– И к кому приехала? – спросил Мейер, окончательно сбитый с толку.
– К арестанту говорит. Ох и красавица эта барышня, вот только хворая, да и бледна, что снег, и встревожена, и трость от груди не отнимает. Жалко барышню, ведь такая красавица, как бывает Боженька не справедлив, или наизворот правильный, ведь нельзя же, чтобы одному и все сразу, надо же, чтобы одному – одному, другому – другое, а так чтобы одному все… Не верно это…, – пустился в рассуждения Кузьма, уже и не замечая, что его никто не слушает.
Молниеносно сорвавшись с кровати Мейер, в одной рубахе и с босыми ногами одним размашистым шагом преодолел расстояние до двери, и, отодвинув Кузьму, словно тот был тряпичной куклой, а не весил добрый центнер, тотчас выскочил, на крыльцо, да так, что со стуком задел головой о дверной проем, но того и не заметил даже.
Там, на облучке сидел мужик, держа поводья, и казалось уже намереваясь повернуть бричку обратно, в самой же повозке, было двое, один, не знакомый ему мужчина, не старый, и не молодой, а средних лет, пожалуй, даже привлекательный, если бы не огромная голова, на узких и почти дамских плечах, а за ним… а за ним она…
Она, чей образ, казалось, был стерт из памяти, она, чьи письма он читал и перечитывал, при лунном свете иль при свете золотой лучины, она, чей свет, не дал ему впасть в уныние, когда уже ничто не держало его в этом темном и враждебном мире.
Нет, он не забыл ее, как ему казалось, сознание прятало в свои глубины ее образ, оберегая от снегов и ветра, от солнечного зноя и проливных дождей, укрывало одеялом забвения то, что имеет подлинную ценность на этой бренной земле, где все есть прах и тлен, и лишь любовь бессмертна и неугасима.
Так он и стоял окаменев, не в силах и двинуться с места, ни он сам, ни его босые ноги не чувствовали холода, тело горело, будто в огне, он и рад был тому весеннему ледяному ветру, что остужал и голову и сердце.
Наконец она заметила его, и что-то сказав сопровождающему, который ловко помог ей спуститься, направилась к Мейеру. Тот взгляд, что был адресован ему, был мимолетен, и длился не больше секунду, он и сам не был уверен, смотрела ли она на него, или поверх него, однако тот факт, что после этого она двинулась в его сторону, не оставлял в том сомнений. Она его узнала.
Страх, страх перед встречей с ней сковал его тело, никогда он еще не чувствовал себя так дурно. Все его унизительное положение, и мятая простая тканная рубаха, и брюки, сидевшие как мешковина, и босые ноги и изба, в которой он жил, и даже борода как у старообрядца, все что до этого момента едва ли волновало его, теперь же стало почти невыносимым.
Он смотрел на нее с жаром, съедаемый сотней противоречивых чувств, впитывая взглядом каждый кусочек ее тела, каждый изгиб и каждый цвет, преломлявшийся и искрящийся в рассыпающихся осколках весеннего солнца.
Она повзрослела, он с трудом в знакомых чертах угадывал, ту девушку, почти ребенка, которая врачевала его душу, в том самом яблоневом саду, той далекой и жаркой весной.
Мейер вдруг почувствовал себя таким старым, и дряхлым, как будто ему было не чуть за сорок, а целых сто, а вековая пыль прошедших лет, лежала на его плечах, заставляя его сутулиться и пригибаться к земле.
Они поравнялись, он протянул ей руку, она оперлась о нее, и вместе они взошли на ступеньки.
– Здравствуйте, Лизавета Николаевна, – хрипло поздоровался Михаил Иоганович, так что и сам не узнал свой голос, до того он казался скрипучим и почти чужим.
– Здравствуйте Михаил Иоганович, – просто ответила Лиза, и посмотрела на него своими ясными и такими тревожными голубыми глазами, совсем как раньше, как будто ничего не изменилось меж ними, и не было всех лет, что они прожили в разлуке друг от друга.
– До вас крайне тяжело добраться, мы уж с Пал Палычем отчаялись найти вас, и уже решено было воротиться, как, наконец, удача повернулась к нам, – тихо произнесла она и смущенно отвела взор.
– Пройдемте же в мое жилище, все аскетично, без излишеств, однако же, вполне себе … – и не найдя подходящих слов, замолчал, и протянул руку, указывая на дверь, приглашая войти.
– А кто это Пал, Палыч? – неожиданно спросил Мейер. – То есть, кто он, Ваш, сопровождающий? Раз он был так любезен и проводил Вас, до места проживания ссыльных, места замечу не безопасного, сами знаете, разный человек тут обитает, – не преминул заметить Михаил Иоганович.
– Муж моей сестры, – спокойной ответила Лиза, – батюшка наотрез отказался отпускать меня одну к вам, да и вообще одну в этот город, по правде сказать, он не жалует уездные города, тем более Сибири, так что сюда я прибыла с сестрой и ее мужем. Не могу сказать, что они были счастливы оттого, но за эти годы, я так всех извела…, – и запнулась на этих словах, боясь, что сказала лишнего.
– Что же вы значит, проездом ко мне, «заскочили» на чай? Из любопытства ради? Посмотреть, не издох ли я, как пес бездомный? – зло спросил Мейер, чеканя каждое слово, будто отрывая его из самого сердца.
