Первый утренний звонок в 8:20 дается для проверки общей готовности. На него не обращают внимания.
Учительская гудит от разговоров, легко подключая к ним вновь прибывших, тем более что темы поминутно меняются. Кто-то между делом спешит допроверить тетради: на них вечно не хватает времени…
– Вчера, представляете, просыпаюсь в час ночи не на своей подушке…
– Да что вы? Это интересно…
– Ну вас, Игорь Степанович!.. Просыпаюсь я головой на тетрадке, свет в глаза… проверяла, проверяла – и свалилась!
– Аллочка, имейте совесть! – так обращались время от времени к химичке Алле Борисовне, которая могла висеть на телефоне все внеурочное время. Она роняла в трубку какие-то междометия, томно поддакивала, скрывая предмет своего разговора, и это особенно злило учителей.
– Угу… Угу… Угу… – протяжно, в нос произносит Аллочка. – Угу… Кисленьких… Угу… Как всегда… Угу… Грамм двести – триста.
Светлана Михайловна говорила с Наташей грубовато-ласково:
– Ну что такое стряслось? Нет, ты плечами не пожимай, ты мне глаза покажи… Вот так. Не обижаешься, что я говорю «ты»?
– Нет, конечно.
– Еще бы! Здесь теперь твой дом – отсюда вышла, сюда и пришла, так что обособляться некрасиво…
– Я не обособляюсь.
– Вот и правильно! Раиса Пална, а вы что ищете?
– Транспортир – большой, деревянный.
– На шкафу…
Мельников говорил в углу со старичком-географом, который постоянно имел всклокоченный вид, оттого что его бороденка росла принципиально криво. Илья Семенович возвращал ему какую-то книгу и ругал ее:
– Это, знаете, литература для парикмахерской, пока сидишь в очереди. Он же не дал себе труда разобраться: почему его герой пришел к религии? И почему ушел от нее? Для кого-то это вопрос вопросов – для меня, к примеру… А здесь это эффектный ход!..
Старичок-географ смущенно моргал, словно сам был автором ругаемой книжки.
Мельников замолчал. До него донесся сетующий насморочный голос учительницы начальных классов:
– И все время на себя любуются! Крохотули такие, а уже искокетничались все… Им говоришь: не ложите зеркальце в парту! Его вообще сюда таскать запрещается. – Ложат, будто не слышали… Вчера даже овальное, на ручке ложили – представляете?
– Послушайте… нельзя же так!
Говорившая обернулась и уставилась на Мельникова, как и все остальные. Чем это он рассержен так?
– Я вам, вам говорю. Вы учитель, черт возьми, или…
– Вы – мне? – опешила женщина.
– «Ложить» – нет такого глагола. То есть на рынке-то есть, а для нас с вами – нету! Голубушка, Таисия Николаевна, как не знать этого? Не бережете свой авторитет, так пощадите чужие уши!..
Его минутная ярость явно перекрывала повод к ней. Он и сам это почувствовал, отвернулся, уже жалея, что ввязался. Учительница начальных классов издала горлом булькающий сдавленный звук и быстро вышла… Светлана Михайловна – за ней:
– Таисия Николаевна! Ну зачем, золотко, так расстраиваться?..
Потом была пауза, а за ней – торопливая разноголосица:
– Время, товарищи, время!
– Товарищи, где шестой «А»?
– Шестой «А» смотрит на вас, уважаемая… – (речь шла о классном журнале).
– Лидия Иванна, ключ от физики у вас?
– Там открыто. Только я умоляю, чтобы ничего не трогали… Вчера мне чуть не сорвали лабораторную…
Светлана Михайловна вернулась взбудораженная, красная, сама не своя. Перекрыв все голоса, она объявила Мельникову:
– Вот, Илья Семенович, в чужом-то глазу мы и соломинку видим… Весь ваш класс не явился на занятия. В раздевалку они не сдали ни одного пальто, через минуту второй звонок, а их никто не видел… Поздравляю.
Стало тихо в учительской. У Ивана Антоновича, у географа, что-то с грохотом посыпалось из портфеля, куда он засовывал книжку. Оказывается, он яблоками отоварился спозаранок и – без пакета…
– Я так и знала, что без Анны Львовны что-нибудь случится, – добавила Светлана Михайловна, ища взглядом Мельникова и – странное дело! – не находя. Отгороженный столом, Илья Семенович сидел на корточках и помогал старику собрать его несчастные яблоки (на глаз можно было определить, что кислятина!). Они вдвоем возились там – «история с географией», а учителя саркастически улыбались.
