
Полная версия:
Николас Халифа Седьмой Реагент
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Николас Халифа
Седьмой Реагент
Они приехали в ноябре.
Город встретил их сплошной серой стеной. Небо и мостовая. Вода в канале и стены домов. Всё было одного цвета. Цвета промозглой тоски.
Вышли из вагона. Не спеша. Медленно. Будто выплыли из мутной воды. Двое теней. Женщина и мальчик.
Она.
Худая. Лицо – восковое, с серыми тенями под глазами. Глаза пустые. Смотрела куда-то внутрь себя. В платке, выцветшем до неопределенного грязного оттенка. Пальцы в дырявых перчатках сжимали узел. Вся их жизнь – в этом узле. Ткань протерлась. Узел был маленьким. Слишком маленьким.
Он.
Мальчик. Лет двенадцать. Лицо острое, исхудавшее. Но не детское. Взгляд взрослого, который всё уже видел. Слишком спокойный. Слишком тихий. Он не вертел головой. Не искал глазом что-то новое. Он просто смотрел. Принимал. Впитывал эту серость. Этот холод. Стоял неподвижно. Руки в карманах старого, не по росту, пальтишка.
Вокзал был полон такого же серого люда. Люди-призраки. Толклись без цели. Шептались. Кашляли. От них шел запах влажной одежды, махорки и безнадеги.
Они пошли.
По мокрой брусчатке. Ветер с Невы резал лицо. Пронизывал насквозь. Женщина ежилась. Мальчик – нет. Шел ровно. Его худые плечи были расправлены. Странная, недетская выправка.
Я видел, как он смотрел на город.
Не с восхищением. Не со страхом. С холодным, клиническим интересом. Он изучал его. Как хирург изучает тело на столе. Видел облупленную штукатурку. Забитые досками окна. Замерзшую грязь на карнизах. Он читал город, как открытую книгу. Книгу, написанную голодом и смертью.
Они свернули к Грибоедову.
Вода в канале была черной. Маслянистой. В ней плавал мусор. Отражение мостов дрожало в темной глубине. Как предчувствие.
Они несли свою убогость с каким-то странным достоинством. Два последних солдата разгромленной армии. Армии, имя которой уже все забыли.
Я стоял в арке.
Наблюдал. Холодел. Я знал этот город. Он пожирал таких. Мелких, незаметных. Перемалывал кости в щебень. Высасывал душу. Превращал в пыль. В часть этой вечной, безликой серости.
И я знал их.
Знаю.
Не их имена. Не откуда они. Знаю их судьбу.
Она сломается скоро. Ее пустые глаза наполнятся тихим ужасом. А потом – ничем. Ее сотрут. Сметут. Как пыль с подоконника.
А он…
Он не сломается.
Он пойдет другим путем. Твердым. Неотвратимым. Его спокойствие – не слабость. Это лед. Готовность. В его взгляде уже зреет то, что заставит шептаться этот город. Шептаться его страшным, кровавым шепотом.
Они скрылись за поворотом.
Растворились в сыром питерском тумане.
Две фигуры. Мать и сын.
Их история только началась.
А для меня… она уже давно закончена. И отзвучала. Глухим, похоронным звоном над черной водой.
Глава 1
Она шла, а я брел за ней.
По темным дворам-колодцам. Где холод приникал к костям. Где стены плакали сыростью. Мы искали ночлег. Пристанище. Дыру, чтобы умереть не на улице.
Мать шла упрямо. Сжав губы. В ее глазах горела последняя искра гордости. И дикое, животное отчаяние. Она стучала в двери. В подворотни. Голос у нее стал хриплым. Просящим. Таким незнакомым. Её отгоняли. Захлопывали двери. Иногда просто молча отворачивались.
Потом она вспомнила. Старую связь. Бывшего учителя. Химии. Жил где-то здесь.