Лиза ничего не ответила, посмотрела на него лишь так жалостливо и так нежно, и поддалась к нему вперед, словно хотела погладить его ладошкой, как того, самого бродячего пса, кто утомленный бродить по окраинам дворов, прибился к свету в окне, и голодный и изможденный, но все еще воинственный, огрызаясь по привычке, нежели со зла, был сломлен и потерян, и готов был принять с одинаковым смирением и людскую хулу и людскую ласку.
В комнате не оказалось Чемезова, лишь кот, свернувшись клубочком на единственном стуле, что был в комнате, казалось, спал глубоким сном, но по правде, то и дело поглядывал, своим искалеченным правым глазом, как бывалый рыжий бандит, не теряя бдительности, так как усвоил в боях главное правило жизни: беспечность может ему дорого обойтись.
Мейер хотел было согнать кота со стула, но Лиза остановила его, едва коснувшись его руки:
– Не тревожьте, пусть себе спит, – мягко произнесла она, – Я постою.
– Тогда присядьте на кровать, хотя это и против приличий, но у арестантов приличий нет, крушение человеческое, сильнее всяких приличий, знаете, не до того нам здесь, – сердито произнес он, указывая на узкую кровать, стоявшую в углу, а сам встал в другой конец комнаты, как если бы страшился ее или боялся самого себя.
И, Скрестив ноги, а руки сцепив на груди в замок, взъерошенный и сердитый, толи, готовясь, напасть, толи отбиваться, замолчал, тем самым предоставляя возможность Лизе вести разговор, и ясно давая понять, что не желает и не намерен помогать ей в этом.
Пять лет она не видела его. Пять долгих, пять вечных лет, ни весточки, ни строчки. Сердилась ли она на него? Была ли в обиде?
Нисколько.
Сердцем и душой чувствую его, она осознавала, как больно ударило по его гордости, по его самоуважению, все то, несправедливое и бесчестное, что случилось с ним.
Глядя на милые и любимые черты его лица, как изменился он, и как остался не изменен, она знала, все, что она может, все, что в ее силах, это обогреть его своей любовью. Терпеливо, неспешно, как весна, месяц за месяцем, день за днем, отогревает израненную и заледенелую землю, после долгой и суровой зимы.
– Так зачем вы все-таки приехали? Лизавета Николаевна? – не выдержав тишины, все-таки первым спросил Мейер, впрочем, уже не так воинственно, а даже напротив, скорее с мольбой.
– Я с доброй вестью к Вам, – и с этими словами, Лиза протянула ему бумаги, которые до того момента крепко держала в руках. – Мы с Вашей матушкой, и с моим батюшкой, все это время не оставляли надежды, и сделав все возможное и не возможное, хотя и поздно, но все же не так поздно, что уже не имеет смысла, словом, лучше Вам все прочесть самому, нежели я вам скажу это.
Мейер взял в руки документы и с любопытством рассматривая их, начал меняться на глазах, превращаясь из сурового и неприступного арестанта, в того самого мужчина, которого когда то знала она и которого так любила.
– Что же это, получается? – удивленно спросил он, словно не веря своим глазам.
– Помилование, Михаил Иоганович, помилование! Нет нужды больше оставаться здесь, вы можете вернуться в Петербург или куда сами пожелаете. Свобода, – с улыбкой произнесла Лиза, затем немного помолчав, спешно продолжила, – вместе с тем, не считайте себя связанным со мной, – заявила она, – вы ничем мне не обязаны, все что я сделала, все что МЫ сделали, сделали исключительно восстановления справедливости ради, и если бы даже мы… – запнулась Лиза. – Вы и я, если бы нас ничего не связывало, я бы поступила в точь как поступила, потому что так, мне подсказывает сердце и совесть. И потом, прошло пять лет, и я понимаю, я осознаю, даже если мои чувства к Вам, не изменились, Вы, могли, и даже вероятнее всего уже более не испытываете тех же чувств ко мне, что тогда, и я не осуждаю вас, нет, нисколько, я понимаю вас и принимаю это, – порывисто заключила она, сцепив руки на коленях, и опустив в пол глаза, оттого, что каждое сказанное слово, давалось ей с таким трудом, что она не в силах была даже посмотреть на него, так как больше всего сейчас, страшилась и боялась увидеть равнодушие в его глазах.
И если бы он захотел быть с ней, даже если не любит, и даже тогда она была бы согласна, ее любви, хватило бы на двоих, но справедливо ли было так поступить с ним? Как же можно неволить человека быть с кем-то против его воли? Лишить свободы, именно тогда, когда он столько лет прожил в заточении. Нет, так поступить с ним Лиза не могла.
И не в силах больше переносить его молчание, она поспешно встала, и, намереваясь уйти, взяла дрожащей рукой трость. Как вдруг, преодолев расстояние за один шаг, в этой узкой, похожей на чулан комнате, он встал перед ней как стена, и, заключив в объятия со всей своей силой и нежностью, на которую только был способен, прижал к себе так трепетно и так самозабвенно, словно своим телом укрывая ее от мира, будто крыльями.
Она покорно и податливо опустила руки, трость упала со стуком на пол, и, склонив голову ему на грудь, приняла то счастье, на которое все это время считала, будто не имеет права.
Так они и стояли, не проронив ни слова, лишь тусклый свет свозь узкое оконце, что озаряет млечный путь из пыли и песка, и мерное сопенье рыжего кота, и треск старинной деревянной половицы. Покой и тишина. Ведь о несчастье дозволительно слагать поэмы, а счастье? А Счастье не нуждается в словах.