И с этими мыслями, полная уверенной решимости, Лиза, стараясь остаться незамеченной, выскользнула из дома и отправилась в именье Мейера.
По мере того, как его усадьба приближалась, уверенность ее в самой себе, а по большей части в нем, таяла на глазах. Шаг из уверенного и бодрого превратился в медленный и робкий, казалось хромота усилилась, трость в руке налилась свинцом, и словно накалилась, прожигая руку, даже через перчатки. Как бы она хотела идти ровно, без поддержки, в такт шагам, медленно покачивая бедрами, как делают это другие женщины, являя миру свою красоту и изящность, где каждое движение знак: она женщина, она любит, она любима.
Но нет, горьким ядом, чувство неуверенности и неполноценности отравило ее сердце. Она уже не рада была ни любви, ни счастью, она не видела ни красоты вязов, ни прелести весны, ни вкусного зеленого воздуха рощи, ни пения птиц, ничего, все ее естество сковал страх, а тело скрючило от душевной боли. Казалось, она сейчас упадет. Лиза в ужасе поняла, что не может явить себя ему такой, какая она есть, увидеть в его глазах жалость и отвращенье! Только не это! Нет! Какую же ошибку она сделала, придя сюда, – горько воскликнула про себя Лиза.
Первой спасительной мыслью было вернуться, уйти отсюда, бежать, как можно скорее, пока еще не стало слишком поздно, пока он не увидел ее. Но вдалеке показался его силуэт, высокая и худощавая фигура двигалась быстро и легко, прямо к ней.
Бежать? Слишком поздно! Даже если она сейчас пойдет в обратную сторону и ускорит шаг, он в два счета нагонит ее. Прятаться в кустах? Чепуха, что хуже самой глупой главы дешевого бульварного романа, героиней которого ей никогда не стать. Она непременно где-нибудь свалиться, и будет лежать, словно мешок сена, униженная и раздавленная, давясь слезами и позором.
Выходит, нет другого пути, как принять удар. И примирившись с судьбой, она покорно остановилась, вверяя себя судьбе. Он приближался. Лиза не смела поднять глаза, щеки пылали огнем, а ноги и руки заледенели, казалось все ее тело сковало неизвестная и неизлечимая болезнь, имя которой страх. Какую же великую власть имеет он над нами. Никто другой, не мог бы заставить нас испытывать ужас, равный силе того ужаса, что мы можем внушить себе сами.
– Уж и не надеялся, что вы придете ко мне сами! – радостно воскликнул он, приблизившись.
От звука его голоса Лиза вздрогнула как от хлыста, так и не смея посмотреть на него. Она, словно еще одно дерево в этой самой роще, стояла, едва дыша не шелохнувшись. Может минуту, а может десять, понадобилось ей, чтобы, наконец, совладать с собой и произнести:
– Я решила, Михаил Иоганович, что впредь опасно видеться в саду, не ровен час, мои родные о чем-нибудь догадаются, но я боюсь не за себя, не подумайте… за вас…. – стараясь заверить его порывисто и торопливо сказала она, но голос дрогнул и сорвался и не в силах больше избегать взгляда Лиза храбро посмотрела на него.
Ничего. В его глазах не было ничего. Точнее ничего, что она боялась увидеть. Голубые, лучистые и пронзительные, они смотрели все так же внимательно и пытливо, но не любопытства ради, он смотрел на нее с жаждой странника, что бродил по пустыне целую вечность. Заблудившись в океане песка и отчаявшись найти оазис, он вдруг нашел нечто, что важнее рая, и чего, казалось, не искал и не желал найти. Он нашел то чувство, что люди именуют любовью, едва ли в полной мере понимая, что это чувство не имеет ни имени, ни названия, и ни одно слово мира, не может объять то глубокое и чистое, что снисходит на человека свыше, единственное чувство на земле, что заставляет его пренебречь собой во имя другого. Единственное чувство на земле, что делает человека лучше, чище, светлее.
– Здравствуйте, Михаил Иоганович, – неожиданно сказала она, смущенная и сконфуженная тем, что увидела в глубине его льдистый глаз.