– Чей у них должен быть урок? – спросил Мельников. Он показался без очков над столом.
– Мой, – объявила Наташа.
И ножка ее отфутболила к Мельникову запыленное яблоко.
Мельников осматривался, стоя без пальто у дверей школы. Двор был пуст. Кувыркались на ветру прелые листья, качались молоденькие оголенные деревца. С развевающимся шарфом Илья Семенович пошел вдоль здания.
С тыльной стороны пристраивали к школе мастерские. Там был строительный беспорядок, стабильный, привычный, а потому уже уютный: доска, например, водруженная на старую трубу из котельной, образовала качели, леса и стальные тросы применялись для разных гимнастических штук; любили также пожарную лестницу… Здесь можно было переждать какую-нибудь опасность, покурить, поговорить с девчонкой – словом, свой девятый «В» Мельников не случайно обнаружил именно здесь.
Его увидели.
Кто-то первый дал сигнал тревоги, кто-то рванулся «делать ноги», но был остановлен… До появления Мельникова они стояли и сидели на лесах группками, а теперь все сошлись, соединились, чтобы ожидаемая кара пришлась на всех вместе и ни на кого в частности…
Генка Шестопал наблюдал за событиями сверху, с пожарной лестницы; он там удобно устроился и оставался незамеченным.
Мельников разглядел всю компанию. Они стояли, разлохмаченные ветром, в распахнутых пальто… Портфели их сложены на лесах.
– Здравствуйте, – сказал Илья Семенович, испытывая неловкость и скуку от предстоящего объяснения.
– Здрасте… – Они старались не смотреть на него.
– Бастуем, следовательно?
Они молчали.
– Какие же лозунги?
Сыромятников выступил вперед. Если лидер – он, поздравить этих архаровцев не с чем…
– Мы, Илья Семенович, знаете, за что выступаем? За уважение прав личности!
И многие загудели одобрительно, хотя и посмеиваясь. Сыромятников округлил свои глазки, неплохо умеющие играть в наив. Столь глубокие формулировки удавались ему не часто, и он осмелел.
– Надо, Илья Семенович, англичаночку призвать к порядку. Грубит.
Поглядел Мельников на длинное обиженное лицо этого верзилы – и не выдержал, рассмеялся.
Костя Батищев перекинулся взглядом с Ритой и отодвинул Сыромятникова.
– Скажи, Батя, скажи… – зашептали ему.
Костя заговорил, не вынимая рук из косых карманов своей замечательной теплой куртки:
– Дело вот в чем. Сперва Наталья Сергеевна относилась к нам очень душевно…
– За это вы сорвали ей урок, – вставил Мельников.
– Разрешите я скажу свою мысль до конца, – самолюбиво возразил Костя.
– Прежде всего вернемся в помещение. Я вышел, как видите, без пальто, а у меня радикулит…
Ребята посмотрели на Костю; он покачивал головой; явно ощущал красивый этот парень свою власть и над ними и над этим стареющим продрогшим очкариком…
– А вы идите греться, Илья Семенович, – позволил Батищев с дружелюбным юмором. – Не рискуйте, зачем? А мы придем на следующий урок.
– Демидова, ты комсорг. Почему ж командует Батищев? – не глядя на Костю, спросил Мельников.
Маленькая Света Демидова ответила честным взором и признанием очевидного:
– Потому что у меня воля слабее.
– А еще потому, что комсорг – это рабочая аристократия, – веселым тонким голосом объявил Михейцев.
– Пошутили – и будет, – невыразительно уговаривал Мельников. И смотрел на свои заляпанные глиной ботинки.
– А мы не шутим, Илья Семенович, – солидно и дружелюбно возразил Костя. – Мы довольно серьезно настроены…
– А если серьезно… тогда получите историческую справку! – молодеющим от гнева голосом сказал учитель. – Когда-то русское общество было потрясено тем, что петрашевцев к «высшей мере» приговорили – кружок, где молодой Достоевский был… где всего лишь читали социалиста Фурье, а заодно и знаменитое Письмо Белинского к Гоголю. И за это – гражданский позор на площади… надлом шпаги над головой… потом на эту голову – мешок… и тут должен был следовать расстрел! В последний миг заменили, слава богу, острогом.
