Печалиться на Пасху – тяжкое испытанье. После стольких седмиц пустояденья и завыванья в брюхе, долгих молитв в церкви, скучного безделья – ни ловов, ни пиров с дружиной, ни забав скоморошьих и иных – вдруг оказаться не веселым, пьяным и сытым, а более прежнего унылым! Ибо что, кроме тоски, может быть на сердце, когда вместо безудержного, рекой катящего пированья нужно сидеть на княжьем совете с боярами, глядеть на все еще постные рожи киевских мужей и переживать за старшего брата, князя Владимира. Вот уж кого совсем не волнует и не печалит мысль, что нескоро еще придется отведать на буйном пиру разных мяс и рыб, пирогов, грецких вин и медов. Мономах к насыщению тела яствами и очей весельем всегда равнодушен. И это делало его в глазах младшего брата, переяславского князя Ростислава, едва ль не ущербным. Но еще больший ущерб, мрачно рассуждал Ростислав, брат причинял себе, каждый день отправляясь в Софийский собор вовсе не для того, чтоб прилюдно надеть там шапку великого князя с золотым крестом в каменьях на макушке, а чтоб только припасть на коленях ко гробу отца и выслушать утешение от попов. И ладно бы не хотел возглашать себя киевским князем до Воскресенья Господня. Но вот уж другой день Пасхи идет к концу, а Владимир затеял советоваться с боярами! Будто бы прежде князья на Руси советовались с кем, садясь на княженье.
Ростислав с неприязнью смотрел на киевского боярина Ивана Козарьича, крещеного хазарина. Тот выступал на совете зачинщиком, прочие отцовы мужи более молчали в бороды и кивали, то согласно, то вразнобой.
– Рассуди сам, княже, – степенно говорил Иван Козарьич, – надлежит нам исполнить всякую правду. Так и в Писании сказано. Правда же русская в том, чтоб каждый князь по старшинству получал стол. Сын после отца, старший брат после младшего, племянник после дяди. И мудрый князь Ярослав своим сыновьям завет дал на смертном одре – в любви жить, а не в распрях, старшего брата как отца слушаться, не переступать пределов других братьев, не изгонять их, не обижать. Ты же, княже, хочешь крепко обидеть своего брата, туровского Святополка, раньше него сесть на киевский стол. Он от старшего Ярославича рожден, ты – от младшего, и годами он старше тебя. Ты, Владимир Всеволодич, и умом богат, и добродетельми известен, как и отец твой, ублажи Господь его душу в святых селениях. – Бояре недружно осенились крестом. – Сам реши, какая тут правда.
– Чернь по торгам который день волнуется, тоже хочет правду исполнить, – будто с насмешкой, молвил Наслав Коснячич.
Ростислав пригляделся к этому мужу с любопытством. Боярин средних лет был сыном давнишнего киевского тысяцкого, служившего еще при князе Изяславе, отце туровского Святополка. Места тысяцкого он лишился как раз из-за черни, взбунтовавшейся тогда против Изяслава. Вряд ли про ту чернь боярин сказал бы, что она исполнила правду. Ростислав вдруг испытал неприятное чувство: неспроста киевские мужи заговорили о черни. Он перевел взгляд на брата – держит ли тот ухо востро? Но Мономах казался совершенно окаменевшим на своем кресле, ни на кого не смотрел и вряд ли что видел перед собой.
– А отчего волнуется чернь? – спросил Ростиславов кормилец, старый дядька Душило. До сих пор он не проронил ни слова и в совете не участвовал, сидел, будто спал, и на тебе – проснулся.
Ростислав поглядел на него недовольно и со вздохом в душе. Хотя и любил своего дядьку, мужа великих размеров и славного храбра, но сносил с трудом, когда тот вел себя, будто дите – брякал невпопад, любопытничал или бахвалился так неправдоподобно, что все вокруг падали со смеху, и при том заверял, что ничуть не прибавляет.
Киевские бояре отвечать не стали. Сделали вид, будто оглохли. Или что переяславским мужам не следует задавать столь невежественные вопросы.
– Так вы, мужи бояре, не желаете видеть меня на отцовом столе?
Внезапно раздавшийся голос Мономаха как будто застал бояр врасплох. Они тревожно зашевелились на скамьях, переглядываясь друг с дружкой и отводя взгляды от князя. Только Иван Козарьич казался довольным, что князь понял их, да тысяцкий Янь Вышатич хмурился в одиночку. Он же и решил дать ответ Мономаху.
– Чтобы сидеть на киевском столе, тебе, князь, придется убить своего брата Святополка или заточить его, или изгнать с Руси. Выбирай, что тебе ближе.
Киевский тысяцкий был так ветх годами, что никто не оспаривал его права рубить сплеча. Янь Вышатич приближался к восьмому десятку, волосы и бороду ему выбелило так основательно, что оседавшие на ней зимой снежинки казались серыми. Лишь на князя Всеволода эта честная седина не имела действия, и лежа на одре болезней, он не верил тысяцкому так же, как прочим своим боярам.
– Как смеешь ты, боярин… – воспылал тут же гневом Ростислав, вскочивши с места.
– Сядь, брат, – устало сказал Мономах. – Не кричи. А ты, Янь Вышатич… Неужто иначе никак? – с тоской вопросил он.
– Никак, князь.
Бояре расходились из думной палаты в молчании. Владимир Всеволодич подошел к окну, засмотрелся на площадь, куда выходили княжьи терема. Быть может, думал о том, как взбурлила бунтующей чернью эта площадь, Бабин торг, четверть столетия назад, когда изгоняли неугодного князя Изяслава. Тот бунт Мономах видел собственными глазами и бежал от него вместе с отцом и дядей прочь из Киева. А может быть, его думы были о том, что отец видел в нем своего преемника на великом княжении – самовластца Русской земли, как любил говаривать Всеволод, князя всея Руси, как оттиснуто на отцовой печати. Или о том, что Всеволоду надо было ладить со своей старшей дружиной, тогда и не пытался бы сейчас его сын оправдываться перед ними, и сами княжи мужи с охотой посадили бы его на киевский стол, а о захолустном Святополке не вспомнили бы. Кто для них Святополк – неудачливый князь, сын неудачливого отца, дважды изгнанного из Киева. И кто перед ним Мономах – воин, полководец, совершивший не один десяток походов, почти соправитель Всеволода. Чьими руками Всеволод воевал с алчным полоцким Всеславом Чародеем, и с ненасытными половецкими ханами, и с немирными вятичами, и с младшими князьями, его племянниками, желавшими большего, чем имели? Эти руки принадлежали Мономаху, и ими исполнялась всякая правда. Теперь же, выходит, та правда более не нужна… Или ее лучше Мономаха исполнит другой? В душе у князя закипало острое чувство несправедливости.
Владимир резко развернулся и встретился взглядом с Ростиславом, стоявшим перед ним.
– Брат, не верь тому, что сказал этот старец-тысяцкий. Замшелый пень может только скрипеть, рассыхаясь, но не умеет петь как свирель. Воевать с врагом и победить – не значит стать убийцей. Ты соберешь войско, брат, соединишь свою дружину и мою, призовешь, если нужно, новгородцев, ростовчан и союзных нам половцев. Святополк, если пожелает воевать с тобой, не одолеет. Но он наверняка не захочет и покорится своей судьбе. А бояре без князя затоскуют и придут к тебе на поклон.
В очах молодого переяславского князя полыхали отблески славной кровавой сечи, реяли победные знамена.
– Так отчего волнуется чернь? – вдруг подал голос Душило, которого никто не приглашал остаться на разговор двух братьев.
– Тебя здесь не должно быть сейчас, Душило, – удивившись присутствию дядьки, сказал Ростислав. – Тебя не касается это дело.
– Что касается тебя, отрок, касается меня, – благодушно сообщил кормилец, с наслаждением вытянув на середину палаты огромные ноги в латаных сапогах. Сколько ни упрашивал его Ростислав выбросить эту рванину из узорчатой, сильно истершейся кожи, сколько ни дарил новых сапог, Душило хранил верность старым. Всем давно надоела присказка, что шкуру для этих сапог он снял с лютого зверя коркодила в новгородских болотах, но переубедить кормильца было бы не под силу даже митрополиту.
– Волнуется, потому что зимой был мор, а прошлым летом недород, – объяснил Ростислав, смирившись. – Что еще черни для волнения надо?
– Вряд ли только это.
Мономах снова отвернулся к окну, прижался лбом к византийскому стеклу. Будто хотел увидеть отсюда торг на спуске Княжьей Горы, где градские люди собирались на вече.
– Надо было спросить у тысяцкого.
– Так я ж спрашивал, – напомнил Душило. – Янь Вышатич скрипеть, как замшелый пень, не умеет. Зато умеет молчать, как старый дуб, когда не хочет чего-то говорить.
– Думаешь, людей на торгах кто-то бунтует, Душило Сбыславич? – уважительно отнесся к нему Мономах.
– Тебе думать, князь, не мне, – устранился Душило. – Я только за чадом приглядываю.
– Какое я тебе чадо, старая ты бочка солонины! – огрызнулся Ростислав.
Мономах помрачнел, отошел от окна. Сел, вцепившись в подлокотники резного кресла.
– Только и слышу теперь: сам думай, сам решай, сам выбирай. Бояре князю на что? На пирах сидеть, бороды в вине мочить? Все меня оставили. Зачем воевода Ратибор не здесь, а в Новгороде?.. Ефрем-митрополит еще вчера уехал в Смоленск. Сбежал! «Церковь не сажает князей на стол» – вот что он сказал мне на прощанье. А кто сажает князей на стол?
Мономах обвел глазами всех, кто был в палате: Ростислава, Душила и тихо скользнувшую в дверь сестру Янку, игуменью Андреевского монастыря.
– Кто – бояре, простолюдины?
– Бог дает власть, – ответила за всех Янка, – и дает кому хочет. Поставляет на власть и кесаря, и князя, каких захочет дать стране и людям.
– Ты еще здесь? – недовольно прошипел Ростислав, увидев сестру.
– Прежде Всеволода в Киеве княжил отец Святополка, – напомнила Янка старшему брату, а на Ростислава даже не взглянула. – Если сядешь на великий стол, будешь воевать со Святополком, лить кровь. Святополк поведет на Киев ляхов, а им только того и надо. Уже не один десяток лет грезят, как бы вновь пограбить стольный град Руси.
– Напугала! – фыркнул Ростислав. – Дура ты, сестрица. Девой надела рясу, не захотела стать бабой, а теперь учишь мужей быть бабами.
– Володьша, – не слыша его, молила Янка, – остынь пока, не горячись, подумай. Не воюй со Святополком, ведь он брат твой. Да помни, что еще один враг у тебя появился, и к нему Святополк может за помощью послать.
– О ком это ты? – нахмурился Мономах.
– О немецком Генрихе. От Евпраксии к матери пришло письмо. Она сбежала из заточения, в котором держал ее муж-изверг, и ныне укрывается от него в замке тосканской княгини. Теперь она злейший недруг Генриха, потому что хочет разоблачить его гнусные еретические деяния перед римским первосвященником.
– Бедная сестра! – пробормотал Мономах. – А я ничем не могу помочь ей сейчас…
– Генрих еретик? – заинтересовался Ростислав. – Какие это гнусные деяния, сестрица?
– Он подвергал Евпраксию насилию вместе со своими наперсниками по сатанинскому культу, – недрогнувшим голосом произнесла монахиня.
Ростислав в изумлении округлил очи.
– Это еще один довод для тебя, брат, – обратился он затем к Мономаху, – стать великим князем и отомстить Генриху.
Янка метнула в него гневный взгляд. Своя доля перепала и кормильцу Ростислава. Душило поднял могучие телеса со скамьи.
– Пожалуй, съезжу к Яню Вышатичу. Давно что-то не гостил у него.
На торжище в Копыревом конце Киева не протолкаться. Люд остервенело шумел, забыв о торговых и прочих делах. Сгоряча бросали шапки оземь или в рожу тому, кто не понравился, хватали за грудки, вволю бранились с копыревским сотским Микульчей и его людьми. Жару задавали столько, что глянувшее из облаков солнце тут же побледнело и вновь спряталось. Орали против Мономаха, изрыгали поношенье на дружину князя Всеволода, грозились идти с боем к княжьим вирникам и мечникам, нажившим себе хоромы судом неправедным. Сотский Микульча забагровел от надсадной ругани, разорвал на себе ворот свиты и, взгромоздясь на прилавок, унимал горожан как мог. Но силы были неравны.
– Не хотим Всеволожьего рода в князи! – бунтовали простолюдины.
– Пущай Мономах убирается и дружину отцову забирает!
– Не видели правды княжьей сколько лет, более терпелки нету, кончилася вся.
– Оскудели вконец!
Микульча хрипел, едва сдерживаясь от мордобоя:
– Нету у меня для вас другого князя, этим сыты будете, б… дети!
– Будешь им сыт, как же! Мономах только голь и побродяг привечает у себя в Чернигове, а до людей ему дела нет.
– И родитель евойный той же дурью маялся. Нищих голодранцев у себя на дворе плодил, а в городе его дружинники людей обдирали. Будто он про то не ведал!
– Знать, не ведал! – рвал глотку сотский. – Хворый лежал, умом ослабел!
– А Мономах на ум не слаб? – насмехались в толпе. – То-то от него княгиня сбежала да в рясу спряталась.
– Святополка в князи хотим! – проорал кто-то. – Он от Всеволода тоже набедовался.
– Мономах к Святополку тайно людей послал, чтоб зарезали его, как и брата евойного.
Толпа всколыхнулась, услыхав о злодействе.
– Святополка князем! Мономаха в поруб!
Невдалеке от места стычки Микульчи с градскими людьми, у лавок с гончарным товаром остановились двое конных. Обозрели сутолоку, послушали перебранку. Один был сухощав, морщинист и сед, другой крепок как дубовая колода, хотя тоже пожил немало, с поблекшей прядкой на лбу.
– Дивно мне, Янь Вышатич.
– А мне так вовсе не дивно, Душило Сбыславич.
– Дивно мне то, что они хотят князем родного брата того Мстислава, который резал их, будто скот, за мятеж против своего отца, князя Изяслава. Мало ль тогда крови пролилось, мало безглазых людинов по дворам ползало?
– Память черни коротка. Она живет одним днем.
Тысяцкий Янь Вышатич вглядывался в толпу, привстав на коне.
– Не то дивно, что ты сказал, Душило, а то, что повторяется все точь-в-точь, как тогда. Святополк крепко выучил уроки изгнанного отца. Видишь те рожи, что за него первыми стали кричать? Не от себя они кричат, коня в заклад дам. Подученные.
– Как тогда полоцкие на торгах против Изяслава орали? – догадался Душило. – Теперь туровские против Мономаха глотки дерут?
Он положил ладонь на рукоять булавы у пояса.
– А что, Янь Вышатич, тряхнем веретеном, как раньше? Не забыл еще, как мы в Белоозере мятежных волхвов и толпу смердов утихомиривали?
– Не те уже годы у нас с тобой, Душило, чтоб так веселиться, – усмехнулся тысяцкий.
– У меня, может, и не те, – легко согласился княжий кормилец. – Ноги больше трех корчаг меду не выдерживают ныне. А тебе, Янь Вышатич, твои годы в самый раз.
Тем временем конных на торгу прибавилось. С десяток кметей из младшей киевской дружины сходу врезались в толпу, смяли людей, раздали зуботычины. Те, кого горожане пытались в ответ стащить с седел, дергали из ножен мечи, со смехом грозили. Сотский Микульча, перекосившись лицом, тоже оседлал коня.
– Любимцы Всеволодовы, – сморщась еще сильнее, сказал Янь Вышатич. – Братья Колывановичи верховоды всему. Озлили людей дальше некуда. Вот кто у князя Мономаха сейчас защитники.
Тысяцкий в сердцах плюнул в сторону от коня.
– Поехали, Душило.
– А эти?
– У меня с Колывановичами сладу и при Всеволоде не было, а теперь и подавно. Микульча за ними приглядит. Большой беды, может, не будет.
По пути к княжьей Горе Душило ломал себе голову:
– Для чего князь Всеволод дал столько воли отрокам?
– Бывает доброта зряча, а бывает слепа, – коротко объяснил Янь Вышатич. – Не дай кому Бог на себе вторую познать.
В княжьих хоромах, запершись ото всех, тысяцкого в нетерпении поджидал Владимир Всеволодич. На стол с яствами не смотрел, то подходил к большой иконе Богородицы, горячо осенялся знамением, то брался за Псалтырь, разворачивал, читал первые попавшие на глаз слова. Псалмы душу не смиряли. Князь малодушно шел к окну и выглядывал, ждал то ли буйной толпы черни, то ли еще каких вестей.
Скрипнула дверь светлицы. Мономаха передернуло. Перед ним стояла тетка – княгиня Гертруда, мать Святополка, жившая в Киеве с тех пор, как он взял ее в плен для укрощения другого ее сына, горемычного вояки Ярополка. Ныне туровский Святополк остался единственным сыном княгини, и сейчас Мономах вдруг понял, отчего тетка не уехала жить к нему. Она годами ждала часа, когда нужно будет зубами вырвать киевский стол для Святополка. Князь видел, что перед ним волчица, готовая за своего детеныша вцепиться ему в горло.
– Не прошу, не требую, – произнесла она глухо, с опущенной головой. – Молю – отдай Киев Святополку.
Мономах оставался безответен.
– Вспомни, как братья моего мужа, твой отец и Святослав, гнали его. Отобрали у него Киев, вынудили скитаться на чужбине, прося милости. Сколько напастей принял он и от людей, и от братьев своих! А когда отец твой Всеволод попал в беду и призвал его на помощь, Изяслав, будто кроткий агнец, пришел по первому зову. Душой он был как дитя бесхитростное, злом за зло не платил и за обиду младшего брата дружину свою поднял на рать. Не сказал Всеволоду: «Столько от вас натерпелся!», не злорадовал, а утешил и любовь показал. И не по заповеди ли Господней погиб, положив душу за брата своего? Не было б того – не сидел бы ты сейчас в киевских хоромах. И чем Всеволод отплатил за ту любовь? Святополка из Новгорода выгнал, посадил там своего внука.
Вновь не дождавшись ответа, княгиня вскинула голову, гордо посмотрела в глаза племяннику.
– Не отдашь Киев сам – силой у тебя возьмут. Войско уже собирается. Ляхи и венгры, и Глеб минский с дружиной на тебя пойдут.
Уста Мономаха будто запечатало, не мог вымолвить ни слова. Стоял бледный.
– Молчишь! – с гневом произнесла Гертруда. – Тогда слушай. Прокляну тебя. Найду колдуна и велю ему сжить тебя со свету. А после покаюсь, и Бог меня простит, ибо ради правды сделаю это.
– Не боюсь того, – выдавил князь.
– А за сына своего тоже не боишься? – возвысила голос Гертруда. – Еще не ведаешь, что Мстислав в Новгороде, может, помер уже. Медведь его заломал, а случился тот медведь от ведовства. От внучки это знаю, жены Глеба минского!
– Кто?! – прохрипел Владимир, сильно накренясь вперед, к тетке.
– Какой-то волхв в Полоцке. Верно, Всеслав еще зол на тебя за разорение его градов. Берегись, племянник. Вот что бывает с теми, кто сидит не на своем столе!..
Не слушая далее, Мономах бросился вон из светлицы, понесся по сеням, по гульбищу терема. Грудь в грудь сшибся с боярином Судиславом Гордятичем.
– Судила… – князь тяжело дышал. – Гонца в Новгород… спешно.
Вдруг схватил боярина за рубаху, притянул к себе, вопросил страшным голосом:
– Куда Ставр глядел?!
– Откуда ж мне знать, куда мой брат глядел, князь, – изумился Судила.
Мономах отпустил его, шатаясь, направился прочь.
– Гонца пошлю, – пообещал боярин. – Стряслось-то чего, князь?
На высоком крыльце под сенью князь остановился, отдышался. В теремной двор с Бабина торга въехали тысяцкий и Ростиславов кормилец. Приметив Мономаха, отдали отрокам коней, поспешили к нему.
– Вести худые, князь? – участливо спросил Душило.
Мономах не заметил вопроса.
– Что, Янь Вышатич, – медленно произнес он, – будет ли в городе мятеж?
– Людей не остановить, – удрученно ответил старик.
– Почему?
– Пойдем-ка, князь, в хоромы. Что на ветру стоять. Кости мои нынче тепло любят. А лишние уши разговору ни к чему.
В повалуше, на самом верху княжьего терема, Янь Вышатич проверил, крепко ли челядин закрыл двери. А перед тем выставил в сени Душила, посчитав и его лишними ушами. Тот постоял, решая, обидеться или нет, махнул: «Ну и ладно» и отправился искать Ростислава.
– Ну, говори, боярин, отчего я не люб градским людям и почему нельзя успокоить их.
– Потому, князь, что старшая дружина Всеволодова тебя не поддержит. И еще потому, что среди крикунов на торгах затесались дворские люди бояр.
– Так бояре и чернь заодно против меня? – с тихой горечью молвил Владимир. – Бояре отчего, понятно. Отец не давал им притеснять градских и смердов по селам, кабалить и обращать свободных в холопов. Позволил черни искать защиту от боярского насилья у младшей дружины…
– А у кого было черни искать защиту от младшей дружины? – вставил слово тысяцкий.
Мономах недоуменно ждал продолжения.
– Ты не видел, князь, что творят отроки в боярских селах. Отбирают у закупов и смердов последнее, оставляют их голыми и нищими: мы, мол, защита ваша и обереженье, так платите за это. Бояре отроков ненавидят, а те наущали Всеволода против старшей дружины. Сами же под видом княжьего суда грабят и продают людей. Отец твой, князь, добродетелен был, а землей своей худо правил, – подвел черту тысяцкий.
– Мой отец виноват перед людьми? – Мономах был ошеломлен. – И перед смердами?..
Янь Вышатич подошел к нему, положил руку на плечо, будто отец – сыну.
– Вспомни, князь, давным-давно ты говорил мне, что знаешь себе цену и не будешь торопиться сесть на великий стол.
Мономах глянул на него одним глазом из-под сбившихся на лоб прядей.
– Думаешь, старик, я доживу до твоих лет? В юности никто не торопится. Но чем больше лет остается позади, тем меньше их впереди… Ты все сказал, боярин?
Владимир Всеволодич отодвинулся от тысяцкого, сбросив его руку.
– Не все, князь. На моем дворе, в подклети, сидят с позавчерашнего двое отроков из Турова. Их прислал ко мне брат Путята, воевода Святополка. Он много младше меня, – объяснил Янь Вышатич, заметив удивление Мономаха. – Отроки передали мне грамоту Путяты. В ней сказано, что Святополк требует заточить тебя, князь, в поруб как нарушителя закона русского и Божьего. Такие же послания, думаю, получили и другие из старшей дружины.
Мономах отвернулся.
– Все против меня, – горько сказал он.
– Князь…
Владимир Всеволодич, не слушая более, толкнул дверь повалуши. В сенцах скучал дворский отрок.
– Послание, князь.
– От кого?
– Принесший сказал – от старца Нестора из Феодосьева монастыря.
Мономах вернулся в повалушу, развернул крохотный лоскут пергамена, быстро прочел.
– Нестор зовет помолиться с ним у гроба блаженного Феодосия.
– Пойди, князь, – одобрил тысяцкий. – Феодосий был дивный прозорливец. И нынче чудеса бывают по молитвам к нему.
– Пойду, – молвил Владимир. – Если и монахи против меня, тогда вернусь в Чернигов… И ты со мной, Янь Вышатич, пойди завтра. Помолись за сына моего Мстислава. Бог тебе чадородия не дал для испытания твоего, и твою молитву за чужое чадо милосердый Господь скорее услышит.
– Помолюсь, князь, как за своего.