– Здравствуйте Лизавета Николаевна, – так же церемонно ответил он, и ловко выхватив из ее рук трость, подставил свою руку, для опоры.
Ни вопросов, ни ответов, ни словом, ни взглядом, он не подал виду, что заметил в ней нечто, что отличает ее от других.
Как же благодарна была она ему за такт, за мудрость, за великодушие. Ведь случись, что надо было бы объяснять, отчего она калека, чтобы она не сказала, все сказанное звучало бы как оправдание. Она подспудно бы старалась его уверить, что не хуже других, и это оправдание, причиняло бы ей такую боль, что никакая физическая пытка, не могла бы сравниться с теми терзаниями души, которые она бы невольно вынуждена была испытывать, говоря о своем недуге. Он принял ее за равную, за ту, что ничем не отличается от других, и в этом и есть доказательство подлинного чувства, когда разуму не стыдно идти за руку, с выбором своего сердца.
Так они и шли бы целую вечность, не произнося ни слова, ведь не важен был путь, важна была близость двух сердец, что бьются отныне в такт. Не было между ними больше тайн и преград, будто нагие, как Адам и Ева, они шли в созданном им раю, ибо не Бог создает лучший рай, а тот рай цветист и благоуханен, что человек сам делает своими поступками.
Неожиданно дорожка вывела их к пруду, больше идти было не куда. Тот самый пруд, где еще вчера Мейер стоял совсем один, погруженный в тревоги и души ненастье.
Но теперь, они вдвоем, и то, что казалось непреодолимой преградой, океаном, который не переплыть, теперь лишь мелкий пруд, со стоячей водой.
Раз, и перешагнул.
Остановившись, он нежно обнял ее за плечи, словно укрывая от весеннего ветра, который гулял между деревьев, в поисках, забредшей по ошибки добычи.
Следуя зову природы, она тесно прижалась к нему, а руку положила к нему на грудь. Сердце его, гулкое и сильное, мерными толчками снабжало тело мощью, и это крепкое мужское тело, стало отныне для нее крепостью, замком не призрачных пустых надежд, кои она лелеяла в саду своей невинности, а замком что из плоти и кости, что несовершенен, но реален. И стоя, вот так, под неприкрытым небом, прильнув к нему, так тесно, и так жарко, она вверяла ему и себя и свою судьбу, желая разделить с ним и богатство и бедность, и болезнь и здравие, в счастье и в горести, пока смерть не разлучит их.
И поцелуй, что жарче пламени, что квинтэссенция любви, соединенье душ, что альфа и омега, что есть начало и есть конец.
Быть может час, а может лишь минута, и вечность времени в тот миг, когда часы остановились … являя миру заново отчет.
– Во-о-о-он, за тем холмом, небо отражается в море ветрениц, тех самых, что я принес тебе, – неожиданно заявил он. – Хочешь, я нарву новых? Быть может, они еще не отцвели.
– Не надо, не ходи, постой, – испуганно произнесла она, словно если он сейчас уйдет, то может, как мираж исчезнуть за горизонтом.
– Не бойся, я вернусь, но ежели не хочешь, не пойду, – рассмеялся Мейер, видя в ее глазах неподдельный испуг и еще крепче обнял Лизу. – Хотел бы я не возвращаться вовсе, – продолжил он, – ежели и умирать, то вот так, на лугу, с тобой в объятьях.
– Не говори про смерть! – в ужасе воскликнула она, поднимая на него глаза, а рукой, боясь, что слова, смогут обрести силу, коснулась его губ. Он прижал ее ладошку к своим губам и громко поцеловал.
– Что же с нами будет дальше? – тревожно спросила Лиза.
– Я решил, вернуться в Петербург, – неожиданно заявил Мейер, – не ради себя, но ради нас. Я постараюсь все решить, и ежели надо будет поступиться гордостью, то поступлюсь, не велика потеря, ведь гордость, лишь пустое, особенно когда ты мертв. Верно говорю, моя голубка? – Полушутя спросил он.
– Ну вот, опять это слово! – гневно воскликнула Лиза.