Мы нашли этот дом. Трехэтажный, некогда богатый. Теперь – скорлупа. Штукатурка облезла, обнажив кирпичную чахлую плоть. Окна на первом этаже были заколочены. Двор пах кислой капустой и тленом.
Долго стучали в квартиру на втором этаже. Тишина была густой. Мертвой. Потом – шаги. Медленные. Шаркающие. Заскрипел ржавый засов.
Дверь приоткрылась на цепочку. В щеке возник глаз. Большой, влажный, выцветший. Смотрел не на нас. Сквозь нас.
– Кто? – голос был тихим, безжизненным. Как шелест бумаги.
Мать назвала свое имя. Имя отца. Которого не было. Уже давно.
Цепочка звякнула. Дверь отворилась.
Мы вошли в царство запахов. Пахло пылью. Кислыми химикатами. Старыми переплетами. И чем-то еще. Сладковатым. Тяжелым. Как в аптеке при морге.
Деду Леонтию было лет семьдесят. Он был похож на свою квартиру. Высокий, сухой, сгорбленный. Лицо – паутина морщин. Седая борода клинышком. Одет в старый, заношенный до блеска халат. На ногах – стоптанные домашние туфли. Он двигался бесшумно. Плыл по коридору. Мы – за ним.
Квартира была лабиринтом. Беспорядок был возведен в абсолют. Везде книги. Горами. Стеллажами. На полу. На подоконниках. Они пожирали пространство. Между ними – склянки. Колбы. Реторты. Медные трубки. В некоторых жидкость. Мутная. Цвета чая или темной крови. На столе, заваленном бумагами, стоял микроскоп. Рядом – кусок черного хлеба. Крошки.
Он был беден. Убог. Это било в глаза. Но в этой нищете была своя, странная система. Свой порядок хаоса.
– Так… – прошептал он, усаживаясь в кресло с протертой обивкой. – Значит, вдова Петра…
Он смотрел на мать. Его взгляд был отстраненным. Он видел не ее. Воспоминание. Призрак.
Мать сидела на краю стула. Прямая. Как струна. Она пыталась сохранить достоинство. Но ее руки, лежащие на коленях, дрожали. Мелко, беспомощно.
– Нам некуда идти, Леонтий Васильевич. Прошу. Хотя бы на ночь. Заплатим. Как только устроюсь.
Он медленно повел головой.
– Деньги… Какие деньги? Мир иллюзий. – Он указал длинным, костлявым пальцем на полки. – Вот истинные ценности. Знания. А они… они нынче никому не нужны. Никому.
Он замолчал. Смотрел в запыленное окно. В его глазах плавала тихая, ученая грусть. Безумие, растерянное во времени.
– У меня есть чердак, – сказал он вдруг. – Под самой крышей. Там течет. Дует. Но крыша есть. И стены.
Он поднялся. Повел нас обратно, в темный коридор. Нашел на гвозде огромный, ржавый ключ.
Лестница на чердак была крутой. Деревянной. Скользкой. Ступени скрипели жалобно.
Он отпер дверь. Она отворилась с тяжелым стоном.
Мы вошли.
Это было пространство под самой кровлей. Низкое. Захламленное старыми рамами, рухлядью. Воздух стоял ледяной, спертый. Пахло старым деревом, голубиным пометом и сыростью. Свет проникал через запыленное слуховое окно. В углу зияла дыра в крыше. Сквозь нее был виден клочок грязно-серого неба. Под дырой на полу темнела лужа. Рядом – старая, проржавевшая кровать без матраца. И табурет.
Мать обвела взглядом это царство разрухи. Ее плечи, так гордо расправленные, наконец, сникли. Что-то в ней надломилось. Окончательно и бесповоротно.
– Берите, – прошептал Леонтий. – За рубль в месяц. Мне деньги ни к чему. Но… порядок есть порядок.
Он протянул ключ. Мать взяла его. Медленно. Ее пальцы сжали холодный металл.
– Благодарю, – выдавила она. Голос был пустым. Безжизненным. Как у него.
