Наталья Горбаневская Круги по воде. Январь 2006 – август 2008
Полная версия
«Губы льются и поются…»
Губы льются и поются, обе гулом отобьются от обрушившихся стен, обе – бэби в колыбели гонобобелью без цели, без эстрад и прочих сцен,
обе – ягода-малина, от изломанного тына отдаваясь эхом эх, обе – клюква, обе – кряква, обе – пенная Арагва, раздувающийся мех
целокупного органа, хроматическая гамма от ларька недалеко, не модель и не программа, но штандарт и орифламма… Значит, дышится легко
этим грязным мыльным губкам, этим гулким медным трубкам, сочлененным между до — до концерта-представленья и до светопреставленья, до-ре-ми и ми-ре-до.
«Кочерыжка водокачки…»
Кочерыжка водокачки, точно витязь у распутья, а за пазухой в заначке пирожок и в нем капуста,
чтобы съесть на поле битвы, чтобы схавать умилённо без воды и без поллитры овощное теста лоно,
чтобы лук не перепрягся, чтоб копье не затупилось, чтоб ворона, точно клякса, с водокачки не спустилась
доклевать сухие крошки, выклевать пустые очи и на все на три дорожки каркать, каркать что есть мочи.
«Кто видел англичан…»
Кто видел англичан, ушедших по-английски? Кто знал и различал закуски и загрызки?
Кто на своем веку во сне не змружил века? Кому на всем скаку бил колокол-калека?
Кому, о ком, о чем застольный и застойный, в толпе к плечу плечом молчит мой город стольный?
Свобода воли Почти поэма
1.
Этот год начинался хореями, хоровым музицированьем, это пчелы роились и реяли не ко времени и не по времени года.
Это снова менялась погода, падал снег и истаивал, нем, эта холода-голода нота, эта белая глухонемóта в Лютеции.
Как до блюда додатые специи, дадаисты сбивались кружком, потрясая жирком и брюшком, и гласили друг другу концепции о сакральном и о мирском
на своем языке, разумеется, если он у них вправду имеется. Год едва отошел от начала и едва устремился вперед, но уже поглядеть на мочало на колу собирался народ, и прещедрая власть назначала кому кнут, кому пряника в рот,
медового пряничка, мятного, а кому и кнута непечатного.
2.
«Этот год» – это время. А место? А место, увы, неуместно, я качаюсь на проволке меж, и растет из словесного теста, где словам (а не мыслям) не тесно, тот истаявший снежный рубеж, что и служит мне проволкой шаткой, смотровою площадкой.
Погляди в смотровое окно, за стеклом и свежо, и мокрó, и само оно накренено к горизонту, и к синему бору, и к лошадке размером в перо, торопящей телегу-шкатулку и, теряя колесную втулку, не охочей до разговору ни о чем. Этот год был ни шаткий, ни валкий, не стучал по засову ключом, но ятвяги, жемайты, сувалки не томились, как мы, в раздевалке, не сходились послушать оркестр, их речей отголоски ни жарких, ни прохладных, как наши, окрест не ложились – речей их, ни жалких, ни величественных,
– на пустые леса и поляны. Этим роком, на них излиянным, сам себя ударяешь под дых, сам себе уготовуешь рок на качелях Запад-Восток, где повисли два красных флажка, серпомолот и свастика, и нещадная рока рука не сжимает ластика, того ластика, что на простор храбро вышел и лишнее стёр.
Были б раньше не шатки, а валки, то и прусы, ятвяги, сувалки могли бы стоять в раздевалке вместе с нами за шубами, польтами и на вешалку сданными кольтами, получать от налогов повестки и на Русь посылать эсэмэски.
3.
В свете сумерек, в утреннем блеске над пожарищем века вишу, косоглазо зыряя наружу, что ни сделаю, что ни решу – всё садится в глубокую лужу, но и мятным головокруженьем я зато себя не оглушу. Не рифмуйте бессмертную душу с этим новым, медовым глушеньем, этим пряником в виде кнута (и наоборот).
«Глубóкоуважаемый…»
Глубóкоуважаемый вагоноуважа… катаючись трамваями, не сесть бы на ежа,
не скушать бы ужа, с угрём нечайно спутав, пока углём беспутным не греется душа,
пока она трамваями, одевшись плотью, ездит, пока в бесснежном мареве глядит себя без лести
и, да, без снисхожденья, претензий и обид себя она глядит, и этот скорбный вид в парах самосожженья
заслуживает нашего молчания, да-да, и ты ее не спрашивай: зачем? почём? куда?