Варшавская железная дорога,
29 октября 1914 года
Федя Солонов лежал на операционном столе. Стол подрагивал, покачивался, как и пол, и стены, и потолок, – потому что хирургический вагон в составе специального санитарного поезда шёл на юг, прочь от Петербурга. Шёл вместе с императорским, двумя товарными, двумя пассажирскими и ещё одним боевым бронепоездом.
Все, кто вырвались из столицы.
По пути число их росло. Разрозненные отряды гвардии, столичной полиции, добровольцев, просто верных – и солдат, и офицеров, и жандармов, и дворников, «и пахарей, и кустарей, и великих князей», как говорится.
Правда, с великими князьями вышла незадача – многие разбежались кто куда, попрятались, многие так и остались в столице с новой властью, кто забился в щель по пригородным резиденциям, в Царском Селе, в Павловске, кто, по слухам, удрал аж за Териоки.
А остальные, все, кто мог, стягивались к тонкой ниточке Варшавской железной дороги.
Остался позади Дудергоф. Забрали младшие роты Александровского корпуса; конечно, лучше всего было б распустить мальчишек по домам – и кого-то даже отдали родителям, особенно из местных, но у большинства-то семьи отнюдь не в столице и даже не в окрестностях!..
Ничего этого кадет-вице-фельдфебель Солонов не знал и не видел.
Лишившись сознания после удара шальной пулей в тамбуре, он пришёл в себя лишь ненадолго, только чтобы увидеть склонившееся над ним иконописное девичье лицо в косынке сестры милосердия, лицо, показавшееся сквозь туман боли и шока странно-знакомым, – а потом вновь впал в забытьё.
За миг до того, как на лицо ему легла эфирная маска.
– Прошу вас, коллега, Евгений Сергеевич. Будете мне ассистировать, больше некому. Знаю, что вы не хирург, голубчик, но…
– Обижаете, милостивый государь Иван Христофорович. Я, как-никак, всю японскую прошёл. Как ассистировать при проникающих ранениях брюшной полости, знаю.
– Иван Христофорович… я ведь тоже могу…
– Вы, конечно, тоже можете, Ваше Императорское Высочество, но операция очень сложная. Нельзя терять ни минуты, может начаться сепсис. Необходимо будет начать вливание Penicillin-Lösung, Ваше Импе…
– Татьяна, милый Иван Христофорович. Просто Татьяна. Я ведь вам во внучки гожусь.
– Ах, госпожа моя Татьяна свет Николаевна!.. Не будем спорить. За дело, Mesdames et Messieurs!..
Ничего этого Фёдор, конечно, не слышал. И ничего не чувствовал.
Две Мишени не уходил с передней пушечной площадки бронепоезда. Составы ползли медленно, несколько станций по пути к Гатчино оказались полностью покинуты (буфеты, разумеется, разграблены): сбежали все, вплоть до последнего обходчика или смазчика. Приходилось задерживаться и проверять каждую стрелку – многие были переведены так, что заводили в тупики.
Офицеры, не гнушаясь чёрной работы, грузили уголь из покинутых складов. К счастью, работали водокачки, и паровозы жадно присасывались котлами к коротким раструбам шлангов.
Вагон-канцелярию в императорском поезде заполнял дым папирос. Яростно трещали все четыре «ундервуда», на походном прессе размножались Манифест, который ещё лишь предстояло предать гласности, воззвания и объявления. Место прислуги и свитских заняли военные – и гвардейские, и армейцы, даже несколько флотских.
Германские добровольцы меж тем втянулись в оставленный на поругание Петербург. Временное собрание торжествовало победу; Кронштадт, форты и береговые батареи вместе с большинством боевых кораблей предались новой власти.
Однако то, что Две Мишени успел услыхать от других, вырвавшихся из города, то, что случайно оказалось у них и что теперь лежало в его карманах, говорило, что к решающему броску готовится совсем иная сила.
Петросовет.
Уже вовсю шло брожение в полках и эскадронах, в экипажах и в запасных батальонах. У рядовых и у матросов перед глазами оказывались отлично напечатанные, яркие, броские листовки – эсдеки не дремали, развернув бешеную деятельность. У них в достатке нашлось и типографий, и бумаги, и денег, и транспорта – вся округа оказалась засыпана их агитацией.