Он кивнул и удалился. Его шаги затихли на лестнице.
Мы остались одни. В этом склепе. Под протекающей крышей. За рубль в месяц.
Мать стояла неподвижно, глядя в ту дыру. В серое, безразличное небо. Она не плакала. Слез не осталось. Была только пустота. И тихий, безнадежный стук капель в лужу на полу.
Глава 2
Квартира тонула в полумраке. Единственная керосиновая лампа отбрасывала дрожащий круг света на стол, заваленный книгами и приборами. Воздух был густым, сладковато-едким. Пахло серой, металлом и пылью веков.
Мы сидели друг напротив друга. Я – на табурете. Он – в своем протертом кресле. Между нами, на столе лежал потрепанный учебник.
– Химия, – начал он, и его голос был шепотом, нарушающим мертвую тишину. – Наука о веществах. Их превращениях. Ты должен видеть не предмет. А то, из чего он состоит. Мельчайшие частицы. Атомы. Они танцуют. Соединяются. Разрываются. Вечный танец жизни и смерти. В этой пыли. В этом воздухе. В нас самих.
Он провел рукой над пламенем горелки. Тень от его пальцев заплясала на стене.
– Основа всего – элементы. Золото. Железо. Ртуть. Сера. Каждый со своим нравом. Своей душой.
Я молчал. Смотрел на пламя. Отражавшееся в стеклах колб.
– Вот, – он взял со стола кусок серы. Желтый, крошащийся. – Сера. Дух огня. Горюча. Ядовита. В древности думали – частица адского пламени.
Он положил серу в ступку. Передал мне пестик.
– Измельчи.
Я взял тяжелый пестик. Движения мои были точными. Экономными. Я не давил с силой. Я дробил. Методично. Как будто делал это всегда.
Леонтий наблюдал. Его брови медленно поползли вверх.
– Хорошо, – сказал он. – Теперь… скажи, что ты знаешь о флогистоне?
Я поднял на него взгляд. Прямой. Спокойный.
– Ничего. Это ошибка. Этого нет.
Старик замер. Его сухие губы дрогнули.
– Ошибка? – переспросил он. – Теория, господствовавшая столетие… и ты, мальчик, просто отбрасываешь ее? Как шелуху?
– Да. Горение – не уход флогистона. Это соединение с кислородом. Лавуазье доказал. Еще в прошлом веке.
В комнате стало тихо. Слышно было только потрескивание фитиля в лампе. Леонтий медленно откинулся на спинку кресла. Его пальцы сжали ручки кресла. Костлявые, белые от напряжения.
– Откуда… откуда ты знаешь о Лавуазье?
Я пожал плечами. Снова посмотрел на пламя.
– Не помню. Я просто это знаю.
– Ты просто это знаешь, – повторил он беззвучно. Его взгляд стал пристальным. Изучающим. В нем проснулся не учитель. Ученый. Столкнувшийся с аномалией.
Он встал. Подошел к полке. Достал небольшую ампулу с тяжелой, серебристой жидкостью.
– А это? Узнаешь?
– Ртуть. Жидкий металл. Яд. Но… может быть лекарством. Если знать дозу.
Леонтий поставил ампулу на стол. Рука его дрожала.
– Дозу… Да. Все есть яд, и все – лекарство. Только доза делает и то, и другое. Парацельс. Ты… ты и о нем знаешь?
Я не ответил. Мой взгляд скользнул по полкам. Остановился на старинном томе в потертой коже. На корешке не было названия. Только странный символ. Спираль, заключенная в треугольник.
Леонтий проследил за моим взглядом. Он побледнел. Схватился за край стола, чтобы удержать равновесие.
– Нет… – прошептал он. – Этого не может быть. Эту книгу… никто не может просто… увидеть.
– Что в ней? – спросил я. Мой голос был ровным. Любопытство – холодным, лишенным детского трепета.