– Ах, как же ты прелестно злишься! – улыбнулся он, притягивая к себе, и целуя в вырез платье, что обнажал лишь шею.
– Из всех способов уйти от ответа, ты выбрал самый прекрасный, – шутя, упрекнула его Лиза.
И все же сердце ее было не спокойно. Что-то ей подсказывало, что все сказанное им, не более чем способ усыпить ее тревоги. Ах, как бы она хотела, чтобы он поступился и гордостью и честью, и всем чем мог, и не ради нее, а ради себя. Быть может все эти слова лишь пустой звук, ведь что есть честь? И не слишком ли велика ее цена? И почему человек должен пожертвовать собой, ради чести, ежели, при том, одержат победу те, кто и совсем без чести. Как странно, страшно и жестоко устроен мир, – горько думала про себя Лиза, еще теснее прижимаясь к нему, как если бы он был лишь мираж, что тотчас рассеется – выпусти его из рук.
Она любила в нем все, и его мальчишеский нрав, и искушенность мужчины, его неправильный с горбинкой нос, раскосые глаза со льдинкой, и тонкий рот, что складывался в линию при каждой мысли, что приходит в голову ему, и сеть морщинок на щеках и грусть и радость, и все что было в нем, дурное и хорошее.
И почему люди говорят, будто не знают, за что любят? – удивленно думала про себя Лиза. Она знала его, и знала, что в нем любит. Она могла бы говорить о нем вечно, зная о нем все и не зная ничего. Ведь как же можно любить без причины? На все в жизни есть причина, а значит и у любви она есть.
Лиза вновь снизу вверх посмотрела на него. Он держал ее в руках крепко и гордо, словно ловец птиц, держит свой главный в жизни трофей, и она покорно склонив голову ему на грудь, была рада тому нежному плену.
– И значит это наша последняя встреча? – неожиданно для самой себя, спросила Лиза, озвучив свой самый потаенный страх. Затем испугавшись, сказанного, запнулась и немного помолчав, продолжила: – перед твоим отъездом.
– Не думай об этом, да я и сам об этом думать не хочу, – коротко ответил Мейер, – И потом, как только прибуду, тотчас напишу, и буду писать тебе до того дня, пока не вернусь. А как вернусь, попрошу твоей руки. Хотя и не ожидаю от твоего батюшки согласия, но разве ж это помеха, попрошу еще, и еще, и еще, раз, – и с этими словами он весело закружил ее, так что от страха потерять равновесие Лиза еще сильнее прижалась к нему, цепляясь за ворот сюртука.
– А ежели и тогда не согласится, – продолжил он, – стало быть, тайно увезу. Ты вот была во Франции?
– Была
– Вот, незадача.
– А гуляла по улочкам Вены?
– Мне право слово, уже и скрыть сей факт бы надобно, кокетства ради, но его я лишена, так что честно признаюсь без лукавства, и там бывала, – засмеялась Лиза.
– Черт знает что получается, будто я и не благодетель вовсе. Что ж это значит? Жена не будет смотреть на меня благоговея с восхищением, как если б я ей целый мир открыл? – удивленно и раздосадовано пошутил он.
– Разве же тебе мало, того восхищения в моих глазах, каким смотрю на тебя, любимый? – спросила она, касаясь ладошкой его колкой щетины.
Он, спохватившись, что колюч, как еж, прижав ее ладошку к своей щеке, сказал:
– Я и совсем тут одичал, и не брился сколько. Но теперь с этим покончено, я и сам устал, от своего уныния, больше не стану, какое это право слово дурное занятие, себя жалеть. Человеку надобно меньше в себе истину искать, в себе истины не найдешь, в себе только погрязнешь, а вот оглянись вокруг, – и он обвел рукой простирающийся до самого горизонта луг, – и здесь истина, здесь она, – и заключив ее лицо в ладони вновь поцеловал ее, поцелуем нежным, трепетным и невесомым.
Но ничто не длится в жизни вечно, а стало быть, пора было прощаться. Дойдя до кромки леса, что разделяла усадьбу ее отца от усадьбы Мейера, он произнес:
– Подписывать письма своим именем может так статься опасно, я буду именовать себя Ателье Атамановой, так что письма с таким именем не упусти.
