В яме было сыро и тесно, как в берлоге. Вдвоем разминуться можно было с трудом, втроем – невозможно. Но в яме сидели только двое. Отверстие наверху неплотно закрывали стволы вековых сосен. В проникавшем свете Добрыня рассмотрел второго: добрый молодец, ростом тоже немалый – с амбар, только исхудавший и грязный.
– Олекса, – уныло назвался молодец. – Иду из Ростова в Киев.
– И давно идешь? – хмыкнул Добрыня.
– Три седмицы как не иду. Со мной еще девятеро были, по другим ямам. Вчера эти сказали, что их уже нет. Что с ними сделали, не знаю. Может, Велесу отдали. Или сами сожрали. – Олексу передернуло. – Сегодня или завтра придут за мной.
– Я тоже в Киев иду. Из Ярославля. К князю.
– И я к князю, – посветлел измазанным лицом добрый молодец. – На храбрскую службу.
– Позапрошлой зимой в Ростове волхва убили, – сообщил Медведь, подумав.
– Так это я его прибил, – приосанился Олекса, – чтоб людей к мятежу не подбивал. Так, тюкнул слегка, из него и дух вон. Я вообще сильный. Не смотри, что худой.
– Я и не смотрю, – сказал Добрыня, оценивая высоту ямы. – Чего ж сюда попал?
– Так ты тоже попал. А на медведя-переростка похож.
– Меня мать от медведя родила.
– Да? – удивился Олекса. – А так бывает?
– От ведовства бывает. Медведь – Велесов зверь.
– Ну а я попович. Ушел из дома, чтоб не стать попом. Хочу князю стольнокиевскому служить да девок любить.
– Тогда надо выбираться, – сказал Добрыня, осматриваясь. – А то девки заждутся. И воняет тут.
– Я заберусь тебе на плечи и отодвину ствол. Потом добуду у них веревку и вытяну тебя.
Медведь прижал поповича кулаком к стенке.
– На плечи тебе встану я. Потом вытащу тебя.
– Не возражаю, – буркнул Олекса.
Возражения у него появились после, когда Добрыня, поднатужась и упершись загривком, сдвигал дерево.
– Ну долго еще? – пыхтел попович. – Я уже по колено в землю ушел.
Сосна откатилась. Добрыня повис на другом стволе, раскачался и подбросил себя наверх.
– Посиди, пока я улажу дело, – сказал он в яму.
– Эй! – заорало оттуда. – Ты чего, леший волосатый?!
Яма была вырыта за пределами селища. Добрыня нашел щель между бревнами тына и пристроился наблюдать. По соседству с Велесовой кумирней было сложено высокое погребальное кострище. Возле ровным рядом лежали четыре трупа. Несколько баб выли, раздирая на себе волосы. По другую сторону от кострища вколачивали в землю два столба. Еще одна старая ведьма стояла чуть поодаль, в посконной рубахе, с распущенными седыми волосьями. Невидящими глазами она смотрела на столбы.
Пришел Блуд, стал распоряжаться. Мертвецов по одному вскидывали на кострище. Последним взвалили старого главаря – тяжелую тушу поднимали вдесятером. К столбам приколотили поверху перекладину. К ней ладили веревочную петлю. Большая часть бойников расселась на земле полукругом недалеко от кострища. Бабы ненадолго взвыли громче и вдруг умолкли. В полном безмолвии старая карга – Соловейкина жена, догадался Добрыня – подошла к воротам смерти, встала на обрубок бревна и надела петлю на шею. Затянув веревку, долго стояла, вглядываясь перед собой безумными глазами. Наконец Блуд вышиб бревно, карга закачалась в петле. Подождав, новый главарь бойников обрезал веревку. Бабу уложили на кострище рядом с Соловейкой.