«Товарищи солдаты и матросы! Пробилъ часъ нашего освобожденія! Долой кровавый царскій режимъ, долой прогнившее самодержавіе! Долой и презрѣнную клику министровъ-капиталистовъ, которые ничѣмъ не лучше!.. Да здравствуетъ соціалистическая революція!.. Не будетъ жадныхъ и глупыхъ буржуевъ, обирающихъ простой народъ! Не будетъ толстосумовъ-купцовъ, кулаковъ-міроѣдовъ, жирныхъ поповъ, торгующихъ опіумомъ для народа!.. Наши цѣли просты и ясны каждому:
Землю – крестьянамъ!
Фабрики и заводы – рабочимъ!
Всю власть – Совѣтамъ!
Страну – трудовому народу!..»
Простые слова и знакомые. Но били они прямо в цель… как и там, в другом семнадцатом…
«Почему насъ зовутъ большевиками? Потому, что мы – за большинство народа, и потому, что большинство народа за насъ!.. Никто не дастъ крестьянину земли, никто не дастъ рабочему заводъ – кромѣ насъ!.. Мы одни рѣшительно порываемъ со старымъ міромъ, міромъ зла, крови и несправедливостей, гдѣ бѣдному человѣку доставались однѣ кости!.. Мы одни говоримъ – землю дѣлить по справедливости, по числу ѣдоковъ! Міроѣдовъ-кулаковъ – вонъ изъ нашихъ сѣлъ! Кулачьё – раскулачить! Дома ихъ, скотину, инвентарь – бѣднѣйшему трудовому крестьянству!.. Братья-бѣдняки, поднимайтесь, создавайте комитеты деревенской бѣдноты – комбеды, берите власть, гоните кровопійцъ изъ деревень въ шею!..»
Что делать? Пока ещё поезда продолжают движение, рвутся на юг; но, само собой, телеграф им не обогнать. Скоро, совсем скоро захватившие власть в Петербурге отдадут соответствующие приказы; тот же Гучков, к примеру. Ни мужества, ни решительности ему не занимать; какие-то полки могут и выполнить приказ «законного правительства из состава депутатов Государственной Думы». И тогда останется только пробиваться с боем, но, опять же, – куда?
Как в той реальности, уходить на Дон, на Кубань, надеясь на казаков, на богатые села Тавриды и Новороссии? На рабочих Юзовки и Донбасса, хорошо зарабатывавших, имевших собственные дома, никак не похожих на «пролетариев», которым «нечего терять, кроме их цепей»?..
Но там это не кончилось ничем хорошим. Казаки «устали от войны» и не хотели уходить далеко с родного Дону; в селах Причерноморья, где, как говорится, «оглоблю воткни – телега вырастет», хватало тех, кому глаза жёг достаток соседа; и офицеры, дававшие присягу Государю, предпочитали сперва отсиживаться по квартирам, а потом покорно отправиться на службу к большевикам – кто из страха, кто за паёк, а кто и из надежды скакнуть в первые из последних.
Но у них не было Императора. Быть может, Его воззвания сумеют пробудить общество? Привлечь всех верных к Его знамени? Ведь тогда и там смута случилась на третий год тяжёлой войны, где врага только-только удалось остановить и лишь кое-где оттолкнуть назад. Вот интересно было б рассказать Алексею Алексеевичу[9] о прорыве, названном его именем…
Может, здесь и сейчас всё окажется по-иному? Не выбито кадровое офицерство; цел (хочется верить) гвардейский корпус, хоть и изрядно рассеян; и немцы не занимают полстраны, как по тому «похабному Брестскому миру»; пока – одну лишь столицу да железные дороги к ней от Риги и Ревеля.
Так отчего же он, полковник Аристов, в такой меланхолии? Ничего ещё не проиграно; напротив, они одержали победу, вырвались из обречённой столицы, спасли Государя – да иному офицеру этого б на всю жизнь хватило!..
Или оттого ты мрачен, любезный друг Константин Сергеевич, что рядом нет с тобой некоей прекрасной дамы, с которой ты так и не набрался храбрости объясниться?
Оттого, что она – неведомо где? Что ваш последний разговор… был совсем не таким, как тебе хотелось бы?
Нет, сказал себе он. Об этом я сейчас думать не буду. Приказываю себе не думать и запрещаю думать. Нам надо просто выжить, просто прорваться…
Две Мишени зло стукнул кулаком по броне. Да нет же, нет! «Просто выжить» не получится! Как не получилось у героев Ледового похода в той реальности. Почему там победили их нынешние противники? Не только лишь потому, что были чудовищно, непредставимо жестоки. Жестоки, как жестока может быть только машина, холодная и бесчувственная. Это, конечно, сыграло свою роль – Константин Сергеевич думал о тех заложниках из офицерских семей, коими обеспечивались верность и усердие «военспецов», как он успел вычитать в библиотеке профессора Онуфриева. Но – не только, отнюдь не только.
Их идея, признавался он себе, проста и привлекательна. Долой старый мир, всё отнимем и поделим, по справедливости, кто не работает, тот не ест. Верно – почему буржую нужна квартира в десять комнат, а рабочий зачастую ютится угловым жильцом?..
Тут, конечно, можно было пуститься в долгие рассуждения, что по углам приходилось жить лишь самым бедным и молодым, не умеющим многого молодым рабочим, что спустя полгода-год на столичных заводах они уже снимали кто комнату, а кто и целую квартиру, пусть даже и простую, – но дело-то было в том, что большевики предложили доступное и понятное. Не какую-то учёную заумь, нет. И в этой простоте крылась страшная, убийственная сила.
Всё отобрать и поделить. По-честному, по справедливости. А где она, справедливость?
– Ваше высокоблагородие, господин полковник, разрешите обратиться?
Так, это что такое? Кадет Пётр Ниткин, собственной персоной!
– Обращайтесь, кадет. И можно без высокоблагородий.
– Солонов, Фёдор… Федя… как он, Константин Сергеевич?
Переживает за друга, понятно.
– Рана тяжёлая, Петя, не скрою. Но Фёдора прооперировали. И ты знаешь, кто ассистировал? Сама великая княжна Татьяна Николаевна!
Петя Ниткин округлил глаза.
– Да-да. Внучка Государя. Не гнушается. Семнадцать лет всего, а уже сестра милосердия. Когда только успела научиться! Так что, Пётр, будем уповать на Господа и на чудеса современной медицины. Тот самый пенициллин, например.
– При пулевом ранении в живот он не поможет. – Ниткин опустил голову.
– Частично может помочь. Предотвратить сепсис, насколько я понимаю. Но – не бойтесь, кадет Ниткин. Не к лицу это александровцу!
– Я не боюсь, Константин Сергеевич, – очень серьёзно сказал Пётр. – Я просто размышлял… как сделать так, чтобы не вышло – как там…
Вот только с кадетом Ниткиным и мог полковник Аристов поговорить об их самой великой тайне.
– Я тоже думал, Петя. Или мы предложим что-то своё, иное, лучше, чем у большевиков…
– А вы тоже считаете, Константин Сергеевич, что они и у нас власть возьмут? Ну, как там?
– Возьмут, – с мрачной убеждённостью сказал Две Мишени.
– А как же немцы?
– Немцев мало. Если поднять весь Питер, все рабочие окраины, да все запасные полки, что изменили присяге, да всю чернь с городского дна… Нет, Петя, не удержаться «временным». Даже с германской помощью. А большевики – ты сам знаешь, с народом говорить они умеют. «Временные» – нет. И потому, сильно подозреваю, очень скоро в Таврическом дворце окажутся уже совсем другие хозяева.
– Но что же делать? – совсем по-детски спросил Петя. – Что же будет? Как… как у тех?
– У тех не было Государя, – повторил вслух свою мысль Две Мишени. – А у нас он есть.
Петя Ниткин молчал. Нехорошо так молчал, убито.
– Государь – это… это не всё, Константин Сергеевич, – словно равному, сказал он. – Если я чего-то и понял – и оттуда, и из того, что творится у нас, – без идеи нельзя. А у нас какая идея? За что стоим?
– За веру, царя и Отечество, – спокойно и без малейших раздумий ответил Аристов. – Петя, мы с тобой были там. Мы видели, как оно. Веры нет. Нет Государя. Ты видел у нас плакаты – «Его Величество – наш рулевой»? «Народ и Государь едины»?
– У нас верноподданические адреса пишут, – тихо, но убеждённо возразил Петя Ниткин.
– Адреса – это не плакаты, – с такой же убеждённостью покачал головой полковник. – Адрес – это почти что личное послание…
– А Отечество как же? Мы-то знаем, как они за него сражались. Дай нам Господь всем так сражаться в последний наш час…
– Вот и мы сражаемся за Отечество, Пётр. И у нас есть интервенты, на нашу землю явившиеся.
– Немцы уйдут, что делать станем? – не соглашался Петя. – Что против этого – «земля крестьянам, фабрики рабочим»?
– Так ведь враньё же это, кадет.
– Враньё, Константин Сергеевич. Но в него же сейчас верят. И потому против нас идут. Те же армейские полки – кто разбежался, а кто и против выступил, как волынцы.
Аристов недовольно поморщился, отворачиваясь. Почти его собственным мыслям отвечал кадет Ниткин, и ответы получались ой какие нерадостные.
– Вы знаете, Константин Сергеевич… я вот думал, думал… только вы простите меня…
– Говорите, кадет. Всё, что скажете, останется строго меж нами.
– Я вот думаю… вы не сочтите меня трусом или предателем каким, я… присяга… – Петя Ниткин страшно волновался, частил и сбивался – он, первый ученик возраста! – Может, что Государь с нами – оно и хорошо, и плохо…
– Плохо? Это как? Это вы о чём, кадет?
– Ой, Константин Сергеевич, да я… ну, я… я к тому, что землю-то и впрямь дать надо… и чтобы хозяева рабочих не тиранили…
– А Государь, значит, может не допустить принятия таких законов, да, кадет? Вы к тому?..
Даже в темноте бронеплощадки можно было разглядеть, как мучительно покраснел Петя Ниткин.
– Не Государь. А те, что вокруг него. Привыкли, что оно всё так, как есть, и ничего менять не надо. Что смутьянов можно силой оружия принудить. Может, мы и принудим – хотя тем не удалось, а что потом?
– Уж не записались ли вы, кадет Ниткин, в большевики?
Две Мишени знал, что это не так. И сердился он сейчас не на кадета Ниткина, а на самого себя – что не было у него простых и ясных ответов на все эти вопросы.
– Упаси, Господи, спаси и сохрани, Царица Небесная! – Петя несколько раз истово перекрестился. – Я присяге до гроба верен буду, ваше высокоблагородие!
– Прости, Петя, – совсем не по-военному вздохнул полковник. Словно был кадет Ниткин если не сыном, то самое меньшее – племянником. – Сам о том же думаю, голову почти сломал. Только молитва и помогает. На Господа уповаю. Но и нам плошать не след.
– Вот и я про то же, Константин Сергеевич. Коль не придумаем что-то своё, да хотя бы… хотя бы то же «земля крестьянам!» – и не в самом конце, как там, когда уже ничего было не изменить, а сейчас, немедля. Эх, манифест бы государев сейчас…
– Тебе б, Петя, в Государственном Совете заседать, – кивнул полковник. – Конечно, я буду говорить… с кем смогу. Но мы, как ты знаешь, остались без генерала, Немировский тяжело ранен, не смогли мы его вывезти, а без него… я в свиту государеву не вхож.
– Но надо войти, Константин Сергеевич! Вы ж государя из заключения освободили!
Две Мишени только дернул щекой.
– Сроду подобным не козырял!..
– А теперь надо! Надо! – Петя Ниткин сжал кулаки, и Аристов вдруг подумал, как это должно выглядеть со стороны: безусый кадет указывает, что делать, ему, боевому полковнику, георгиевскому кавалеру!..
– Надо значит надо, Петя. Будем стараться и добьёмся. – Две Мишени постарался, чтобы голос его звучал как можно увереннее. – А теперь – где там наша славная первая рота?..
Карта г. Пскова, 1890 г. (фрагмент).
Первая рота почти полностью занимала бронепоезд. Прислуги на нём осталось всего ничего – даже те сверхсрочники, на коих надеялся командир, поручик Котляревский, за время петербургской замятни разбежались кто куда.
В штабном вагоне офицеры-александровцы с частью присоединившихся к ним армейцев и гвардейских до рези в глазах вглядывались в расстеленную карту, освещённую тусклой сорокасвечёвой лампочкой.
– Псков. Самое главное – Псков пройти… – слышались голоса.
– А там немцы.
– Город брать придётся.
– А может, на Бологое удастся проскочить, господа? На Бологое и – в Первопрестольную…
– Немчура бологоевский ход первым перекроет. Не считайте неприятеля глупым, поручик.
– Никто и не считает. Но сколько у них гарнизон в этом Пскове? Не дивизия, не бригада и даже не полк. В лучшем случае – батальон, и без тяжёлой артиллерии.
– Нам и батальона хватит, господа. – Две Мишени тоже склонился над картой.
– Что же вы предлагаете, Константин Сергеевич?
– Остановиться в Торошино. Взять станцию – думаю, это полегче будет, чем весь Псков. Выслать разведку. Осмотреться.
– И ждать, пока немчура с «временными» все рельсы разберут? Полноте, господин полковник, да вы ли это? Где лихость, где внезапность, где…
– В нашем попечении – Государь, господа, если вы забыли.
Наступила внезапная тишина, только колёса тук-тук по стыкам, словно кости стучали.
Наступал ноябрь.
А железная дорога от Пскова на Петербург, обычно изрядно загруженная, сейчас словно вымерла. Точно неведомая рука разом отключила семафоры, умертвила телеграф и заставила попрятаться все живые души. Две Мишени стоял и думал, что достаточно будет пустить навстречу их бронепоезду самый обычный паровоз – и всё. Дорога будет намертво заблокирована. Хорошо бы разжиться в путейских мастерских хоть каким краном на платформе, взять с собой – путь до Юга не близок. И запас рельсов, запас шпал…
Константин Сергеевич вспоминал – только на сей раз уже не Маньчжурию, не Ляоян с Мукденом, но тихий майский вечер в городе Ленинграде (хорошее название, звонкое, если не помнить, в честь кого дадено) и профессора в кресле напротив.
– Мы уходили тогда в полную неизвестность. Жалкая горстка под громким названием – «Добровольческая армия», подумать только! Четыре тысячи, «армия» численностью чуть больше полнокровного полка! Из них четверть – вольноопределяющиеся, добровольцы из старших гимназистов, юнкера, кадеты!.. Мы отступали в степь, а в Ростове оставались, подумать только, пятнадцать тысяч пребывавших «на отдыхе» офицеров, не пожелавших присоединиться к нам!..
– Но почему же?.. – не удержался тогда Две Мишени.
Профессор отвёл взгляд.
– Очень многие сочувствовали большевикам. Думали, они и в самом деле за народ, за правду, за справедливость. Временное правительство показало себя абсолютно некомпетентным. Люди прятались от суровой правды жизни, старались не замечать ничего, что противоречило бы этим глупым надеждам, – вот всё каким-то образом устроится, успокоится, образуется… Хотя к тому времени большевики уже успели многое. Но, будем справедливы, ещё не развернулись в полную силу. И люди, уставшие от войны, надеялись и верили, что беда пройдёт стороной.
– А она не прошла…
– Не прошла, Константин Сергеевич. Красные – большевики – взяли Ростов, все его запасы, и боеприпасы, и обмундирование, и вооружение, и медикаменты – всё, что мы, игравшие в благородство идиоты, даже не потрудились уничтожить. Подумать только, ведь и золото не вывезли из ростовского банка. Ну не идиоты ли, Константин Сергеевич, дорогой?
– Вы верили в лучшее, Николай Михайлович.
– Верили… Но оказалось, что ни идеалы наши, ни благородство, ни вера не нужны России. Россия хотела отнимать и делить. Отнимать и делить. Крестьяне жгли усадьбы давным-давно лишившихся земли «бар», хотя дома эти прекрасно послужили бы и новым хозяевам. Словно нечистый, прости, Господи, в единый миг ввёл в искушение огромный народ… Извините меня, подполковник, годы, горькие, несмотря на материальный комфорт, сделали из меня старого брюзгу… – И профессор махнул рукой. – Но вы меня всё-таки послушайте, послушайте, потому что – я не сомневаюсь, увы, – что и вам выпадет ваш собственный Ледяной поход. Могу лишь молиться, что вы избегнете того, что выпало на нашу участь…
У нас тоже поход, но пока ещё не Ледяной, мрачно думал Аристов. Нас хоть и не сильно больше, но кадровое офицерство не выбито тремя с половиной годами мировой бойни. Солдаты не устали сидеть в окопах… Стоп. Если они «не устали», то почему же запасники, призванные на сборы, так дружно поднялись? Если рабочие получали неплохое жалованье, то откуда взялись десятки тысяч красногвардейцев? Почему восстал Волынский полк? Почему мятеж так легко охватил балтийских матросов?
Он искал ответы и не находил. Неужто всё настолько плохо в великой Империи, что путь для неё – только один, умереть, истекая кровью, похоронив под своими обломками сотни и сотни тысяч, миллионы жертв грядущей Гражданской войны?..
Холодная броня высасывала тепло. Бронепоезд крался сквозь ночь, не мчался, не летел, а именно крался от станции к станции, и за каждым поворотом их могла ожидать засада.
К тому же, кто бы ни хозяйничал сейчас в столице, он не мог не заметить похищение императора.
Сколько им ещё удастся вот так отступать?
И в какую преграду они упрутся?..
– Ступайте спать, Константин Сергеевич. Ей-богу, ну что себя так изводить? Вы с вашей командой и так сделали столько, что на всю жизнь хватит. Государя спасли!..
Полковник Яковлев, начальник четвёртой роты александровских кадет.
– Спасибо, Семён Ильич, да только какой уж тут сон!
– Утром нам станцию брать. Я-то вот прикорнул вполглаза и теперь хоть куда. – Яковлев улыбался, но тоже устало. – Полку свою вам передаю. Поспите. Случится что – нас разбудят, не волнуйтесь. И кадет своих спать гоните. Нам завтра каждый штык потребуется, каждый ствол.
– Думаете, Семён Ильич, встретят нас?
– Наверняка встретят. Германец не дурак. Я-то на его месте и рельсы бы разобрал для верности.
– Вот и я боюсь, что разберут.
– А тогда и придётся Псков брать по всем правилам военного искусства.
– Не приведи Господь! – Две Мишени перекрестился.
– Да уж, «не приведи»… как вспомню Маньчжурию, там же любую фанзу китайскую, где япошки пулемёт поставили, приходилось до основания артиллерией сносить, чтобы вперёд продвинуться…
– В крайнем случае поезда придётся бросить и пешим порядком уходить.
– Господь с тобой, Константин Сергеевич! Какое ж «бросить»! У нас ведь немалая часть сокровищ Госбанка в императорском поезде! Всё, что успели спасти!
– Да знаю, знаю, Семён Ильич. Просто рассматриваю все варианты.
– Вариант один, – отрубил Яковлев. – Собирать весь подвижной состав, какой только сможем. Вывозить огнеприпасы, фураж, провиант. Чтобы поездов в нашей команде стало бы не семь, как сейчас, а двадцать семь. Или тридцать семь. Железнодорожная армия!.. Тогда и города сможем брать, и даже разобранные рельсы нас не остановят!
– Смело, Семён Ильич.
– Не вы ли, Константин Сергеевич, нам всем твердили о необходимости захвата и удержания инициативы?
– Если в каждом городе к нам будет присоединяться хотя бы по роте…
– Будет, непременно, – убеждённо бросил Яковлев. – Дурман мятежа пройдёт. Вспомните пятый год, Константин Сергеевич, московский бунт. И тут справимся. Я вообще полагаю, что дальше Москвы отступать нам не придётся. Первопрестольная не подведёт, она останется верна присяге!..
– В пятом-то не слишком осталась…
– Так то ж кучка смутьянов была, – отмахнулся Яковлев. – Двух батальонов на них на всех и хватило.
– Кучка-то она кучка…
– Да и изменилась Москва-то с тех пор! – Семён Ильич словно старался убедить не только Аристова, но и себя самого. – Тогда… оно и впрямь… заводчики иные от жадности голову потеряли, парижских роскошеств возжелав… А теперь-то!.. Рабочие законы, фабричные инспекции…
Две Мишени не стал спорить. Не время сейчас – лучше и впрямь поспать хоть немного. Псков брать придётся, он уже не сомневался. И хорошо, если это окажутся только немцы, а не всё впавшее в смуту население города.