Лиза махнула головой в знак согласия, затем задумчиво помолчала, и будто, наконец, разрешив дилемму, внутри себя, решилась произнести:
– Ты всегда говоришь лишь о благоприятном решении дела, и тому я рада. Но что если … – она словно не могла произнести это, но явственно осознавала, что если не произнести это сейчас, потом, может оказаться слишком поздно. – Что если все обернется, не так как ты говоришь и не так как я и мы с тобой желаем? Что если…? – и она запнулась на полуслове.
– А что о том говорить? – нарочито беззаботно спросил он. – Об этом и говорить не стоит.
– Не произноси это? – в ужасе воскликнула она. Ведь даже тогда я хочу быть с тобой, – и она обвила его шею руками.
Он раздраженно отстранился. – Не будем о том. Сказал же. Забудь тогда. И говорить тут не о чем, а ежели, не хочешь расстаться сейчас в ссоре, то не произноси ни слова больше, – со злостью резко ответил он.
Она недоумевающе посмотрела на него, стараясь понять причину его гнева и отстраненности. Страх будущего терзал ее, но еще больше она боялась прогневать его сейчас, боялась, что в пылу раздражения, он сейчас развернется и уйдет, и это их расставание в обиде, камнем ляжет ей на грудь.
Она не будет больше заговаривать об этом, не сейчас, и потом, не может так быть, чтобы все дурно кончилось, Господь всемогущ, он не допустит несправедливости, зачем же тогда было давать людям счастье, счастье лишь на миг, ежели затем суждено потерять его? В этом и смысла нет, – утешала и уговаривала саму себя Лиза.
– Не сердись, – мягко сказала она. – Не буду, все обойдется, я знаю, – примирительно шептала она. – Но ступай, ведь не могу же я держать тебя подле сердца всю жизнь, ступай, так будет легче, – с трудом произнесла она.
– Я напишу, – ответил он.
Казалось, он хотел поцеловать ее на прощанье, но ноги, словно не слушались, он на секунду заколебался, а затем резко развернулся и зашагал прочь, быстрым и широким шагом, так что за минуту, стал лишь тенью в конце аллеи.
Она хотела бы задержать его, хотя б на миг, еще чуть-чуть, догнать и вцепившись в ворот умалять остаться, не уходить, сбежать, жить в сторожке, есть травы, да коренья, иль голодать, не важно, лишь бы не отпускать его. Хотелось стонать и плакать, но громкая тишина сковала ей уста, так она и стояла на том самом месте, где их пути разошлись.
У счастья время – миг, у горя – время вечность.
Путь до дома был короток, но занял у Лизы не меньше получаса, словно оставив там свое сердце и душу, вместо живого человека, брела по аллее лишь его бесплодная тень. Она мысленно уговаривала себя, что слишком рано горюет, что все уладится, он умен, хитер, и искушен, он знает жизнь, он знает власть, он не отдаст себя словно агнец на закланье. И все же, страх, где то в глубине души, словно зацепившись семенем за благодатную почву, дал ростки, что укореняются в самую плоть, и чьи побеги так тяжело убить даже самой отчаянной надеждой.
На пороге дома ее ждала испуганная и взволнованная камеристка.
– Сударыня, я уже изволновалась! Вы ничего не сказали, а Мария Петровна только сейчас упомянула о завтрашнем событии! Время полдень, а для вас ничего и не готово! Я собрала несколько платьев, не откажитесь выбрать?
– Бал! – Спохватилась Лиза. Она совсем о нем забыла. Лиза и раньше не жаловала сии развлечения, и все же никогда прежде она не испытывала такого нежелания выезжать в свет, как сейчас. Будто скрипку ее души, настроенную на плач, заставили играть кадриль на потеху охмелевшей и разнузданной толпы.
– Ах, выбери сама, и не тревожь меня, – горько махнула Лиза рукой, поднимаясь по ступенькам.
– Как же это Елизавета Николаевна! А, ежели, не угожу! Как же это возможно, без вас! – растерянно воскликнула камеристка.