В быстро темнеющем небе загромыхало. Добрыня ненадолго отвлекся от зрелища, наведался к оставленному в лесу коню, взял палицу. Когда вернулся, бойники уже добыли трением погребальный огонь и поджигали кострище. Капавший дождь в несколько мгновений полил как из ведра. Лесные люди растерянно смотрели в небо, которое не хотело принимать умерших. Блеснула молния, раздавшийся грохот едва не обратил бойников в беспорядочное бегство. Они повскакали и закричали. Блуд что-то орал, показывая на жмущихся друг к дружке баб. Несколько человек подхватили одну и поволокли к виселице. Она упиралась ногами, распялив рот в крике. Ее быстро сунули в новую петлю и, не дав времени заглянуть через ворота смерти в загробный мир, повесили. Но небо не успокаивалось и гремело сильнее.
Блуд, оскальзываясь в грязи, яростно тащил к виселице третью бабу. Он почти дотянул ее и вдруг встал как вкопанный, в ужасе искривив морду. Под вспышкой молнии из ворот смерти шагнул Добрыня. Баба вырвалась и убежала. Взметнувшаяся дубина далеко отбросила Блуда, превратив его череп в месиво. Видевшие это бойники одеревенели.
– Теперь я ваш вожак, – повторил Добрыня слова Блуда. – Меня слушаться.
И стал распоряжаться.
Гроза быстро кончилась. Олексу, злого, чуть не утонувшего, вытащили из ямы. Для начала он попытался стукнуть Добрыню в зубы. Не преуспев, ошарашенно обозрел семь трупов и виселицу.
– А что здесь было? – осведомился он удивленно.
– Долго рассказывать.
Пока кострище не просохло, Добрыня велел скинуть наземь тушу Соловейки. Потом потребовал топор и отрубил уродливую башку. Сунул в мешок.
– Зачем? – подозрительно спросил Олекса. Он уже отобрал у кого-то в избе вареный кусок мяса и алчно жевал.
– Для князя, – сказал Медведь, нисколько не сомневаясь, что князю это понравится.
Попович фыркнул. Добрыня задумчиво посмотрел на дуб и попросил Олексу:
– Слазь наверх, погляди, что там.
– А сам чего? – покосился на него попович. – Я к тебе отроком на посылках не рядился.
– Воняет там, – объяснил Медведь. – Не люблю этого. Найдешь серебро, скинь на землю.
Услышав про серебро, Олекса впихнул в рот остатки мяса и без слов потопал к дубу. Быстро взобравшись, исчез в листве.
– Е-есть! – раздался вскоре вопль, затем треск веток, и под дерево со звоном упал кожаный мешок. За ним прилетели еще два.
Разбойное население явило интерес. Добрыню спросили, что он хочет делать с серебром. Самозваный главарь бойников вдумчиво оглядел шайку.
– Каждый возьмет долю и – шасть отсюда. Далеко и насовсем.
Лесные люди загомонили, потянулись к мешкам. Добрыня развязал первый, стал щедро отсыпать в подставленные руки. Бойники дрались, ругались и требовали добавки.
– Зря ты так, – недовольно кривил губы Олекса. – Оно же награбленное. На нем кровь.
– Если не отдам, они будут злые, – объяснил Добрыня.
Два мешка опустели быстро. Кому не досталось, тем Медведь отсыпал из третьего. Бойники, попрятав серебро, не расходились – поглядывали на последний мешок, почти полный.
– А если прознаю, что опять промышляете лихим делом, – объявил Добрыня, – найду и порву в клочья.
Душегубы с ворчаньем разошлись. Добрыня отсыпал половину оставшегося серебра в пустой мешок. Бросил Олексе: «Твое». Побурчав, тот взял.
Напоследок Медведь сходил к капищу, выворотил из земли змеебородый идол Велеса и долго бил по нему топором. Оттяпал деревянную голову, бросил к кострищу.
– Я не твой, понял?
Дорогу через лес Добрыня запомнил хорошо. Пока ехали сквозь буреломные дебри, Олекса молчал, пришибленно озираясь. Но едва выбрались к реке, язык у него опять развязался.
– Я тебе по гроб жизни… В первой же церкви поставлю за тебя толстую свечу. Никогда не думал, что попаду в такое. Ты меня от смерти спас. Без тебя я бы… Я, конечно, и сам бы мог. Только б из ямы вытащили, а там уж я бы показал им, где Перун зимует…
– Вымыться сходил бы, – оборвал его Добрыня, разводя на берегу огонь. – И одежу твою проварить надо. Я у бойников котел захватил.
Олекса захлопнул рот и, оголившись, посрамленно полез в реку. Долго отмокал, скребся песком до малинового цвета. Добрыня подвесил над огнем воду и тоже пошел искупаться. Попович, вынырнув, уставился на него.
– Это у тебя чего?
На широких плечах и спине Добрыни багровели страшные зарубцевавшиеся полосы, совсем недавние.
– С медведем поспорил, кто сильнее, – нехотя ответил он.
Олекса выбрался из воды, снял с груди темный серебряный крест и протянул ему.
– Будь мне крестовым братом, – попросил.
Добрыня взял крест и, подумав немного, повесил на шею рядом с большим желтым камнем, внутри которого сидел жук-навозник.
– Ладно, – сказал. – Только отдать нечем. Некрещеный я.
– Так ты что, ни в Велеса, ни в Христа не веруешь? – сильно удивился попович. – Как же ты собрался служить киевскому князю?
– А что – некрещеных не берут? – встревожился Медведь.
– Да как тебе сказать, – чесал в голове Олекса. – В язычестве погибать при княжьем дворе уже давно не принято. Дружина засмеет, князь косо смотреть будет и все такое. В общем, крестить тебя надо.
Добрыня опустил глаза на крест и вздохнул. В Велеса он верил. Если б не верил, стал бы по нему топором махать! Да и как не верить, если Велес от рождения считает его своим. Много всего в лесу показал, многому научил. Вот только не хотел Добрыня, чтобы кто-то считал его своим имуществом. А волхвов не любил за лютость.
Киевский воевода Путята Вышатич ехал широкой улицей к Михайловой горе. Лето выдалось паркое, назойливое, воевода то и дело смахивал пот со лба. Но пот не мешал зорко оглядывать стороны, проплывавшие мимо богатые боярские усадьбы. Попритихли нынче старые киевские бояре, усмехнулся Путята. Чуют, к чему дело идет, куда весы клонятся. Все реже теперь требуют от князя, чтобы советовался с ними, все чаще уверяют его в дружбе и преданности. Святополк же знай себе мотает бороду на палец, копит пыл и растравляет крутой нрав. То-то еще будет. Оттого и воеводе надо держать глаза и уши настороже.
Впереди показался двор тысяцкого Яня. Хороши хоромы у братца, думал Путята, широко отстроился в стольном граде за двадцать лет, с тех пор как из Киева во второй раз выгнали князя Изяслава. Да неведомо, кому все это оставит.
Ворота Яневой усадьбы растворились, на улицу выехал с десяток конных. Путята остановил своих отроков, навострил очи. Заметив воеводу, те повернули в другой конец улицы.
– Это кто ж такие? – вслух размышлял Путята. – На дворских не похожи.
– Вроде сотские рожи, – подсказали дружинники.
– Вон оно что, – протянул воевода и сперва нахмурился, а затем вновь прояснел.
Он тронул коня и вскоре стучался в ворота усадьбы. Ему быстро отворили, но боярские отроки смотрели на воеводу с дружинниками неласково. Янь Вышатич вышел навстречу брату, обнял, повел в дом.
За угощением у обильного стола потек неспешный разговор.
– И ладные же, брат, у тебя хоромы, – отдуваясь от пота, говорил Путята. – Да по скрыням много имения хранится, по клетям и амбарам? А не ведаешь, кому все это отдать после себя? Слышно, щедрой рукой раздаешь свое добро монахам-пустозвонам. В Печерский монастырь сколь уже отдал, не считал?
– Не считал, и тебе, брат, не нужно тому счет вести. У тебя и своего имения немало, я чаю. А будет еще более. Верно ведь? – Янь Вышатич посмотрел на воеводу испытующе.
– Да и ты мое добро не считай, Яньша, – сморгнул Путята. – Что будет, то и будет. Мое имение от князя, а князь в своей воле. – Он помолчал и добавил веско: – И ты ему не мешай.
– Чем я могу помешать князю, если в его воле кормить свою дружину имением градских людей? – с горечью вопросил тысяцкий. – Его отроки на горожан как на скот смотрят, пуще Всеволодовой младшей дружины. Я и тогда к князю подхода не имел, а нынче и подавно.
– Говоришь, не можешь помешать? – прищурился Путята. – А сотских для чего у себя собираешь? На праздничный пир или для иного чего? То-то они от меня рыла своротили, как увидели.
Воевода черпнул ковшом квас в братине и шумно отхлебнул. Затем поднял тяжелый взгляд на брата.
– Не препятствуй Святополку вымещать обиды на Киеве. Не добьешься ничего, только себе повредишь. Я за тебя вступаюсь, пока могу. Ну а будешь и далее тайно раздавать оружие градской тысяче – тут уж не взыщи, Яньша… Что, думал, не ведаю о том? Я, брат, нынче многое должен ведать, чтобы Святополку, как отцу его, Киева не лишиться, и мне заодно с ним.
Янь Вышатич молчал, глядя в стол и не притрагиваясь к обилью на столе.
– Набедовался Святополк при дядьях, – продолжал Путята. – Воли душенька его просит.
– Разбойной воли? – молвил слово тысяцкий.
– А хоть бы и такой… Жалеешь, что прогнали из Киева Мономаха? – спросил Путята и сам ответил: – Многие еще пожалеют. Но ты, Яньша, людей не вооружай, – предостерег он. – Иначе кровь польется.
– Кровью пугаешь, а сам готовишься ее лить, – грустно усмехнулся Янь Вышатич. – Я не для нападения людей вооружаю – для защиты.
– Я тебя упредил, а ты думай, – не внял Путята. – А чтобы тебе лучше думалось, скажу: про монаха твоего, книжного Нестора, я знаю. Что дорожишь им, знаю, и что у Чернигова в монастыре прячешь, ведаю. Святополк этого чернеца и поныне в злобе поминает. Жалеет, что ускользнул от него монах. Хотя княгиня Гертруда и утишает его пыл, но князь еще грозится заточить сквернописца в поруб. Понимаешь, куда речь веду, брат? – Путята допил квас, отер рукой усы и бороду. – Чернеца из обители вынуть да в Киев воротить – пустяшное дело. А перепрячешь его – опять найдем.
– Княгиня мудра, – спокойно и как будто невпопад отвечал тысяцкий. – Сложись у князей все иначе, я был бы с ней дружен.
Уста говорили одно, а думал он совсем о другом. В памяти встало упрямство книжника, не желавшего прятаться от Святополковой ярости. Чем старше и опытнее становился Нестор, тем менее его можно было в чем-либо переубедить. Втемяшилось ему в голову, что коли князь неправедно гневается, то нужно пойти к нему в терем и там призвать к смирению и кротости. А не успокоится князь – так пострадать за правду. Ведь и блаженный Феодосий к тому же стремился, обличая в свое время князя Святослава, самозванно утвердившегося в Киеве. Но довод Феодосия тысяцкому удалось все же, с трудом, перекрыть доводом Антония. Пришлось напомнить книжнику о том, как блаженный Антоний согласился покинуть свою пещеру в монастыре и укрыться от княжьего гнева в Чернигове.
– Не святее же ты Антония! – чуть ли не сам гневался на монаха Янь Вышатич. – Его и Феодосий во всем слушался.
Против этого Нестору возразить было нечего.
Но даже не о том с тоской и болью думалось теперь тысяцкому. А Путята будто угадал его мысли.
– Да может, и не придется его ни выкрадывать, ни перепрятывать. У Чернигова половцы лютуют, слышно, и монастыри не обходят стороной. А, брат? – воевода наклонился, заглядывая Яню в глаза. Словно хотел уязвить его злой радостью. – Князю Мономаху нынче плохо приходится, как думаешь?
Путята кинул в рот медовую лепешку и засобирался. На прощанье сказал:
– Как бы, брат, твое имение, если сам не жалеешь добра, не отнял у тебя Святополк.
– Он и на это способен? – поднял голову Янь Вышатич.
– Научился у дядьев, отнимавших великое княжение, – отрубил Путята. Уже на крыльце терема прибавил: – А не то отдай на приданое племянке, моей Забавушке. Тебе отрада будет и ей веселье.
Проводив брата, Янь Вышатич вернулся в хоромы, потребовал у ключника пергамен и чернила. Написал письмо, кликнул со двора отрока:
– Стрелой лети в Переяславль. Отдашь грамоту посаднику Душилу Сбыславичу.
…Половцы разоряли окрестности Чернигова пятый день. Налетали на села, хватали что глянется, вязали полон, оставляли после себя огонь. Врывались в христианские обители, грабили церкви, убивали и пленяли монахов, снова жгли. Хан Осолук, никогда прежде не бывавший на Руси, с жадностью смотрел на ее земли и грезил ее богатством. Русский князь, взявший в жены его дочь, сам отдал все это в руки хана. Добрый князь, щедрый князь, храбрый каган, пришедший издалека, из самой Таматархи, что на берегу моря, отвоевывать отчий град. За помощь в войне князь обещал хану много добра, много пленных рабов. Жаль, что князь не даст поживиться в стенах города, когда войско возьмет его, – так уговорились. Зато позволит кормиться на обильной земле до осени. Князь жалеет отчий град, но ему не жалко прочей русской земли для друзей-половцев. Ведь степные люди уже третий раз помогают ему в его войнах на Руси.
Хан, сощурив глаза от солнца, смотрел, как гонят к броду через реку три сотни пленных русов. Там их примут погонщики рабов и степными путями поведут дальше, в становища, а затем еще далее – к греческим Корсуню и Сурожу, где торгуют рабами. Осолук довольно сморщился, засмеялся.
– Хорошо, что ты женился на моей дочери, – сказал он князю, стоявшему рядом, но смотревшему в другую сторону.
Олег Святославич, архонт Таматархи, Зихии и Хазарии, как сам величал себя, в раздражении глядел на деревянные стены Чернигова. Пятый день его дружина и отряд половцев не могли взять даже малый вал, окружавший внешний город. Воины Мономаха и градские ополченцы сражались так яростно, что со стен временами слышался львиный рык. Такой же издавали в клетках два льва на Родосе, во дворце патриция Музалона.
– Да, хорошо, – рассеянно отозвался Олег.
Его дружина потеряла сегодня на валу еще полсотни человек. Выступая с ратью из Тьмутаракани, он и не рассчитывал, что Мономах устрашится орды половцев и уступит ему княжение, как уступил Святополку. Но человек, приезжавший в Тьмутаракань весной, заверял, что черниговская дружина сейчас невелика и что Олег, придя к городу, получит помощь откуда не ждет. Олег не ждал помощи ниоткуда – она и не приходила ниоткуда. А Мономах будто врос в этот город.
Князь взлетел на коня.
– А что, Осолук, не повеселиться ли нам? Если Владимир не хочет порадовать нас, так порадуем его благоверную душу!
– Как, князь, порадуем? – глаза хана заблестели. Он тоже оседлал коня.
– Много ли монастырей спалили твои люди?
– Много, князь. Пять или шесть. – Осолук показал на пальцах.
– Вон там, за лесом, – Олег махнул на Болдины горы, – есть еще один. Не хотел я его трогать, да теперь придется. Может, сжалится наконец брат Володьша над чернецами? Он ведь так любит их.
Два десятка дружинников и малый отряд половцев поскакали к холмам.
– Почему не хотел трогать, князь? – осклабясь, спросил хан. – Там много золота и серебра, хотел оставить себе?
– Ты не поймешь, Осолук. Ты сыроядец и поганый язычник. А обитель ту создал Антоний Печерский, когда жил здесь. Мой отец почитал его как блаженного светоча Христовой веры.
Взобравшись на гору, отряд подъехал к воротам ограды. Обитель была небольшой, пряталась за некрепким тыном, зато церковь тут стояла такой красоты, какую не во всяком каменном храме обрящешь. Множество маленьких главок словно взбегали по ней к небу, каждое оконце изузорено на свой лад, а стены украшены резными ангелами и святыми. Видно было, что трудились искусные мастера-древоделы.
– Такое и губить жалко, а, князь? – хитро спросил Осолук.
Олег велел ломать ворота, мрачно наблюдая с седла поверх тына, как закопошились и забегали чернецы. Половцы первыми ворвались на двор. Стегая плетками монахов, пошли по кельям, на конях заехали в церковь, с кличем бросались на поживу. Дружинники ловили напуганных чернецов и сбивали в кучу перед князем. Вот поймали у келий одного за шиворот, но он вдруг вывернулся, крикнул сердито кметям и зашагал прямиком к Олегу.
– Отец твой не таков был, – еще издали услышал тот, – и на святые обители руку не поднимал, а напротив, строил их и украшал. Побойся Бога, князь! Ведаешь, как уже прозвали тебя на Руси? Гориславичем! Одно горе от тебя земле русской и людям.
Чернец приблизился и смотрел на Олега жгучим взглядом.
– Так уж и одно горе? – опешил князь. Под напором монаха он стал оправдываться: – Святые обители и я почитаю. Не сыроядец же я. А отдал монастыри на сокрушение, чтобы восстановить правду. Ведь и Богу на небе тошно, когда на земле творится неправда. Князь Мономах не по правде занимает черниговский стол. Его отчина – Переяславль, а моя – Чернигов. Здесь сидел на столе мой отец, здесь и я хочу княжить.
Конный кметь снова взял монаха за шиворот и попытался укротить.
– Правды не убийством добиваются, а миром, – пыхтел полузадушенный чернец. – Пойди к князю Владимиру и скажи ему свои обиды. Он ведь мирил тебя со своим отцом и теперь с собой помирит.
– Отпусти его, – приказал Олег дружиннику и спросил с усмешкой: – Как звать тебя, настырный монах?
– Нестор-книжник, – ответил тот под хохот дружинников, поднимаясь с земли, куда уронил его кметь.
– Книжник, говоришь? – князь задумался. – А что, книжник, заключим с тобой ряд? Если помиришь меня с Мономахом и Чернигов будет моим, оставлю твой монастырь в целости, верну добро, – он повел пальцем на орудующих половцев. – Ну а не помиришь и не склонишь братца к уступке – сожгу без жалости, монахов уведут в степи, а тебя… тебя велю высечь за дерзость и подвешу за ноги к дереву. Будешь висеть, пока дух из тебя не выйдет. Согласен?
– Согласен, – не раздумывал Нестор.
– Ты слышал, хан? – весело обратился Олег к половцу. – Может, это и есть та помощь, которой я не ждал? Останови своих людей, Осолук! Скоро Чернигов будет мой, ведь так, черноризец?
Нестор не ответил на насмешку.
Степняки, услыхав приказ хана, зло побросали добычу, а часть припрятали за пазухами, затоптали огонь, который собирались кинуть в церковь, влезли на коней. Чернецы крестились и воздавали славу Господу. Нестора посадили на круп коня к одному из дружинников.
– Молитесь обо мне, братия! – крикнул он на прощанье. – О Руси молитесь!