…Или другое: из Орловского каторжного централа просочились мольбы заключенных о помощи: там применялись пытки…
В таких случаях ваши ровесники не являлись в классы. Бастовали. И называли это борьбой за права человеческой личности… Как Сыромятников.
Такая аналогия смутила ребят. Не сокрушила, нет, а именно смутила. До некоторой степени. А Мельникову показалось, что лекция его до абсурда неуместна здесь… что ребятам неловко за него!
– И что… помогали они? Ихние забастовки? – трусливо вобрал Сыромятников голову в плечи. Ответа не последовало.
– Предлагаю «не удлинять плохое», как говорили древние. Не слишком это порядочно – сводить счеты с женщиной, у которой сдали нервы. А? – Илья Семенович оглядел их всех еще раз и повернулся, чтобы уйти восвояси: аргументы он исчерпал, а если они не сработали, сцена становилась глупой.
Но тут он увидел бегущую сюда Наташу. Ребята насторожились, переглянулись: теперь учителей двое, они будут снимать стружку основательнее, злее… За ворону, за срыв уроков вчера и сегодня, за все…
Наталья Сергеевна была, как и Мельников, без пальто, но не мерзла – от возбуждения. Блестя сухими глазами, она сказала легко, точно выдохнула:
– Я хочу сказать… Вы простите меня, ребята. Я была не права!
И – девятый «В» дрогнул: в школе тех лет нечасто слышали такое от учителей, не заведено было. Произошло замешательство.
– Да что вы, Наталья Сергеевна! – хором заговорили девочки, светлея и сконфуживаясь.
– Да что вы… – заворчали себе под нос мальчишки.
– Нет, вы тоже свинтусы порядочные, конечно, но и я виновата…
Срывающийся голос откуда-то сверху сказал взволнованно:
– Это я виноват! Ворона-то – моя…
Все задрали головы и увидели забытого наверху Генку. Он еще что-то пытался сказать, спускаясь с лестницы, но все потонуло во взрыве смеха по его адресу. Обрадовался разрядке девятый «В»!..
– А я на Сыромятникова подумала!
– Что вы, Наталья Сергеевна, я ж по крупному рогатому скоту!
…Мельников, стоя спиной к ним, завязывал шнурок на ботинке и горевал о том, что сполна избавиться теперь от жидкой глины, на обувь налипшей, получится только дома; а как в этом виде на уроки являться? Ветер трепал его шарф и волосы. У него было такое чувство – неразумное, конечно, но противное, – будто вся компания смеется над ним. И Наташа тоже.
Потом урок английского шел своим чередом. Зная, что они похитили у Натальи Сергеевны уйму времени, ребята старались компенсировать это утроенным вниманием и активностью.
– What is the English for[3]… ехать верхом? – спрашивала звонко Наташа.
В приливе симпатии к ней поднимался лес рук. Все почему-то знали, как будет «ехать верхом»!
– То ride-rode-ridden! – бодро рапортовал Сыромятников. Даже он знал!
Но тут вошла в класс Светлана Михайловна. Все встали.
– Ах, все-таки пожаловали? – удивленно сказала она. – Извините, Наталья Сергеевна. Я подумала, что надо все-таки разобраться. В чем дело? Кому вы объявили бойкот? Садитесь, садитесь. Воспользовались тем, что завуч бюллетенит, что учительница молодая… так? – Она ходила по рядам. – Только не нужно скрытничать. Никто не собирается пугать вас административными мерами. Я просто хочу, чтобы мы откровенно, по-человечески поговорили: как это вас угораздило – не прийти на урок? Чья идея?
Молчит девятый «В» в досаде и унынии: опять двадцать пять!
– Так мы уже все выяснили! – сказал Батищев.
– Наталья Сергеевна сама знает, – подхватила Света Демидова.
– Да… у нас уже все в порядке, Светлана Михайловна, – подтвердила Наталья Сергеевна.
– О… Так у вас, значит, свои секреты, свои отношения… – Светлана Михайловна улыбалась ревниво. – Ну-ну. Не буду мешать.
По классу облегченный вздох прошелестел, когда она вышла.