– Выбери хоть соломенный мешок, ей Богу нет разницы, – горько ответила Лиза, и не желая больше слушать ни слова, поднялась в свою комнату и заперлась на ключ.
Камеристка посмотрела уходящей барышне в след, и от досады едва не закричала. Ведь как могут быть эти господа несчастны, когда живут в таком именье, и прислуги на одной лишь даче человек сто-двести, и все за ними по пятам ходят, а они лишь знают, что из сада в гостиную, да из гостиной в сад ходить, и чем лучше живется, тем горестнее лица. Баронесса с младшей барыней, только с кислыми лицами и ходят. Барон, конечно, другое дело, он и улыбается часто и даже кажется счастливым, впрочем трезв бывает редко, так что и не разберешь, какого рода это счастье, толи истинное, толи пьяное. Как же право жизнь несправедлива, ежели бы ей так жить, то не было бы счастливее ее человека на земле, и она горестно посмотрела вверх на высокие башни именья,
– Ах, как не справедлива жизнь, – вздохнула еще раз камеристка, и отправилась готовить барышне платья на завтра.
Назавтра, пока еще дамы не были готовы, как и положено дамам, а все еще собирались на концерт, Николай Алексеевич вызвал к себе поверенного.
– Доброго Вам дня, Ваше сиятельство, – поздоровался Тимофей Дмитриевич с Арсентьевым.
– Доброго, доброго, – ответил тот, погруженный в свои думы, что ясно свидетельствовало, дело, по которому он позвал поверенного, важное, да серьезное.
– Тут, Тимофей Дмитриевич, дело такое, не сочтите за труд, надобно узнать, об одном человеке, да так, чтобы не вызвать кривотолков, узнать деликатно, осторожно, без подозрений. Поняли ли, о чем толкую?
– Конечно, Ваше сиятельство, как не понять, незамедлительно будет сделано, вы только имя скажите.
– Михаил Иоганович Мейер, – коротко ответил Арсентьев.
Поверенный и виду не подал, что был удивлен. А лишь произнес:
– Все будет сделано, в лучшем виде, когда сведения следует предоставить?
– Как можно скорее и во всех путях для получения оных сведений, поступайте так как вы считаете, и об деньгах не беспокойтесь, в них вы не ограничены при исполнении сего поручения, так что употребите в пользу все свое влияние, без изъятия. Поняли ли вы меня, Тимофей Дмитриевич?
– Все понял, Ваше Сиятельство, как есть сделаю.
Внезапно в дверь постучали, не дожидаясь ответа, в комнату вошла супруга:
– Добрый день, Тимофей Дмитриевич, не думала вас так рано у нас увидеть, – произнесла она, удивленно глядя на поверенного, чей вид был всегда крайне озабочен, но сейчас был озабоченнее прежнего.
– Добрый день, Ваше сиятельство, – поздоровался поверенный, и уже открыл было рот, чтобы дать пространные и витиеватые объяснения своего появления в столь ранний час, как его тут же перебил сам Арсентьев.
– Дела, дела, милая моя. Ну, ступай, ступай, голубчик, и не забудь о том, что сказал, – велел он поверенному, после чего тот, словно эфир, фигура бестелесная, исчез в двери, так ловко, и так деликатно, словно всю жизнь, только тем и занимался, что ускользал, в каких бы деликатных ситуациях его не заставали.
– Пойдемте Николай Алексеевич, уж и экипаж подан, ты же знаешь, я не люблю опаздывать.
– Без нас не начнут, – засмеялся Арсентьев, впрочем, жене перечить не стал, и поспешил на выход.
На концерт Арсентьевы прибыли вовремя, хотя, по правде, можно было так и не стараться, ибо «прославленный» композитор, любил опаздывать на час и на два, держа публику в благоговейном напряжении. Но композитор тот был из Вены, а значит, многое ему прощалось. К тому же, он был невероятно хорош собой и пользовался благосклонностью дам, бросавших томные взгляды в сторону сцены, каждая втайне лелеяла надежду быть замеченной. И кстати не зря, в том году, он так пристально глядел на графиню Синицыну, что в скоростях меж ними закрутился роман, причем ни его, ни ее, ничуть не смущало, что графиня была не только замужем, но и имела пятерых детей.
Что касается буфета, то его вернули на прежнее место. И хотя в том году из-за этого разгорелся целый скандал, ибо упомянутый выше «прославленный» композитор наотрез отказался выступать, пока буфет не будет убран, так как по его словам «выступать посередь ресторации» никакой уважающийся себя композитор не станет. Но в этом году за дополнительное вознаграждение, улучшение апартаментов, в коих он проживал и другие преференции, через некоторое время стал не так категоричен. Словом все удалось уладить, а буфет возвратить на свое исконное место, потому как публика та, была не менее категорична, нежели композитор, и наотрез отказывалась слушать музыку без ужина.
Изменения коснулись и концертной залы. Отреставрированная и обновленная она была великолепна. Два ряда кипарисов высадили по периметру, отчего звук стал глубоким и словно взмывал ввысь, заставляя публику, испытывать благоговейный трепет, от соприкосновения с великим, в месте, где природа и музыка, два величайших творения, что придуманы Богом и людьми, соединялись вместе.
Для особо состоятельных и титулованных господ были сделаны боковые залы со столиками, и, конечно же, в приятной близости от буфета, где прислуга была вышколена до той степени, что, ежели, кому-нибудь что-нибудь станет нужно, то обслугу и подзывать не надо, она сама, по одному твоему взгляду все поймет и будет рада услужить.
Шампанское и пять смен блюд, и музыка, и кто-то плачет, растрогавшись от скрипки, а кто-то ест котлеты, и плачь смычка и звон тарелок, и шум и радость – праздник жизни, не иначе.
Да только Лиза чувствовала себя здесь совсем чужой. Вокруг, словно пестрые ленты мелькали платья, веера и фраки, но мысли, мысли были не здесь. И чем жалостнее играла музыка, тем сильнее сжималось ее сердце, стремясь через стену кипарисов и серебристых тополей, через поля и рощи, вслед за поездом, что час или два назад покинул N-ск, к тому кто в сердце, но кого здесь нет.
Под небесным куполом залы, на ясно голубом полотне, взошел молодой месяц, бледный и неокрепший, будто новорожденный ягненок. Так редко бывает в ясный и погожий вечер, когда солнце не успеет скрыться за горизонтом, а ее грустный спутник, спешит на встречу к ней, не зная, и не ведая, что их свиданию не суждено случиться никогда.
Наконец, первая часть концерта была окончена, заиграл тихий нежный вальс, начались танцы. За соседним столиком, сидел начальник станции, в своей яркой оранжевой кокарде, и с начищенных до блеска латунных пуговицах в два ряда на темно-зеленом мундире, словно яркий тропический попугай. И даже голос, голос его был резким и отрывистым, как у райской птицы, может от того, что он всю жизнь отдавал приказы под тяжелые и пронзительные звуки гудка поезда.
И это могло бы показаться даже смешным и забавным, но каждый раз, как он начинал прерывисто хохотать, Лиза вздрагивала, как от удара, находясь в крайнем напряжении, словно предчувствуя неладное.
Заговорили о политике, так что дамы заскучали, но, раз концерт был окончен, стало быть, нужды сидеть недвижимым больше нет, а перемещаться из залы в залу не возбраняется, так что все разбрелись кто куда. Часть слушателей отправилась в середину зала танцевать вальс, а другие, по большей части, чей возраст перевалил середину жизни, неспешно, под не успевающие опустошаться бокалы с шампанским завели светские разговоры, о том, о сем, и ни о чем.
Решил размять ноги и граф Самодуровский, со своей супругой, кстати, сосед Арсентьевых, что слева. Отношения Самодуровского и Арсентьева были натянутыми, если не сказать враждебными, не только из чувства соперничества, которое часто имеет место быть между людьми из одного слоя, за первенство между равными, но и оттого, что чуть более года назад, меж ними вышел земельный спор. И хотя и у того и у другого, земли было с лихвой, но одному, а именно графу Самодуровскому, показалось, будто бы ее недостаточно, и он, стал размещать конюшни, так, что прихватил аршин, другой, а потом и пядь земли Арсентьевых. Но Николай Алексеевич, хотя и титулом стоял ниже, но состояние имел большее, и оттого ниже себя не считал, и смиряться с сей наглостью не желал. И по роду своего характера, хитрого да скрытного, не сказал Самодуровскому ни слова, но пакости начал учинять всяческие, по большей части тихо, без шуму, однако же, таким образом, что графу стало наверняка понятно, кто и зачем ему сии неприятности учиняет, собственно на то был и расчет Арсентьева. К примеру, аккурат через три недели, конюшни, что были построены, вопреки порядку, сгорели. И хотя лошадей во время пожара всех вывели, от постройки же не осталось и следа. Поджигателя конечно не нашли, однако с тех пор меж ними, такая война развернулась, что даже соседи, что граничат и с тем и с другим не на шутку испугались, не коснется ли сие противостояние, ненароком и их.
Тем не менее, несмотря на накал страстей, на публике оба вели себя чинно и любезно, и виду старались не подавать, но при каждом удобном случае, не упускали возможности, друг друга уколоть ежели, находились в обществе, и даже унизить и оскорбить, ежели оставались наедине.
Так и теперь, поприветствовав друг друга учтиво, но холодно, барон с графом начали обмениваться «любезностями»:
– Вас, Николай Алексеевич, можно поздравить с новым соседом? Не так ли?
– С каким же соседом, граф? Я и не осведомлен совсем, мне знаете тут не до того. Вот, отдыхаю-с, рябчиков стрелял в субботу, промежду прочим, они как раз у вас в именье гнездятся. Или я что путаю? Ох, отменные, я вам скажу, были рябчики. Так что дел мне и в Петербурге хватает, не за тем, я за тридцать верст ехал, чтобы об чем ни надо волноваться. В уединении семейством живем, и о том моя забота. И ежели б не концерт, да не начало сезона, то никого и не увидел бы, и дальше б ни об чем не знал и был бы в том счастлив, – слукавил Арсентьев, ясно давая понять, что не желает разговаривать о Мейере.
– Как, это, с каким? – не унимался граф, пропустив мимо ушей, пространные объяснения Арсентьева. – О таких важных событиях, Николай Алексеевич, что произошли весной в Петербурге, всяк знать должен, ежели в определенных кругах вертится. Ведь Михаил Иоганович Мейер, сосед то бишь Ваш, очень влиятельный человек, я вам скажу… был…
При этих словах сердце Лизы замерло от страха. Все что она сейчас должна была услышать было для нее не ново, однако ж, лишний раз слушать, как о близком сердцу мужчине, будут говорить дурное, никто б не пожелал. А в том, что будут говорить дурное, она даже не сомневалась, ибо старый граф непременно преувеличит и приукрасит щекотливую ситуация в которой оказался Мейер, толи для красного словца, толи из мести Арсентьевым, желая показать, что у них все настолько дурно, что даже соседи не отличаются порядочностью.
И действительно, в подтверждении страхов Лизы, Самодуровский продолжил:
– Да, да, именно в том соль, что был. А сейчас, он в том положении, что приличный человек ему и руки то не подаст, не то что не заговорит с ним. Видит Бог и врагу такое соседство не пожелаешь, – ухмыляясь, заметил граф, в подтверждении страхов Лизы, – такое соседство, свое дурное влияние и на тех, кто рядом распространяет, это уж точно.
– Чепуха какая. Мне до него и дела нет, – раздраженно ответил барон, – именье его на другом конце, меж нами роща, как лес непроходимый, я и Долгополова, за пять лет, что он там жил, ни разу не видел, хотя он, всем известно, опасные знакомства водил. Так что, не об чем и волноваться, меж нами почти верста, не видимся и не увидимся, – преувеличил Арсентьев, всячески открещиваясь от постыдного соседства.
