесообразность публичных казней и интересовались, понесла ли соответствующее наказание женщина, особенно если считалось, что это она «соблазнила» мужчину. В некоторых местах женщин подвергали публичному унижению: водили по улицам с обритой головой и табличкой на шее, сообщавшей о ее расовом преступлении. После этого провинившихся женщин обычно на какой-то срок лишали свободы; многих отправляли в женское крыло Брайтенау [49].

Вместе с тем за связи между польскими женщинами и немецкими мужчинами нацистский режим, последовательно патриархальный в своих взглядах, предусматривал гораздо более мягкие приговоры. В этом вопросе, не имея возможности прямо контролировать происходящее на тысячах отдаленных ферм, где немцы и поляки жили бок о бок, полиция полагалась в основном на рвение излишне любопытных соседей. Точно так же гестапо пользовалось сведениями, полученными от доносчиков, чтобы ловить евреев, «оскверняющих чистоту расы», после того, как в 1935 г. были обнародованы Нюрнбергские расовые законы, запрещающие сексуальные отношения между немцами и евреями. Хотя надзор за иностранцами и особенно случаи связей между польскими мужчинами и немецкими женщинами составляли большую часть работы гестапо, общее число привлеченных к ответственности оставалось крайне низким: в 1942 г. полиция арестовала только 1200 человек, при том, что количество иностранных рабочих доходило до трех миллионов. Власти видели свою задачу в том, чтобы добиться общего послушания посредством отдельных устрашающих пенитенциарных актов, а не пытаться уследить за всеми без исключения иностранными рабочими [50].

В Брайтенау немцы – обитатели работного дома и воспитанники исправительного заведения – вынужденно сосуществовали в одном пространстве со своими расовыми и национальными «врагами». Для польских, а затем советских подневольных рабочих это было непродолжительное, но жесткое столкновение с своеобразным концентрационным лагерем. Даже если позднее их снова возвращали на предприятия (а не отправляли навсегда в настоящие концентрационные лагеря), это было возвращение к голоду, баракам, принудительному труду и постоянным издевательствам со стороны немецких охранников. Для них вся страна была враждебной территорией, чужой и потенциально смертельно опасной. При этом юноши и девушки из исправительного заведения Брайтенау, сами ставшие жертвами социальных предрассудков, отнюдь не чувствовали солидарности с иностранцами, рядом с которыми им приходилось работать. Лизелотту Шерер разозлило то, что хозяева на одной ферме обращались с ней точно так же, как с польской работницей, – она яростно возмущалась тем, что «воспитанницу исправительного заведения, работающую бесплатно, кто-то может посчитать за подневольную работницу». Как бы низко ни пала Лизелотта, она по-прежнему причисляла себя к немецким «хозяевам». Для многих немецких подростков исправительное заведение Брайтенау действительно было конечной станцией, последним шансом вернуться в «народное единство». Для тех, кому не удавалось удержаться даже там, – а также для иностранных рабочих, попавших в его монастырские стены, – обратной дороги уже не было [51].

Освобождение из исправительного заведения происходило чаще всего поэтапно, через испытательные сроки, обычно проходившие на отдаленных фермах. Там приходилось очень много работать, и при любом противоречии фермеры и их жены быстро напоминали подросткам об их прошлом в казенном доме. Малейшей жалобы было достаточно, чтобы официально отправить воспитанника обратно в исправительное заведение. Девушку, завязавшую роман с солдатом, заставляли проверяться на венерические заболевания, юноше, забывшему покормить коров в воскресенье после обеда, выносили официальное предупреждение за попытку саботажа военной экономики. Многие подростки боялись, что их собственные семьи настроены против них точно так же, как все остальное общество [52]. Через шесть лет пребывания в различных общественных попечительских заведениях и неоднократных испытательных сроков на фермах восемнадцатилетняя Лизелотта Шерер пыталась оправдаться перед своей матерью, которую едва знала:

В то время, когда я вас покинула, я была ребенком, а теперь я уже взрослая, и вы не знаете, что я за человек… Забудьте обо всем, что я вам сделала. Я хочу загладить свою вину перед вами. Я обещаю вам, что изменю свои привычки из любви к вам [53].

Страх Лизелотты, боявшейся, что ее собственная мать относится к ней так же, как представители государства, обнажает краеугольный камень здравого смысла и общего предубеждения, на котором специалисты по вопросам общественного попечения, врачи, религиозные благотворительные организации и местные власти возводили свою версию нацистского государства. Они были уверены, что большинство людей поддержит их борьбу с подростковыми нарушениями. Когда вся страна усердно трудилась, отлынивающие от работы и асоциальные элементы нарушали общественный договор. В самом деле, даже в 1980-х гг. опросы общественного мнения показывали, что карательные меры против так называемых асоциальных элементов вспоминались людям как популярная и положительная сторона нацизма. После войны жители Гуксхагена, выбиравшие, в честь кого назвать улицу, ведущую из их городка в Брайтенау, не нашли для этого лучшего кандидата, чем Генрих Климмер, нацист, возглавлявший заведение в 1930-х гг. [54]

6Синти – одна из западных ветвей цыган. – Примеч. ред.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru