bannerbannerbanner
Просто шли по дороге звери…

Наталья Захарцева (Резная Свирель)
Просто шли по дороге звери…

Держись подальше

Кто в детстве книги читал взахлёб, звездой раскинувшись на диване, приобретает разбитый лоб и кучу опций для выживаний.

– А если так? Посмотри-ка, цел.

– А если так? Полюбуйся, дышит.

И вон, с ухмылкою на лице, опять сбегает гулять

по крышам.

– Ну, бить же пробовали? а то.

– и что «а то»? Да смеётся только.

Из непослушников, из шутов, пылища ржавого водостока.

А деньги?

Деньги-то всем нужны? Он отказался – чего, богатый?

Мы про реальность, а он про сны, про лес, про рыцарей, про пиратов.

Фигню малюет, избави Босх.

В картинах нет никакого вкуса.

Он говорит – к нему ходит бог, а это, в принципе, богохульство.

Вот устыдился бы и молчал.

А бог, и правда, к нему приходит, сидит на кухне и цедит чай, и проповедует что-то вроде,

мол, возвращаясь из облаков, на бесконечном крыле полёта –

люби безбашенных дураков.

Держись подальше от идиотов.

Лиса

Если ты отшельник – сиди в нирване, если ты прохожий – то вот тропа.

Я танцую, шельма, на самой грани. Мне живётся сложно. Я телепат. В ремесле я мастер, искусник, дока.

Мне кричат – нельзя зарывать талант, потому что, братец, талант от бога, потому что, братец, талант

не клад, чтобы прятать в ящике под кроватью, в рюкзаке, в кармане, на чердаке.

Я хочу признаться: талант – проклятие. Ну давайте, с кем поменяться, с кем?

Я бы точно с радостью, без истерик, даже денег дурню бы приплатил, улетел, уплыл бы на тихий берег.

Голоса навязчивы как мотив: в них чужие ссоры, разводы, вехи, в них осиный кокон, сплошной репит.

Я живу под солнцем, на самом верхнем, а в подъезде кто-то опять не спит.

По ночам слова я крошу с балкона равнодушным птицам – такой прикол. Никаких чудес, никаких драконов, никаких красивых волшебных школ, никакой вершины, куда стремиться. Ноутбук и чашка – согреть ладонь.

В сентябре приходит ко мне лисица, как цветок, как зарево, как огонь. И вот тут бывает мне интересно, и вот тут пытаюсь сообразить: её мысли пахнут травой и лесом? Или первым рыжиком из корзин? Ежевичным ветром? Кленовой шалью? Паутинным сном, что вцепился в мех? А лиса, хитрюга, не разрешает, здесь она, осенняя, круче всех.

Не пускает в голову: ты не лекарь, ты откуда взялся, такой корсар?

Она только кажется человеком, а на самом деле она – лиса. И её боятся дрозды и мыши.

А потом сквозь сумрак, людской поток, я бегу

за быстрым хвостом и слышу: не догонишь, глупенький, ни за что. Я её, конечно, не догоняю. У неё есть город, и каждый в нём мыслит только сказками и огнями, молоком, конфетами, миндалём. Там блуждают мысли о яркой брошке и том, что надо купить кефир.

Если все подумают о хорошем, может, мы реально изменим мир, чтоб гамак, и манка, крыжовник кислый, и секретный свиток, и вкусный снег. Она страшный маг – прогоняет мысли о чуме, политике и войне.

Ну и я стараюсь, по крайней мере. Иногда – хоть выйди во двор и вой.

Возвращаюсь в дом, открываю двери

А там пахнет рыжиком и травой, медоточит чем-то неуловимым. В одиночку трудно тащить свой воз. Помогай же мне, королю сим-сима. Помогай мне, маленький быстрый хвост.

Если нам меняться, то только вместе, если смерть, нагрянув, не скажет – чья, уплывём от вас по реке созвездий: её лес, туманы, лиса и я.

Летят пингвины

Давно, когда Дмитрия Саныча звали Димой,

Димулей, Димасиком, Димочкой Воронцовым,

во сне постоянно к нему приплывали льдины,

и мир был, как кафелем, льдинами облицован.

И Дима в нём был.

Весь обвалянный в снежном кляре,

он весело шёл через спицы хрустальной бури.

Спасатель пингвинов, отважный герой-полярник

в шикарном костюме, подогнанном по фигуре.

Мамулечка утром будила Димулю в школу,

давала яичницу, кофе и бутерброды.

И вдаль уходили тяжёлые ледоколы,

и вдаль уносились урчащие вертолёты.

А вечером Димочка, весь в предвкушении ночи,

летел чистить зубы. Как хлопали тапки-крылья.

А мама с отцом говорили: «Поедем в Сочи,

где пальмы, и море, и прочее изобилие».

Димасик и в речку всегда заходил по пояс,

боялся медуз, волдырей и ожогов красных.

В реальности Диминой тазом накрылся полюс,

и Дмитрий стал взрослым, а может быть, и напрасно.

Мотался Димас из Москвы в Петербург «Сапсаном».

Сначала курил, а когда начал кашлять – бросил.

Коллеги по офису звали его ДимСаном,

но где-то в душе он по-прежнему был геройский.

Спасатель пингвинов, крутой подниматель грузов.

Дискавери, энимал плэнэт и вечный праздник.

ДимСан забирался на сайты и думал грустно:

– Да разве же я потяну? Да ни в коем разе.

И вот он сидел в мягком кресле, решая ребус.

Котёнок терзал деревянную боковину

и вдруг заорал – мол, хозяин, смотри, по небу

пингвины летят,

о хозяин, летят пингвины.

И это, хозяин, прекрасно невыносимо.

Прекрасней тыгдыма и кошечки той, с окраин.

Тела у пингвинов, хозяин, жирны, красивы.

А вон их вожак, он похож на тебя, хозяин.

Наклон головы, взгляд пронзителен, соломонов.

ДимСаныч вставал, и вздыхал, и хрустел как чипсы.

Давно, когда Дмитрий действительно был Димоном,

он мог понимать по-кошачьи, но разучился.

Сейчас, соответственно, дикие вопли слышал:

– Чего тебе, чёрная хитрая жидкоформа?

Окно распахнулось.

Когда подошёл поближе,

пингвины, снижаясь, свернули за угол дома.

Обидно, но Диме их было уже не видно.

Но если весну сменит лето, а лето осень –

ты вспомни, что где-то летят и твои пингвины,

хотя эти птицы летать не умеют вовсе.

Джедаи

Мама, такая планида, такая карма.

Я уже взрослый настолько, что верю в сказки.

Ты извини, но я стану джедаем, мама.

Меч у меня уже есть, правда, он китайский.

Мама, я страшно, почти безнадёжно болен.

Бьюсь о проблемы банально и бестолково.

Выжившим после вселенского мордобоя не остаётся вообще ничего другого.

Мама, я сяду в ракету, легко и бодро, предотвращу две утечки и пять аварий.

В Храме Джедаев опасные недоборы.

Мама, мне кажется, что-то от нас скрывают.

Некому больше громить беспощадных ситхов – поразвелись, повылазили, тараканы.

Кто-то придумал же звёздное это сито.

Рано меня хоронить, умоляю, рано.

Часики тикают, ма,

запрети им тикать.

Время уже объявило на нас охоту.

Если надумаешь, ма, поменять квартиру – окна

на светлую сторону пусть выходят.

Луч от луны будет ярким и серебристым.

Перешагнёшь и желание загадаешь.

Скажет подруга – мол, мой стал экономистом,

а ты так гордо ответишь:

«А мой – джедаем».

Я представляю, как она удивится.

Типа – серьёзно?

А как же ты разрешила?

Ноль окончательно сменится единицей – я воткнусь в космос.

И не начинай про шило.

Это фантастика, мама, не мелодрама.

Космос огромный, в космосе интересно.

Я обязательно стану джедаем, мама.

Мама, такая судьба, но я счастлив, честно.

Всё понарошку выглядит на экранах,

но –

если в самом деле,

война у дома –

выйдут джедайские мальчики-великаны,

выйдут джедайские девочки как мадонны.

Встанут над миром огромным джедайским строем

и наваляют последним врагам по шее.

Мама, надеюсь – галактику не закроют.

Нет у них повода, ма, для таких решений.

Ангел неудачников

что мне небо, оно не указ для таких, как я, – ангел всех неудачников мне говорит, вздохнув, – я жалею собаку, воробушка, муравья, я жалею тебя, и не только тебя одну.

ангел всех неудачников носит тугой колчан с разноцветными стрелами, бьющими как лучи.

не боится грозы и карающего меча. ангел всех неудачников ходит ко мне в ночи: посидеть на балконе, подумать, что вот, темно – это звёздная лодка, качаясь, плывёт к зиме, это времени стойкий солдатик встаёт

на ноль, это мы полубоги, и мы не в своём уме.

ангел всех неудачников пьёт земляничный морс, травит байки, доверчив до слёз, почему бы нет.

ощущение чуда рождается в нём само, как ребёнок, венок колыбельных, парад планет. и я слышу, как ветер шуршит в золотых песках, как погонщик лениво кричит на своих ослиц.

ангел шепчет – я видел усталого старика. он сидел на скамейке, и руки его тряслись, словно он шевелил надоевшую пустоту, словно долго бежал от чудовищ каких и скверн.

это был не старик – древний ящер, дракон, летун. он красиво взлетел, его тень зачернила сквер.

по сравнению с ним люди были совсем малы. что за славный дракон. я смеялся его следам. проводив старика, уходил без одной стрелы. город-сон, мотыльки фонарей, мостовой слюда.

и потом я заметил, как бабушка, божий дым, пирожковая фея – я чуял её тепло – полетела

за ним, огнедышащим, молодым, по дороге из шерсти вывязывая крыло.

я встречал и мальчишек, поверивших в листопад, и девчонок, что стали русалками белых пен, а на крыше больницы, где крошечных душ толпа, позабыв про диагноз, дурачился Питер Пэн.

что мне вечность – дороже минута в чужой судьбе, если в нужной минуте действительно волшебство.

раздарив разноцветные стрелы, пришёл к тебе рассказать – неудачников в мире ни одного.

час к рассвету стремительно катится по дуге, проливается солнце ореховым молоком.

ангел всех неудачников смотрит – почти рентген, и я острые уши пытаюсь прикрыть платком.

Кащей

Вот так бывает: сказочный герой век коротает в замке под горой, разжалованный из богов в злодеи. Сидит себе и штопает носки. А мысли его где-то, далеки, витают, трансформируясь в идеи:

 

«Ну зашибись, допустим, я забыт, но я верчусь, налаживаю быт, тружусь и никого не обижаю.

Допустим, мне предложат умереть, а у меня фазенда, и пырей погубит огурцы и баклажаны.

Картошку колорадский жук сожрёт. Немедля надо думать наперёд, но так, чтобы с фантазией, с загадкой.

Смерть Шрёдингера: есть, а вроде нет. А мне ещё чинить велосипед, болеет моя добрая лошадка.

Возьмём гипотетический сундук (надеюсь, уж сундук-то я найду, вселенная работает на выход).

Возьмём златую цепь и дуб возьмём. Желательно у дуба водоём, ну это просто маленькая прихоть.

Кого в сундук засунем, хммм, вопрос. Мне нравятся бобёр и утконос. У егеря есть славная борзая.

Но он не даст, он жмот и скупердяй, в сезон дождей

не выпросишь дождя. Поэтому, наверно, лучше заяц.

Ещё кого бы? Страуса? Сову? Пингвина? Блин, они здесь не живут, а так хотелось, кстати, так хотелось. Пингвин смешной, похож на поплавок. Пусть будет утка, тоже ничего, нормальное откормленное тело.

Теперь – предмет: чернильница? Кольцо? Фамильный перстень жалко. О, яйцо, засуну в утку, подожду немножко. В яйцо иглу, и сглажены углы, и смерть висит на кончике иглы. По-моему, шикарная матрёшка».

Косой и утка говорят: «Весьма. Кащей буквально соскочил с ума. А может, мы его завалим, братцы? С какого ляда этот дивный микс? Он извращенец и таксидермист, поэтому его у нас боятся».

Идут к Кащею: «Милый, золотой, завязывал б ты, старый, с наркотой.

Где стражники, куда сбежала свита? А мы тебе презент на Рождество. Короче, если что – у утки ствол. Короче, если что, у зайки бита».

Вот так бывает в сказочном роду, висит на ветке кованый сундук, внутри темно, безжизненно и пусто. Кащей, поставив в вазу васильки, сидит себе и штопает носки, но иногда вздыхает: «Ну допустим…»

Бабка-кошка

У меня друг Серёга, мы очень давно знакомы.

У него была бабка, держалась важней наркома.

Ох и жгучая же, ох и вредная была бабка.

Всё таскала цветастый халат и смешные тапки,

ну такие, с помпонами, в стиле «тепло-уютно».

Ох и трудно же было с мегерой Серёге, трудно.

Он таскался за ней – Дон Кихот и несчастный Санчо.

Мы гулять, а он нет,

мы на речку, а он – на дачу.

Или хуже того – оставайся и пялься в телик.

Мы потом разминулись, разъехались, разлетелись.

А недавно вдруг встретились в баре, в полуподвале.

Посмеялись, попели и будто не расставались.

Притаившись, сидели под рёбрами друг у друга.

В баре было тепло. А на улице выла вьюга.

Мы упали в сугроб, беззаботные умпа-лумпы.

И тогда я спросила его, усмехаясь глупо.

– Как там бабушка, шустрик?

(он с детства довольно шустрый)

– Померла, говорит, да давно уже, не тушуйся.

Разве смерть ожидаема, разве кому по силам?

А ведь бабка была – даже дом бы остановила,

про коня уж молчу.

Помню, гроб и священник в рясе.

Я вернулся с поминок и как-то подрастерялся.

Думал, думал – куда мне девать её чашки, плошки.

А потом моя бабушка стала пушистой кошкой.

Я ночами-то раньше подскакивал, как убогий.

А теперь она мягко идёт и ложится в ноги,

начинает мурчать колыбельно, утробно, дрёмно.

И я, знаешь, по-прежнему «внучек» и «несмышлёный».

Я не верю ни в карму, ни в духов, ни в божью милость.

Вроде ж не было кошки – а, нате вам, появилась.

Ты не хочешь спросить, почему я решил – что бабка?

С виду кошка – воинственный хвост, коготки на лапках.

Иногда только смотрит в упор желтоглазо-веско –

натоптали, шумят, поселили тут человека…

Совпадение? Или? Не много ли совпадений?

Она гладит меня, провожает, даёт мне денег.

Вот вчера прикатила откуда-то две монетки,

ерунда, мелочовка, а знаешь, цены-то нет им.

Словно снова подросток, краснеющий и неловкий,

а бабуля дала на мороженку с газировкой.

Я не выкинул ни занавески, ни поварёшки,

а то вдруг ненароком обидится бабка-кошка.

Не смотри на меня, я не псих, не дурак, не шизик,

но считаю – у бабок должно быть по девять жизней.

Всё, давай, позвоню, подъезжает твоя карета.

Да, и кстати, забыл – не зови больше бабку вредной.

Вигилант

«Мой мальчик Джонни, хей, купи мне виски, скорми последний пенни автомату. Они всё ближе, очень-очень близко. Они страшны, они не виноваты.

Больные ветры, призраки и тени, печально-худосочны как бумажник. Ты бледен, Джонни, угощайся стейком, понравится – о’кей, ещё закажем.

Когда я стану пьяным и спокойным, я буду там, где царствует свобода, где из стены выходят те, кто помнит. Мне даже в детстве выпадала «вóда». Хей, Джонни, мы давно уже не дети, поэтому умеем видеть мёртвых. Пусты глаза, свисают руки-плети, они туман, они всё время мёрзнут.

Шериф в загуле, спит и носит звёзды, проклятье и трёхдневную щетину.

Хей, Джонни, небу рано – нам не поздно, бери друзей, топи в стакане льдины.

Переставай двоиться, может, хватит. Я слышу их, они меня позвали: чинуша, пастор, золотоискатель и девушка в индейской пёстрой шали.

Мой мальчик Джонни, закажи мне кофе, черней, чем сердце у твоей малышки. Земля напьётся вдоволь тёплой крови любителей чужого золотишка.

По прериям, где бродят буйволицы, поют койоты, ночь в орлиных перьях, грабители, бандиты и убийцы повадились испытывать терпение святого гладкоствольного обреза, таким уж его боги сотворили.

Попробуй что сказать, Мария-Езус, у нас есть в штате и свои Марии.

Ночь выжата, как семя амаранта, скудна и холодна, как поздний ужин.

Всегда работа есть для вигиланта. Ты нужен мне, мой мальчик, ты мне нужен.

Мой милый Джонни, желторотый птенчик, не знавший в жизни про оскал волчиный.