– Ничего! – его голос сорвался, стал резким. Испуганным. – Пустые бредни! Алхимические грезы! Ты не должен… не должен даже смотреть в ту сторону!
Он заслонил полку собой. Дышал тяжело. Его выцветшие глаза были полны ужаса. И странного, жадного интерьера.
– Мальчик… Рафаил… – он произнес мое имя впервые. – Откуда ты пришел? На самом деле?
Я снова посмотрел на него. Прямо. Без колебаний.
– Мы приехали с матерью. Из провинции. Вчера.
– Нет! – он ударил кулаком по столу. Склянки звякнули. – Не оттуда! В тебе… в тебе сидит знание. Готовое. Как в аптечке – яды. Ты не учишься. Ты… вспоминаешь. Будто перелистываешь книгу, которую уже читал. В другой жизни.
Он подошел ко мне вплотную. Наклонился. Его запах – старый, больной, смешанный с химикатами – обволок меня.
– Скажи мне. Что такое философский камень? Не по книгам. Не по легендам. Что это, по-твоему?
Я отвел взгляд от его испуганного лица. Посмотрел на ампулу с ртутью. На серебристый шарик, перекатывавшийся внутри.
– Превращение, – сказал я тихо. – Не свинца в золото. Это для глупцов. Превращение одного качества в другое. Порчи – в совершенство. Смерти – в жизнь. Темноты – в свет. Основа – воля. И знание цены.
Леонтий отшатнулся. Будто его ударили. Он отступил к своему креслу и рухнул в него. Словно все кости в нем вдруг размякли.
– Уходи, – прошептал он, закрыв лицо руками. Его голос был полон отчаяния и страха. – Уходи. Сегодня достаточно. Я… я не могу. Еще нет.
Я встал. Мой табурет не скрипнул.
– Урок окончен? – спросил я.
Он не ответил. Он сидел, сгорбившись, мелко трясясь. Старый, сломленный учитель перед мальчиком, в глазах которого отражалось не детское любопытство, а бездна забытых, запретных знаний.
Я повернулся и вышел из круга света. Оставив его одного. С его страхом. С его дрожащими руками. С его тихим, нарастающим ужасом от понимания, что он, сам того не желая, разбудил что-то. Что-то древнее. И очень, очень холодное.
Глава 3
Тень от коптилки плясала на стенах чердака, превращая наши силуэты в уродливых, дергающихся великанов. Было поздно. Город за окном затих, превратился в беззвучное, темное чрево. Мать сидела на краю моей кровати. Не на своей. На моей. Ее плечи тряслись. В руках она сжимала какой-то крошечный, тусклый предмет. Я не сразу разглядел, что это – стоптанная серебряная монета с почти стершимся профилем.
Она не смотрела на меня. Смотрела в стену. Сквозь стену. В прошлое, которое было для нее живее и реальнее, чем эта протекающая крыша над головой.
– Его звали Виктор, – начала она, и голос ее был хриплым от слез, но тихим, будто она боялась, что его имя услышат за этими стенами. – Но все звали его Граф. Не за титул. За манеры. Он… он умел носить самую рваную одежду, как фрак. Умел пить дешевый портвейн из граненого стакана, словно это был херес. И говорил… Боже, как он говорил.
Она замолчала, сглотнув ком в горле. Пальцы сжали монету так, что костяшки побелели.
– Он не был тем быдлом, что режут друг друга в подворотнях из-за пачки махорки. Нет. Он был… стратегом. Художником. Его операции были сложнее, чем шахматные партии. Он мог за полгода опутать паутиной целый квартал – дворников, горничных в богатых домах, чиновников. Он брал не силой. Умом. И когда он приходил, его жертвы сами отдавали ему ценности. Из страха. Из уважения. Иногда из восхищения. Он был гипнотизером. Дьяволом в человеческом обличье.
Она вытерла лицо краем платка, но слезы текли снова, оставляя на грязной ткани мокрые дорожки.