Школьная нянечка, тетя Граня, выступала в роли гида: показывала исторический кабинет трем благоговейно притихшим первоклассникам.
– Вишь, как давно напечатано. – Она подвела их к застекленному стенду с фотокопиями «Колокола», «Искры» и пожелтевшим траурным номером «Правды» от 22 января 1924 года. – Ваших родителей, не только что вас, еще не было на свете… Вот ту газету читали тайно, за это царь сажал людей в тюрьму!
– Или в концлагерь, – компетентно добавил один из малышей.
– Ишь ты! Не, до этого уже после додумались… А ну, по чтению у кого пятерка?
– У него, – сказали в один голос две девочки, – у Скороговорова!
– Ну, Скороговоров, читай стишок.
Она показывала на изречение, исполненное плакатным пером:
Кто не видит вещим оком
Глуби трех тысячелетий,
Тот в невежестве глубоком
День за днем живет на свете.
(И. В. Гёте)
Шестилетний Скороговоров, красный от усилий и от общего внимания, громко прочел два слова, а дальше затруднился. Тут вошел Мельников.
– Это, Илья Семеныч, из первого «А» малышня, – спокойно ответила на его недоумение тетя Граня. – У них учительница вдруг заболела и ушла, а что им делать – не сказала. Вот мы и сделали посещение… А трогать ничего не трогали.
– Ну-ну, – неопределенно сказал Мельников и подошел к окну. Внезапно он понял что-то…
– А как зовут вашу учительницу? – спросил он у малышей.
– Таисия Николаевна! – ответил Скороговоров.
А одна из девочек сказала, переживая:
– На арифметике она все плакать хотела. А второго урока уже не было.
Мельников понял: да, та самая, которую он унизил за вульгарный глагол… «Ложат зеркало в парту»… Господи, а как надо было? Ясно одно: не так, как он. Иначе!
– Илья Семеныч, а вот как им объяснить, таким клопам, выражение «вещим оком»? Сама-то понимаю, а сказать…
Рассеянный, печальный, Мельников не сразу понял, чего от него хотят. Взгляд тети Грани приглашал к плакату.
– Ну, вещим – пророческим, значит. Сверхпроницательным…
Первоклассники смотрели на него, мигая.
– Спасибо вам. – Граня поджала губы и заторопила детей. – Пошли в химию, не будем мешаться…
…Эта комната фактически принадлежала ему, Мельникову. Ничего тут особенного: карты на стенах. Два-три изречения. Вместительный книжный шкаф – там сочинения Герцена, Ключевского, Соловьева, Тарле… Плюс избранное из классиков марксизма, конечно (Илья Семенович был в особом контакте с ранним Марксом, с молодым…). Доска тут – но не школьная, а лекционная, поменьше.
Илья Семенович провел пальцами по книжным корешкам. Поднял с пола кнопку и пришпилил свисавший угол карты… Потом взял мелок и принялся рисовать на доске что-то несуразное.
Он оклеветал самого себя: сначала вышел нос с горбинкой, потом его оседлали очки, из-под них глянули колючие глаза… Вот очерк надменного рта, а сверху, на черепе, посажен белый чубчик, похожий на язык пламени…
Все преувеличено, все гротеск, а сходство схвачено, и еще как остро! Мельников подумал и туловище нарисовал… птичье! Отошел, поглядел критически – и добавил кольцо, такое, как в клетке с попугаем. Теперь замысел прояснился: тов. Мельников – попугай.
Но Илья Семенович был недоволен. Туловище он стер и на сей раз несуетливыми, плавными штрихами любовно обратил себя в верблюда!
И опять ему показалось, что это не то… И не дилетантская техника рисунка смущала его, а существо дела: это шел «поиск себя»…
На доске были написаны темы:
1. Образ Катерины в драме Островского «Гроза».
2. Базаров и Рахметов (сравнительная характеристика).
3. Мое представление о счастье.
Девятый «В» писал сочинение.
Светлана Михайловна бесшумно ходила по рядам, заглядывала в работы, давала советы. Иногда ее спрашивали:
– А к «Счастью» эпиграф обязательно?
– Желательно.
– А выйти можно?
– Только поживей. Одна нога там, другая – тут…
Генка Шестопал вертелся и нервничал. У него было написано: «Счастье – это, по-моему…»
Определение не давалось.