Похоже, наши крыши дали течи размером с океанскую пучину. Сыграй мне, что ли, старый добрый кантри, отлично получается в мажоре. За стойкой место пропастью вакантно. Зачем ты разрешил им, мальчик Джонни? Зачем позволил, чтоб тебя убили? Ты где-то рядом, здесь, я знаю точно. Я был сегодня на твоей могиле. Там хорошо, там чисто и цветочно.

Там маленький венок от рыжей Бетти и сласти

от торговца леденцами.

Хей, Джонни, мне пора, покончим с этим, иди, похлопочи перед отцами, чтоб застолбили место мне в Эдеме, накрыли стол, украсили свечами».

Он снова разговаривает с теми, кто больше никогда

не отвечает.

Маяк

Освоив ремесло дарить огонь, забрав из дома дедовскую фляжку, Том жил на маяке. Носил тельняшку.

И небо раскрывалось, как ладонь, пока смотрел на небо. Всякий раз показывали разные картины.

И в небе тоже плыли бригантины. Команды не стеснялись резких фраз. Не помешает громкое словцо, ведь на борту сплошные флибустьеры.

На маяке хихикали химеры, но, к счастью, не водилось подлецов. Том никогда не сожалел о том, что он один.

Под сенью старых балок ему хватало пения русалок. На море как-то раз случился шторм. Воруя тишину, большая мгла плясала волнам дикую чечётку. Том между волн ещё заметил лодку, подумав: эх, ко дну бы не пошла. Он видел – в километре от земли плыл человек ему ненужным галсом. Том делал всё – маяк не зажигался, хоть режь его на части, хоть соли.

Когда у неба кончился заряд, и лодочка о скалы

не разбилась, они сидели, тихие как милость, как будто вместе победили ад. Смотритель маяка и пассажир. И время их не торопило –

ну же! Смотрели вдаль. Хлебали чай из кружек. И ели рыбу, персики, инжир.

А Том сказал, салфетку теребя:

– Не смог зажечь маяк. Была причина. – Он не горел? Ну значит, дурачина, я видел свет, идущий от тебя. Я видел луч. Не знаю, с чем сравнить. Мгновение, но этого хватило.

Скрипели доски шаткого настила,

ракушки растопырились в тени.

Из синего космического супа – хоть ешь его половником, хоть лей – довольно улыбался, белозубо, во всю весну старик Хемингуэй.

Смерть

Быстро она собиралась. Вещей немного: джинсы, футболки, блокноты, расчёски, кисти. В среду она улыбнулась ему с порога: я позвоню, как устроюсь.

Давай, не кисни.

Я не вернусь –

эта фраза страшнее пули, словно они никогда

и не жили рядом. Только ключи оставались лежать

на стуле. Жалко, не маг – он бы их уничтожил взглядом. Время, конечно, не делает нас моложе,

но рассудительней делает. Он смирился. Через неделю вернулся домой, и что же: прямо на кухне, в районе пакета с рисом, он обнаружил письмо. До чего сопливо, глупо, как в женских романах. И так же нудно.

Начал читать. И почувствовал запах сливы, улицы, ветра, который в одну минуту делает лёгким, крылатым, совсем воздушным, или вертлявым зверьком, или сильной чайкой:

Здравствуй. Я знаю, простились. Хотя послушай –

ты невозможно хороший, уже скучаю.

Там, куда еду, – звенит комарами лето. Радуги в лужах, кометы и звездопады.

Не было в кассе, родной, для тебя билета, даже плацкартом. Я этому крайне рада. Помнишь – я белку однажды с руки кормила. Помнишь, как ты под гитару орал на трассе.

Это звучало ужасно, но было мило.

Хватит о прошлом печалиться. Ты согласен?

Скоро забуду твой адрес, улыбку, почерк. Я, дорогой, постараюсь тебе не сниться.

Если на улице ночь – то спокойной ночи.

Утром он встал. Как обычно, пошёл в больницу.

Дом дрейфовал в темноте, отдавал швартовы (раньше с любимой в больницу ходили вместе). Врач удивился: мне странно, но вы здоровы, вот, констатирую факт – ваша смерть в отъезде. Понаблюдаем с полгода, что с Вами будет. Определённо, вообще уникальный случай. Доктор смеялся: бросают не только люди. Смерть, получается, бросила вас, голубчик.