– Он читал книги. Настоящие. Не эти брошюрки. А философию. Историю. Знал наизусть Блока. И при этом мог холодно, без тени сомнения, приказать сломать пальцы бухгалтеру, который попытался его обмануть. В нем не было злобы. Не было ненависти. Была… пустота. Абсолютная. Как в колодце. Глубокая и темная. Он смотрел на мир как на сложный механизм, а на людей – как на винтики. Одни – чтобы крутить, другие – чтобы выбрасывать на свалку.
Она повернула ко мне свое искаженное горем лицо.
– Он был не просто аморален, Рафаил. Он был по ту сторону добра и зла. Для него этих понятий не существовало. Была цель. И путь. И он шел по нему, не оглядываясь на тех, кто падал за его спиной.
Потом ее взгляд снова уплыл. Стал отрешенным. Испуганным.
– Он исчез. Когда тебе был год. Не погиб. Не сгинул в тюрьме. Исчез. Словно сквозь землю провалился. Была гроза. Страшная. Гром гремел, будто небо раскалывается. Он ушел вечером, сказав… сказав, что идет на одно дело. Последнее. Большое. После него мы уедем. В Италию. Во Францию. Я ждала его всю ночь. А наутро… ничего. Ни слуха. Ни духа. Ни тела. Ни одной зацепки. Будто его и не было никогда. Его люди, его империя… все рассыпалось в прах за неделю. Кто-то забрал все. Кто-то, кто был сильнее. Хитрее. Страшнее.
Она снова посмотрела на меня. И в ее глазах, помимо горя и тоски, читался какой-то иной, странный ужас. Не от воспоминаний. От знания.
– Все думали, его убили. Сбросили в Неву. Я… я сначала тоже так думала. Плакала. Рыдала. Потом… потом стали происходить странные вещи. Через месяц после его исчезновения, в нашу дверь подбросили конверт. Без записки. Там были деньги. Деньги, на которые мы прожили два года. Потом, когда я уже собиралась продать его часы… мне встретился один человек. Из его старой шайки. Он был бледный, как смерть. Он сказал мне… сказал…
Она замерла, ее дыхание перехватило.
– Он сказал: «Не ищи его, Катя. И не вспоминай. Молчи. Для твоего же блага. И для блага… мальчика». И ушел. А на следующий день его нашли в канале. Утопленником. Случайность, сказали.
Она судорожно всхлипнула, прижала монету ко лбу.
– Я не знаю, что было правдой. Был ли он убит. Или… или он сам это инсценировал. Слился с тенями. Перешел в другую игру. Более опасную. Настолько опасную, что даже его имя стало ядом. Иногда… иногда мне кажется, что он жив. Что он наблюдает. Из какой-то тьмы. За мной. За тобой.
Она вдруг резко встала, отвернулась, чтобы я не видел ее искаженного лица.
– Забудь, что я сказала. Забудь его имя. Он – призрак. Проклятие. И я… я боюсь, что ты… – она не договорила. Замолчала.
Она так и не сказала, откуда эта монета. И почему хранит ее все эти годы. И что скрывает за словами «последнее дело». И почему так испугалась того, что сказал умирающий вор. И главное – почему в ее голосе, когда она говорила о его возможном бегстве, была не тоска, а леденящий душу страх.
Она оставила меня одного в темноте. С этим рассказом. С этим призраком моего отца – харизматичного, блестящего и абсолютно бесчеловечного хищника, чье исчезновение было страшнее, чем смерть. И с тяжелым, холодным пониманием, что мать только приоткрыла дверь в ту комнату, где хранились самые страшные ее тайны. И теперь эта дверь уже не закроется. Никогда.
Глава 4
Туман поднимался от черной воды канала Грибоедова густыми, пропитанными гнилью клочьями. Он застилал мостовую, прилипал к стенам домов, заползал в легкие мерзкой сыростью. Раннее утро. Серое. Беззвучное.