«Всё не поднимется, – думал он, устраиваясь на жёсткой полке, уступленной ему Яковлевым, и накрываясь шинелью. – Достаточно будет относительно небольшой части, убеждённой и вооружённой. Там юнкера сопротивлялись неделю. И, опять же, поддержали их, увы, далеко не все офицеры, случившиеся тогда в Москве…»
Никто не хотел. И «ну никто же не мог подумать…»
А надо думать. Надо сразу же думать о самом плохом, что может случиться. Что в людях взыграет наихудшее, что враг рода человеческого поистине соблазнит малых сих. И надеть ему на шею жернов и утопить его в пучине морской окажется, увы, невозможно.
…Всё начиналось донельзя банально, как в массе иных романов: Фёдор Солонов открыл глаза. Правда, это потребовало от него таких усилий, словно к каждому веку привешен был многопудовый груз (какой и поднять-то вовсе не возможно).
Болело всё, вне внутренности. Узкая койка – даже не койка, а какая-то полка, как в плацкартном вагоне, – плавно покачивалась. Что-то настойчиво и ритмично стучало, и только теперь Фёдор вспомнил, где он и что с ним.
Варшавский вокзал. Они вели бой, и они прорвались, а потом его ударило. Уже в тамбуре, на волосок от победы. И ударило сильно, раз очнулся в санитарном поезде.
Они куда-то едут. Покачивается вагон, вместе с ним и совсем тусклая ночная лампочка. Федя лежит на нижней полке, рядом широкий проход, и у противоположной стены – другой раненый.
Совсем рядом кто-то шевельнулся – над Фёдором склонялась совсем молоденькая девушка в косынке сестры милосердия. Стой, я же её видел – да-да, видел, когда ненадолго вернулось сознание, перед тем как вновь погаснуть!..
Девушка устало улыбалась. Под глазами залегали тёмные тени.
– Как вы себя чувствуете, милый кадет?
«Милый» было обычным обращением сестёр – не зря же они прозывались сёстрами милосердия.
Где же он видел это лицо – лицо не писаной красавицы, но и впрямь какое-то тонкое, воздушное, будто иконописное?..
– С-спасибо, с-сестра… Чувствую хорошо…
– Подать вам что-нибудь? – участливо спросила она. – Воды?
Фёдор с трудом кивнул.
– Немного, – строго сказала она, осторожно подсовывая тёплую ладошку под стриженый Фёдоров затылок. – Так Иван Христофорович велели.
Простая вода показалась Фёдору напитком богов. Холодная освежающая волна прокатилась вниз по телу, и, кажется, даже болеть стало меньше.
– Где… я?
– Вы в санитарном поезде Её Величества императрицы Марии Фёдоровны, – сестра подпустила в голос чуть-чуть официальности. – Мы все едем на юг. Куда – не знаю, милый кадет. Вас ранило, когда бой уже почти кончился.
– Но… мы же…
– Тсс, тише, тише, ради Бога! – испугалась девушка. – Иван Христофорович услышат, заругаются. Да, мы победили. Вырвались из города. Собрали всех, кого могли. Вот… и наш поезд тоже.
– А… вы…
– Татьяна. Просто Татьяна.
– Спасибо вам, мадемуазель Татьяна…
– Ах, бросьте, Фёдор Алексеевич. Я… слышала, как вы с друзьями спасали… государя.
И глядела с этой странной, удивительной русской теплотой в глазах, что только у нас и встретишь в женском взоре.
– Да что вы, мадемуазель… мы ничего и не сделали…
– Вы с господином Аристовым ворвались в узилище, где заточили государя с… с цесаревичем. Освободили их, доставили через весь город, под пулями, под обстрелом…
– Ну… доставили, – признался Фёдор. – Но это всё Константин Сергеевич, полковник Аристов! Он всё спланировал. А когда от ДПЗ прорывались, так это Севка Воротников с пулемётом дорогу расчистил!..
– А вы, Фёдор? – Большие тёмные глаза поблескивали. И соврать ему уже не удалось:
– Я за рулём сидел.
– Вот! Вот! Я же говорила! Вы государя спасли!
– Мы все спасли, мадемуазель…
– Всё равно! – настаивала она. – Вы настоящие герои! Знаете, как в «Илиаде»! Или в «Энеиде»! Когда Эней спас отца, – и процитировала:
«Милый отец, если так, —
поскорее садись мне на плечи!
Сам я тебя понесу, и не будет мне труд этот тяжек.
Что б ни случилось в пути —
одна нас встретит опасность
Или спасенье одно».