Он глядел на Риту, на прядку, свисающую ей на глаза, на ожесточение, с которым Рита дула вверх, чтобы эту прядку прогнать, и встряхивала авторучкой, чтобы не кончались чернила… Генка смотрел на нее, и, в общем, идея счастья казалась ему ясной, как день, но на бумагу перенести ее было почему-то невозможно…
Да и стоит ли?
Светлана Михайловна остановилась перед ним:
– И долго мы будем вертеться?
Генка молчал, насупившись.
– Ну соберись, соберись! – бодро сказала учительница и взъерошила Генкины волосы. – Знаешь, почему не пишется? Потому что туман в голове, сумбур… Кто ясно мыслит, тот ясно излагает!..
…И снова рабочая тишина.
Была большая перемена.
Младшие ребята гоняли из конца в конец коридора, вклиниваясь в благопристойные ряды старшеклассников, то прячась за ними, то чуть не сбивая их с ног…
Школьный радиоузел вещал:
«…Вымпел за первое место по самообслуживанию среди восьмых классов получил восьмой „Б“, за дежурство по школе – восьмой „Г“. Второе и третье места поделили…»
Мельников стоял, соображая с усилием, куда ему надо идти. Подошла Наташа.
– Что с вами? У вас такое лицо…
– Какое?
– Чужое.
– Это для конспирации.
Наташа спросила, чтоб растормошить его:
– Да, мы не доспорили: так как насчет «дистанции», Илья Семеныч? Держать ее… или как?
Мельников ответил серьезно, не сразу:
– Не знаю. Я, Наталья Сергеевна, больше вам не учитель.
– Вижу! – огорченно и дерзко вырвалось у нее.
Помолчали.
– Где же наши? – Наташа оглядывалась и не находила никого из девятого «В».
– Пишут сочинение. У меня отобрали под это урок.
– Вам жалко?
– Жалко, что не два.
Слова были сухие и ломкие, как солома.
– Пойдемте посмотрим, – предложила Наташа, и Мельников пожал плечами, но пошел за ней к двери девятого «В» – по инерции, что ли…
Наташа заглянула в щель:
– «Мое представление о счастье»… Надо же! Нам Светлана Михайловна таких тем не давала, мы писали все больше про «типичных представителей»… А физиономии-то какие: серьезные, одухотворенные…
Слышит ли он ее? О чем думает?
– А Сыромятников списывает! – углядела Наташа. – Чужое счастье ворует…
– Это будет перед вами изо дня в день, налюбуетесь, – отозвался Мельников.
Гудела, бурлила, смеялась большая перемена. Ребячья толкотня напоминала «броуново движение», как его рисовали в учебнике Перышкина.
– Не понимаю, как они пишут такую тему, – вздохнула Наташа. – Это ж невозможно объяснить – счастье! Все равно что прикнопить к бумаге солнечный зайчик…
– Никаких зайчиков. Все напишут, что счастье в труде, в борьбе…
Он был сейчас похож на праздного, постороннего в школе человека. Что это – позиция? Поза? Тоска?
Открылась дверь, выглянула Светлана Михайловна. Дверью она отгородила от себя Наташу, видела одного Мельникова.
– Может быть, зайдете? – предлагает она. Но, перехватив его взгляд, оборачивается: ах вот что! Воркуете? Но нельзя ли подальше отсюда, здесь работа идет, сказал ее взгляд. Резко закрылась за ней дверь. Прозвенел звонок.
– У меня урок, – говорит Наташа.
– А я свободен, – с шалой усмешкой, с вызовом даже отвечает Мельников, словно он неприкаянный, но гордый люмпен, а она – уныло-старательный клерк.
И они разошлись.
Девятый «В» писал сочинение второй урок подряд, не разогнувшись и в перемену.
Молча протянула Светлане Михайловне свои листки Надя Огарышева, смуглая тихоня.
Генка взял себя в руки и дописал наконец первую фразу: «Счастье – это, по-моему, когда тебя понимают».
Когда он поднял голову, Светлана Михайловна растерянно глядела в сочинение Огарышевой.