Ее нашел водовоз. Старик с покорной, как у быка, спиной. Он пришел за водой, ругаясь на замерзший насос. И увидел. Сначала показалось – куча тряпья. Выброшенный хлам. Но тряпье имело форму. Человеческую форму. И из него торчали ноги. Босые. Синие. С неестественно вывернутыми ступнями.
Он подошел ближе. И его старый, пропитый дух вырвался наружу ледяным стоном.
Она лежала в промозглой грязи, у самой воды. Молодая. Лет двадцати. Лицо ее было обращено к свинцовому небу. Глаза, широко раскрытые, смотрели в никуда. В них застыл не ужас. Пустота. Полная, абсолютная пустота ушедшей жизни. Волосы, темные и густые, раскинулись вокруг головы грязным ореолом. На шее – синий, с фиолетовыми прожилками, след от удавки.
Но самое страшное было не в этом.
Ее платье было разрезано. Аккуратно. Хирургически. От горла до низа живота. И внутренности… их не было. Аккуратно извлечены. Куда-то унесены. На их месте зияла темная, пустая полость. Как в выпотрошенной рыбе.
Вокруг уже стояли зеваки. Немые. С серыми, испуганными лицами. Они смотрели, не мигая. Дышали на холоде белыми облачками. В их глазах читался не ужас. Привычное, горькое ожидание. Очередная жертва. Безжалостного города. Безжалостного времени.
Прибыла полиция. Не спеша. Словно шли не на место зверского убийства, а на скучное дежурное мероприятие.
Их было двое. Как будто сошедших с карикатурного плаката.
Первый – пристав Оболенский. Пузатый, тяжело дышащий. Лицо – заплывшее, красное от нездорового румянца и утренней выпивки. Усы, пышные, но неухоженные. Он подошел к телу, кряхтя, и уставился на него с отстраненным, почти скучающим видом.
– Ну-ну, – произнес он хрипло. – Развлекается кто-то. Основательно.
Второй – помощник пристава Зарецкий. Долговязый, тощий. С лицом голодной мыши и вечно сморкающимся носом. Он нервно потирал худые пальцы, обутые в потертые перчатки.
– Ужас, ужас, – прошептал он, но в его голосе не было ужаса. Было какое-то болезненное, викарное любопытство.
– Ни документов, ясное дело, – констатировал Оболенский, лениво пиная ногой брошенный рядом женский башмак. – Шлюха, поди. Из этих… ночных бабочек. С кем-то не поделилась. Или клиент оказался с фантазией.
Зарецкий присел на корточки, стараясь не запачкать брюки.
– Но как извлечено-то, Иван Сергеевич? Чисто. Будто скальпелем. Может, медик? Студент-недоучка из Военно-Медицинской?
– Медик? – фыркнул Оболенский. – Да брось ты. Гражданская война только закончилась. Пол-России резали друг друга как свиней. Каждый второй теперь знает, где у человека селезенка находится. Могли и сапожник, и слесарь. Научились.
Он обвел взглядом мрачные, безмолвные фасады.
– Никто ничего не видел. Не слышал. Как всегда. – Он тяжело вздохнул. – Везите ее в морг. Оформляй как «убийство неустановленным лицом на почве хулиганства».
– Но внутренности… – попытался возразить Зарецкий. – Их же нет. Куда?
Оболенский посмотрел на него с презрительной жалостью.
– Собаки, Зарецкий. Бродячие собаки. Или крысы. В этом районе их тьма. Все сожрали. Понятно?
Зарецкий кивнул, но сомнение читалось в его глазах. Собаки не режут платья аккуратными разрезами. Не извлекают органы с хирургической точностью.
– А может… – понизил он голос, – может, это… ритуальное? Сектанты какие? Слышал я, по городу…
– Заткнись! – рявкнул Оболенский, и его лицо побагровело. – Не неси ерунды! Ритуалы… в Совдепии? Ты с ума сошел? Нам и так хлопот хватает.