Фёдор совсем смутился, ощутил, как запылали щёки. А ещё вспомнил Лизу.
Которая осталась с матерью в Гатчино. Варвара Аполлоновна Корабельникова наотрез отказалась эвакуироваться, даже когда бои уже шли на окраинах городка. Тогда ещё оставалась надежда, что из столицы вот-вот подойдут «верные части», что неприятель будет отброшен; а потом, когда стало ясно, что немцы и предавшиеся им бывшие наши полки обходят Гатчино с севера…
Глаза Фёдора закрылись сами. Он ощутил, как заботливые руки сестры милосердия осторожно поправляют ему одеяло.
…Они шли строем по Бомбардирской, мимо дома № 11; шли брать станцию, ту самую, где погибнет Юрка Вяземский, и сам Юрка как ни в чём не бывало балагурил и шутил, заставляя всех идти в ногу.
А на крыльце дачи с мезонином стояла Варвара Аполлоновна. Рядом, на перилах – раскрытая коробка с патронами, и хозяйка деловито заряжала свою «американскую дробовую магазинку Браунинга».
– За нас, дорогой Фёдор, не беспокойтесь. Мы отсюда не уйдём. Никогда Корабельниковы ни от кого не бегали, и впредь не побежим.
– Варвара Аполлоновна, немцы совсем рядом. И эти… смутьяны. Бунтовщики. Вы думаете, вам дробовик поможет?
– Кадет Солонов! – хлестнул голос Двух Мишеней.
– Бегите, Федя, бегите. Нельзя от своих отставать. – Мать Лизаветы скрылась в дверях, зато вместо неё на улицу выскочила сама младшая m-lle Корабельникова.
Волосы растрёпаны, кулачки крепко сжаты. Белая блузка, длинная юбка, как положено, до самой земли.
– Феденька!
И они обнялись.
Прямо при всех, никого не стесняясь.
– Лиза, пожалуйста… уходите. Ну хоть ты!..
– Федя… – Его щеки коснулось что-то влажное и горячее. – Ты же знаешь мою муттер – её ломовой лошадью не сдвинешь… Но ко мне вот Зина пришла, и знаешь, что у неё есть? Револьвер, настоящий!..
– Лиза… не поможет вам ни дробовик, ни револьвер, бегите, Лиза, бегите!
– Солонов! – донеслось вновь.
– Не беспокойся, ну, пожалуйста, – быстро-быстро зашептала Лиза, хватая его за плечи. – Только возвращайся, ладно? И Пете накажи. Что Зина, если с ним что случится, из-под земли его достанет…
И тогда он её поцеловал.
Ну как «поцеловал» – неловко потянулся вдруг вперёд, она потянулась тоже; неловко и неумело ткнулись губами в губы, жарко вспыхнули оба, чуть не в ужасе отпрыгивая друг от друга.
Лиза так и замерла, вновь стиснувшиеся кулачки прижаты к груди, ветер треплет волосы, а Юрке Вяземскому наконец удаётся построить кадет, и они начинают отбивать ногу, сперва как бы в шутку, дурачась, – а потом всё чётче и твёрже, и вот уже колонна кадет чеканит шаг, словно на высочайшем смотру; и люди выбегают из домов, кто-то плачет, кто-то крестит их, а Две Мишени кричит севшим надтреснутым голосом:
– Уходите из города! Скорее! Уходите все, куда угодно, только уходите!..
И в словах его отчаяние, потому что он уже знает – никто не послушается.
Лиза… Лизавета Корабельникова…
– Фёдор?
Нет, это не её голос. Но в нём тоже тревога и забота – настоящие, неподдельные. И что-то ещё, что он смутно чувствует, о чём догадывается, но боится признаться даже самому себе.
– Фёдор Алексеевич? – Кажется, он её испугал, эту милую сестру…
– В-всё хорошо, – выдавил он.
– Вот не надо так больше делать, – наставительно, но с явным облегчением сказала она, в шутку грозя тонким и длинным пальцем, тем самым, что принято называть «аристократическим».
– Не буду, мадемуазель Татьяна… – повинился он.
– Всё, вам надо спать, милый кадет, – она поднялась. – Утром вас осмотрит Иван Христофорович, узнает, что вы ночью бодрствовали, мне попадёт. – Лёгкая улыбка на бледных губах.