Город шумел, продлевался, сиял, как ёлка. Он, прикупив в магазине бутылку сидра, долго стоял на обочине, долго-долго: здравствуй, моя драгоценная Смерть. Спасибо.

Может, ты просто небесная стюардесса, или ты просто небесная проводница.

Лет через сорок увидимся, не надейся,

Смерть его слышала. Рыжая, как лисица.


Пацифист

Конечно, я помню про рай и ад, но есть кое-что честней: шагает по долгим пескам отряд оставшихся на войне. В нём каждый четвёртый сошёл с ума, а каждый второй молчит. У каждого первого в сердце тьма, звенят в голове мечи.

У чёрного солнца закат кровит, навеки зашитый в нерв.

Бредут камикадзе и штурмовик, драгун и легионер. А если сидят они у костра, а если заходят в бар, один безголосо кричит «ура». Другой же – «аллах акбар».

Пьют чай, недовольно наморщив лбы, бурбон, самогон, саке. При этом поруганные любым, не узнанные никем.

Конечно, я помню про небеса, посмертие, божий суд. Героев в рассказе должны спасать – и я их опять спасу. Не ради победы, такой благой, и правды от сих до сих. Солдаты в конце обретут богов, и боги обнимут их. Руками убитых смешных детей, глазами живущих вдов. Обнимут блуждающих в пустоте, и тех, кто всегда готов. Из каждого первого вынут гром, из горла достанут вой: идите домой, мужики, добром.

И больше не будет войн.

А будут цветы и осенний лист, дожди и река в струну. Ведь я, понимаешь ли, пацифист, и я не люблю войну. А если откроется мне канал и нужная частота – скажу:

эй, Господь, у тебя война. Пожалуйста, перестань.

Харон

Машинист начинает ехать и вспоминать, сочиняет для шпал креозотные имена,

над вокзалом повисли дожди, фонари и дрон. Машинист знаменит, машиниста зовут Харон.

Ему дали красивую форму и белый бейдж, проводница кидала семками в голубей.

Механический голос: «Наш поезд идёт в астрал. Он проедет Байкало-Амурскую магистраль,

через пару тоннелей света и перспектив. На конечной

по плану должны быть часам к пяти,

если будет на всём протяженьи зелёный свет, если встречный на полном ходу не спихнёт в кювет.

Провожающих просим последний раз чмокнуть в лоб, помолившись, чтоб им на прощание повезло.

Экипаж паровоза желает вам только сна». Паровоз начинает ехать и вспоминать, обывательски пахнуть кроссвордами и лапшой. Машинист дорожит каждой сданной ему душой.

Выключается свет, загораются ночники, голубые, бордовые, жёлтые огоньки.

Но страшнее всего, если где-то над головой загорается серый, мышиный и неживой.

Это значит – такой же серой была вся жизнь. А теперь благодать – тебя едут, а ты лежи под хрустящей простынкой с намёком на РЖД. По петляющим рельсам ребячий бежит тотем, одноглазый, на плюшевых лапах по кличке Джек. Всё забито – багажные полки, любой отсек.

 

Даже в тамбуре (проникновенны, нежны, тихи) в одну кучу повалены мысли, мечты, стихи,

ещё очень недавно талантливы и свежи. Машинист прибавляет скорость, а зверь бежит.

Проводница, зевая, идёт проверять титан, проводница с Хароном работает лет полста,

она может прикинуться тенью, кустом, совой, но, чтоб солнце ночное сияло над головой,

она раньше не видела или была слепа. «Эй, Харон, тут малец без питомца не может спать,

говорит, его пёсель послушен, лохмат и мил, говорит, он обычно кашей его кормил, а однажды томатной подливкой для макарон. Отпустил бы мальчишку, не бойся, давай, Харон,

мол, в дороге случилась усушка-утряска душ. Ты и так у начальства вечно на поводу.

А не то за себя не ручаюсь – сорву стоп-кран». Машинист повторяет Веды, Завет, Коран,

в кошельке медный шекель, юани, динар муллы. Машинист произносит два слова: «Домой, малыш».

Кварцевание, шорох бахил, гостевой халат.

«Сын игрушку просил. Вот, возьмите, я принесла.

Это Джек.

У него заплатка и мокрый нос».

«Тихо, мама, не надо плакать. Всё обошлось». Коридоры, больничный запах, плывёт стена.

Машинист начинает ехать и вспоминать.

Рейтинг@Mail.ru