Он отвернулся, достал из кармана плоскую фляжку, глотнул. Лицо его скривилось.
– Проститутка. И все. Записано? Заводи дело и забудь. Таких, как она, каждый день по городу штук пять находятся. Никому не нужны. Никто не будет спрашивать.
Он бросил последний взгляд на бледное, пустое лицо убитой. На темную дыру в ее теле.
– Конвейер, Зарецкий. Простой конвейер. Одну убрали – другая придет. Место не пустует. А нам лишь бы отчетность была в порядке.
Они ушли. Так же неспешно, как и пришли. Оставили двух городовых сторожить труп до приезда санитаров.
Туман сгущался. Поглощал фигуры зевак, растворял контуры домов. Город возвращался к своему обычному состоянию. Равнодушному. Холодному. Безжалостному.
На набережной осталось только темное, мокрое пятно на камнях. Да призрачный, сладковатый запах крови, медленно растворяющийся в сыром, пропитанном смертью воздухе. Очередная жертва. Без имени. Без прошлого. Без будущего. Просто статистика в отчете двух циничных, уставших от всего сыщиков. И предвестник чего-то нового. Темного и хищного, что начало просыпаться в каменных кишках города.
Глава 5
Тишина.
Не та, благодушная, что царит в спящем доме. А иная. Густая. Натянутая, как струна. Та, что возникает, когда привычный ночной шорох – скрип половиц, шепот ветра в щелях – внезапно обрывается. Оставляя после себя вакуум. Звенящую пустоту.
Я проснулся от этой тишины. Резко. Будто кто-то толкнул меня в бок. Сердце заколотилось, старый, изношенный мотор, выскакивая из груди.
Лежал неподвижно. Слушал. Ничего. Только стук крови в висках. Наш чердак. Наша протекающая берлога. Было темно. Слуховое окно – бледное пятно в кромешной тьме. Мать Рафаила спала на своей койке, ее дыхание было ровным, тяжелым. Уставшим до потери сознания.
Но второй койки… второй койки я не видел. Только смутные очертания. Пустые.
Я приподнялся на локте. Вгляделся. Одеяло сброшено. Соломенный матрац – вмятины нет. Он не спит. Или уже не спит.
«Мальчик, – прошептал я беззвучно. – Рафаил».
Тишина в ответ. Глубокая. Бездонная.
Я отбросил одеяло. Холод мгновенно впился в кости. Нашел на табурете очки. Мир расплылся, а потом снова стал резким. Слишком резким. Каждая тень, каждое пятно сырости на стене казались зловещими.
Подошел к его койке. Провел рукой по холсту. Холодный. Ледяной. Будто на нем никто и не лежал. Будто он встал и ушел… давно. Очень давно.
Паника. Горячая, липкая волна. Она подкатила к горлу. Он пропал. Ребенок. Ночью. В этом городе-убийце. Его убили. Украли. Он лежит где-то в канале, как та девушка…
Нет. Нет. Не это.
Страх был, но не только он. Было и другое. Щемящее, холодное любопытство. То самое, что заставляло меня годами копаться в ретортах, искать ответы в ядовитых парах. Предчувствие. Что сейчас случится то, чего я боялся. И чего… жаждал увидеть.
Я подкрался к слуховому окну. Старое, мутное стекло, покрытое паутиной трещин. Протер рукавом халата круг. Выглянул.
Ночь была лунной. Холодной. Беззвездной. Луна – тусклый, выцветший серп – бросала на город призрачный, синеватый свет. Крыши, трубы, спящие улицы – все было окрашено в цвета лунного камня и пепла.
Ничего. Ни души.
И тут… движение. Напротив. В арке дома, что стоял через улицу. Тень. Маленькая. Темнее самой темноты. Она отделилась от стены. Плавно. Бесшумно. Не как ходит человек. Как скользит тень. Или дым.