– Надюша… золотце мое самоварное! Ты понимаешь, что ты понаписала, а? Ты себе отчет отдаешь? – Она сконфуженно, натянуто улыбалась, глядя то в листки, то на ученицу, а в глазах у нее была паника. – Я всегда за искренность, ты знаешь… потому и предложила вам такую тему! Но что это за мечты в твоем возрасте, ты раскинь мозгами-то…
– Я, Светлана Михайловна… думала… что вы… – Надя Огарышева стоит с искаженным лицом, наматывает на палец колечко волос и выпаливает наконец: – Я дура, Светлана Михайловна! Ой, какая же я дура…
– Это печально, но все-таки лучше, чем испорченность. – Светлана Михайловна говорила уже мягче: девочка и так себя казнит…
Класс с интересом следил за разговором, почти все оторвались от своей писанины.
– А чего ты написала, Надь? – простодушно спрашивает Черевичкина.
– Ну не хватало только зачитывать это вслух! – всплеснула руками Светлана Михайловна и строго окинула взглядом растревоженный класс: – В чем дело, друзья? Почему не работаем?
– А почему не прочесть? – напирал Михейцев. – А вдруг мы все, вроде Огарышевой, неправильно пишем?
– Успокойся, тебе такое в голову не придет…
Понятно, что такие слова только подогрели всеобщую любознательность… Даже сквозь смуглоту Надиной кожи проступила бледность. Она вдруг сказала:
– Отдайте мое сочинение, Светлана Михайловна.
– Вот правильно! Возьми и порви, я тебе разрешаю. И попробуй написать о Катерине, может быть, успеешь… И никогда больше не пиши такого, что тебе самой же будет стыдно прочесть!
– А мне не стыдно, Светлана Михайловна. Я прочту!
– Ты… соображаешь?! – всплеснула руками Светлана Михайловна. – В классе мальчики!
– Но если вам можно знать, то им и подавно, – объявила Рита.
Класс поддержал ее дружно и громко.
– Замолчите! Отдай листки, Огарышева!
– Не отдам, – твердо сказала Надя.
– Ну хорошо же… Пеняй на себя! Делайте что хотите! – обессилев, сказала Светлана Михайловна и, высоко подняв плечи, отошла в угол класса…
– Молчишь? Нет, теперь уж читай!
Повадился мельниковский класс срывать уроки! Сейчас это выражалось в демонстративном внимании, с каким они развесили уши…
Надя Огарышева читала крамольное сочинение срывающимся голосом, без интонаций:
– «…Если говорить о счастье, то искренно, чтобы шло не от головы. У нас многие стесняются написать про любовь, хотя про нее думает любая девчонка, даже самая несимпатичная, которая уже не надеется. А надеяться, по-моему, надо!..»
Тишина стояла такая, что даже Сыромятников, который скалился своей лошадиной улыбкой, вслух засмеяться не рисковал. Девчонки – те вообще открыли рты…
– «Я, например, хочу встретить такого человека, который любил бы детей, потому что без них женщина не может быть по-настоящему счастливой. Если не будет войны, я хотела бы иметь двоих мальчиков и двоих девочек…»
Сыромятников не удержался и свистнул в этом месте, за что получил книгой по голове от коротышки Светы Демидовой.
Надя продолжала, предварительно упрямо повторив:
– «…двоих мальчиков и двоих девочек! Тогда до конца жизни никто из них не почувствует себя одиноким, старшие будут оберегать маленьких, вот и будет в доме счастье.
Когда в последнее время я слышу плохие новости или чье-нибудь нытье, то думаю: но не закрываются же роддома, действуют, – значит, любовь случается, и нередко, а это значит, что грешно клеветать на жизнь, грешно и глупо! Вспоминается, как светилась от радости Наташа Ростова, когда она, непричесанная, в халате, забывшая о приличиях высшего света, выносит гостям пеленку – показать, что у маленького желудок наладился… Здесь Толстой влюблен в жизнь и в образ матери! Кстати, именно на этих страницах я поняла, что Толстой – окончательный гений!»
Светлане Михайловне демонстративно весело стало:
– Ну слава богу! А мы все нервничали: когда же Огарышева окончательно признает Толстого?!
А Надя пропустила издевку мимо ушей и сказала последнюю фразу:
– Я ничего не писала о труде. Но разве у матерей мало работы?
Класс молчал.
Надя стояла у своей второй парты с листками и глядела не на товарищей, а в окно, и все мотала на палец колечко волос…
– Ну и что? – громко и весело спросил учительницу Генка.
И весь девятый «В» подхватил, зашумел – облегченно и бурно:
– А действительно, ну и что? Чем это неправильно?
– Ну, знаете! – только и сумела сказать Светлана Михайловна. Куда-то подевались все ее аргументы… Она могла быть сколь угодно твердой до и после этой минуты, но сейчас, когда они все орали «ну и что?», Светлана Михайловна, вдруг утратив позицию, почувствовала себя ужасно, словно стояла в классе голая…
А Костя Батищев нашел, чем ее успокоить:
– Зря вы разволновались, Светлана Михайловна: она ведь собирается заиметь детей от законного мужа, от своего – не чужого!
– А ну хватит! – кричит Светлана Михайловна и ударяет изо всех сил ладонью по столу. – Край света, а не класс… Ни стыда ни совести!
Потом у нее наверняка болела ладонь…
Дверь кабинета истории приоткрыла немолодая женщина в платке и пальто, с пугливо-внимательным взглядом.
– Разрешите, Илья Семенович?
– Входите…
Женщина боком вошла, подала ему сухую негибкую руку:
– Здравствуйте…
– Напрасно вы ходите, товарищ Левикова, честное слово.
– Почему… напрасно? – Она присела и вынула платок. – Я уж не просто так, я с работы отпрашиваюсь…
– Не плакать надо передо мной, а больше заниматься сыном.
– Но вчера-то, вчера-то вы его опять вызывали?
В дверь заглянула Наташа:
– Илья Семенович… Извините, вы заняты?
Он покосился и жестом предложил ей сесть, не ответив.
– Я только две минуточки! – жалобно обратилась родительница теперь уже к Наташе. Та смущенно посмотрела на Мельникова, села поодаль.
– Я говорю, вчера-то вы опять его вызывали…
– Вызывал, да. И он сообщил нам, что Герцен уехал за границу готовить Великую Октябрьскую революцию. Вместе с Марксом. Понимаете – Герцен! Это не укладывается ни в одну отметку.
– Вова! – громко позвала женщина.
Вова, оказывается, был тут же, за дверью. Он вошел, морща нос и поводя белесыми глазами по сторонам. Левикова вдруг дала ему подзатыльник.
– Чего дерешься-то? – хрипло спросил Вова; он, конечно, ожидал этого, но попозже; он недопонял, почему сразу, уже на входе…
– Ступай домой, олух, – скорбно сказала ему мать. – Дома я тебе еще не такую революцию сделаю… И заграницу…
– Это не метод! – горячо сказала Наташа, когда Вова вышел, почесываясь. Левикова поглядела на нее, скривила губы и не сказала ничего. Обратившись к Мельникову, ее лицо опять стало пугливо-внимательным. И все время был наготове носовой платок.
– Стало быть, как же, Илья Семенович? Нам ведь никак нельзя оставаться с единицей, я уже вам говорила… Ну выгонят его из Дома пионеров, из ансамбля этого… И куда он пойдет? Вот вы сами подумайте… Обратно во двор? Хулиганить?
Мельников испугался, что она заплачет, и перебил, с закрытыми глазами откинувшись на спинку стула:
– Да не поставил я единицу! «Три» у него. «Три»… удовлетворительно…
– Вот спасибо-то! – встала, всплеснув руками, женщина.
– Да нельзя за это благодарить, стыдно! Вы мне лишний раз напоминаете, что я лгу ради вас, – взмолился Илья Семенович.
– Не ради меня, нет… – начала было Левикова, но он опять ее перебил:
– Ну во всяком случае, не ради того, чтобы Вова плясал в этом ансамбле… Ему не ноги упражнять надо, а память и речь, и вы это знаете!
Уже стоя в дверях, Левикова снова посмотрела на Наташу, на ее ладный импортный костюмчик, и недобрый огонь засветился в ее взгляде. Она вдруг стала выкрикивать, сводя с кем-то старые и грозные счеты; такой страсти никак нельзя было в ней предположить по ее первоначальной пугливости:
– Память? Память – это верно, плохая… И речь… А вы бы спросили, почему это? Может, у него отец… потомственный алкоголик? Может, парень до полутора лет головку не держал, и все говорили, что не выживет? До сих пор во дворе доходягой дразнят!
Слезы сдавили ей горло, и она закрыла рот, устыдившись и испугавшись собственных слов.
– Извините. Не виноваты вы… И которая по русскому – тоже говорит: память… и по физике…
И Левикова вышла.
Молчание. Наташе показалось, что угрюмая работа мысли, которая читалась в глазах Мельникова, не приведет сейчас ни к чему хорошему. Поэтому с искусственной бодростью сказала:
– А я вот за этой партой сидела!..
Он озадаченно поглядел на стол, на нее…
– Извините меня, Наташа.
Он вышел из кабинета истории…
…и рванул дверь директорского кабинета.
Сыромятников, почему-то оказавшийся в приемной, шарахнулся от него.
Директор, Николай Борисович, собирался уходить. Он был уже в плаще и надевал шляпу, когда появился Мельников.
– Ты что хотел? – спросил директор, небрежно прибирая на своем столе.
– Уйти в отпуск. – Мельников опустился на стул.
– Что? – Николай Борисович тоже сел – просто от неожиданности. – Как в отпуск? Когда?
– Сейчас.
– В начале года? Да что с тобой? – Николая Борисовича даже развеселило такое чудачество.
– Я, видимо, нездоров…
– Печень? – сочувственно спросил директор.
– Печень не у меня. Это у географа, у Ивана Антоновича…
– Прости. А у тебя что?
– Да так… общее состояние…
– Понимаю. Головокружения, упадок сил? Понимаю…
– Могу я писать заявление?
– Илья, а ты не хитришь? Может, диссертацию надумал кончать? – прищурился Николай Борисович.
Мельников покрутил головой.
– Это уже история…
– А зря. Я даже хотел тебе подсказать: сейчас для твоей темы самое время!
– Прекрасный отзыв о научной работе… и могучий стимул для занятий ею, – скривился Мельников и, отойдя к окну, стал смотреть во двор. Николай Борисович не обиделся, лишь втянул в себя воздух, словно заряжаясь новой порцией терпения: он знал, с кем имеет дело.
– Слушай, ты витамин бэ двенадцать не пробовал? Инъекции в мягкое место? Знаешь, моей Галке исключительно помогло. И клюкву – повышает гемоглобин! И печенку – не магазинную, а с базара…
– Мне нужен отпуск. Недели на три, на месяц. За свой счет.
– Это не разговор, Илья Семеныч! Ты словно первый день в школе… Для отпуска в середине года требуется причина настолько серьезная, что не дай тебе бог…
Директор снял шляпу и говорил сурово и озабоченно.
– А если у меня как раз настолько? Кто это может установить?
– Медицина, конечно.
Мельников повернулся к окну. Ему видны белая стена и скат крыши другого этажа; там прыгала ворона с коркой в клюве, выискивала место для трапезы… Вот зазевалась на миг, и эту корку у нее утащили из-под носа раскричавшиеся на радостях воробьи.
– Мамаша как поживает?
– Спасибо. Кошечку ищет.
– Что?
– Кошку, говорю, хочет завести. Где их достают, на Птичьем рынке?
Директор пожал плечами и всмотрелся в заострившийся профиль Мельникова.
– Да-а… Вид у тебя, прямо скажем, для рекламы о вреде табака… – И, поглядывая на него испытующе, добавил тихо: – А знаешь, я Таню встретил… Спрашивала о тебе. Она замужем и, судя по некоторым признакам, – удачно…
Мельников молчал.
– Слышишь, что говорю-то?
– Нет. Ты ведь меня не слышишь.
Николай Борисович помолчал и отвернулся от него. Они теперь – спинами друг к другу.
– А ты подумал, кем я тебя заменю? – рассердился Николай Борисович.
– Замени собой. Один факультет кончали.
Директор посмотрел на него саркастически:
– У меня же «эластичные взгляды», я легко перестраиваюсь, для меня «свежая газета – последнее слово науки»… Твои слова?
– Мои. – Мельников выдержал его взгляд.
– Видишь! А ты меня допускаешь преподавать, калечить юные души… Я, брат, не знал, куда прятаться от твоего благородного гнева, житья не было, – горько сказал Николай Борисович и продолжал серьезно, искренне: – Но я тебя всегда уважал и уважаю… Только любить тебя – трудно… Извини за прямоту. Да и сам ты мало ведь кого любил, а? Ты честность свою любил, холил ее, пылинки с нее сдувал… – как-то грустно закончил он.