– Да как же? Вы же совсем рядом, и потом, я вчера на охоте был, и покамест мы охотились, так увлеклись, что оказались на его земле, аккурат подле пруда, помните, там еще Долгополов карасей хотел водить, да только зря промаялся. И я вам скажу, от вашего до его именья, рукой подать. Ей Богу. Кстати, мы его там и самого видели, правда, не одного. Без году неделя, а уже роман, экий шельмец, крутит, – коварно пропел он, стрельнув взглядом на Лизу.
Сердце ее ушло в пятки, ладони стали влажные и заледенели, еще минуту, и она готова была лишиться чувств. С ужасом посмотрев на папеньку, она увидела, что тот белее снега, а губы так плотно сжаты, что посинели. А маменька? А на маменьке и лица нет.
Взгляд же графа Самодуровского был холоднее метала, она боялась, и страшилась, того, что произойдет сейчас, но не в силах была ничего исправить, и ни в силах была остановить его.
– И барышня, так на Лизавету Николаевну была похожа, – наконец заключил Самодуровский. Слова его, точно взмах палача, одним лишь ударом, сокрушило семейство Арсентьевых.
– Впрочем, сейчас все барышни, на один манер одеты, издалека и не признать, –двусмысленно улыбнулся граф. – Ну да не буду вам мешать, я вас совсем заговорил, – и попрощавшись с Арсентьевыми, он медленно и с чувством полного удовлетворения от сделанной подлости, удалился.
Что ж, теперь пришел черед Арсентьевых, стоять на пепелище.
Поездка домой, занимавшая не больше пятнадцати минут, казалось, сегодня тянулась целую вечность. В карете стояла мертвая тишина, и даже кучер, словно уловив трагическое настроение семейства, молчал, тогда как обычно, любил насвистывать мелодию, чем раздражал матушку и веселил батюшку, по большей части, как раз тем, что раздражал матушку.
Но теперь все было иначе, никогда еще Лиза не видела отца в таком расстройстве, он не заговаривал с ней и даже не смотрел в ее сторону. Она знала, она чувствовала, как глубоко разочаровала его, но сказать по правде не то что не раскаивалась, но случилось все заново, то без сомнения, поступила бы также, а может даже хуже.
Сегодня поутру, ветер, как грустный вестник, принес в ее окно протяжный и звонкий гудок отбывающего поезда. И в тот момент, когда судьба, может так статься, навеки разлучала их, она горько раскаялась, что не бежала с ним вчера. Следовало повиснуть у него на шее, не отпускать и умолять взять ее с собой. Ибо не было тяжелее ноши, чем остаться, и ждать разрешение ситуации вдали от него, в полном неведении, словно пойманный сокол с клобуком на глазах.
Наконец кучер остановился, и как только Арсентьевы переступили порог дома, отец, словно сбросив оковы, едва сдерживающие его гнев, как только увидел прислугу спускающуюся, чтобы помочь хозяевам раздеться, тут же закричал:
– Прочь! – те, с перепугу, так и не успев спуститься по лестнице, как в комедии положений, засеменили с удвоенной скоростью в обратной последовательности вверх, и исчезли, плотно закрыв за собою двери.
– Николай…, – робко попыталась успокоить его супруга, коснувшись плеча, но он отдернул руку, ясно давая понять, что успокаивать его нет смысла.
–Тебя я голубушка наслушался, и вот к чему привело! Нет, уж, хватит! Теперь будет по-моему!
И повернувшись к дочери, грозно скомандовал: – В кабинет!
Лиза, послушно направилась в кабинет за отцом, но в душе от покорности не было и следа. Ни за что, она не свернет с пути, не откажется от своей любви, и ежели будет надо, примет любое наказание, претерпит любые неудобства и перенесет любые тяготы, однако же, останется верна себе, своему выбору и той любви, которую даровала ей судьба.
– Не думал я, что придет тот день и тот час, когда ты, дочь моя, опозоришь меня, – начал он.
– Батюшка, позвольте все объяснить!
– Не перебивай меня! – грозно вскрикнул он, так что сердце Лизы стало биться чаще, а сама она задрожала как осиновый лист, но не то от страха, не то от праведного гнева, который понемногу стал охватывать ее.