© Инин А.Я., текст, 2023
© ООО «Издательство АСТ», 2023
В советских кинотеатрах перед началом художественных кинофильмов показывали документальные киножурналы. Новости страны, вести с полей, заводов и шахт…
Давно нет советских кинотеатров. Но сам-то я родом из советского детства. И потому традиционно предваряю сеанс моих кинофильмов документальным киножурналом.
Нет, точнее, это еще не фильмы, это сценарии – истории для кино. Не будь сценариев, не было бы и фильмов. Потому что сценарист, извините за нескромность, самый настоящий волшебник, истинный творец, создающий нечто из ничего.
Ну, представьте: еще ничего нет, полная пустота, абсолютный вакуум – и вдруг в голове и душе сценариста рождается не существовавший до сего момента целый мир: завязывается какая-то история, появляются какие-то люди, они начинают о чем-то разговаривать, как-то действовать – любить, изменять, спасать, предавать, сдаваться, побеждать…
И лишь потом, получив рожденную сценаристом историю, режиссер придумывает как ее снять, актеры произносят сочиненные для них слова, оператор запечатлевает все происходящее кинокамерой…
Но в начале-то все-таки было слово!
Набирая во ВГИКе новый курс сценаристов, я рассказываю студентам такую байку.
Киноархив, две мышки грызут пленку фильма. И одна мышка другой говорит:
– А сценарий был вкуснее!
ВСЕ КИНОРОМАНЫ СОЗДАНЫ В СОАВТОРСТВЕ С НАТАЛИЕЙ ПАВЛОВСКОЙ
кинороман
МОСКВА, 23 АПРЕЛЯ 1965 ГОДА
Москва была еще не многоэтажная. Только семь сталинских высоток – МГУ, МИД и МПС, гостиницы «Ленинградская» и «Украина», дома на Котельнической набережной и площади Восстания – торчали, как памятники ушедшей эпохи. Москвичи считали их «вставными зубами», уродующими город. Так когда-то французы тоже на дух не принимали Эйфелеву башню. А потом творение Эйфеля стало неотъемлемым символом Парижа. Станут такими же символами Москвы и эти островерхие сооружения, но не сейчас, в шестьдесят пятом, а значительно позже.
Пока же на московских окраинах росли кварталы «черемушек» или «хрущоб» – убогих блочных пятиэтажек. Которые тогда новоселам казались вовсе не убожеством, а счастливейшим разрешением жилищной проблемы, подарившим тысячам москвичей их мечту – отдельную квартиру. С крохотными комнатками, низкими потолками, совмещенным санузлом, но – отдельную, свою, и это было счастье!
«Хрущобы» строились, а самого Хрущева уже не было. Вернее, еще жил-поживал Никита Сергеевич, но уже не всесильный Первый секретарь ЦК КПСС и Председатель Совета Министров СССР, а рядовой пенсионер, которого полгода назад съели – скушали, схрумкали и не подавились – верные друзья и ближайшие соратники.
Отставкой Хрущева закончилась великая политическая «оттепель», и начался грядущий «застой» под руководством Брежнева.
А в остальном, не считая высоток и «хрущоб», Москва оставалась прежней – старинный центр, Красная площадь, башни Кремля, мосты на Москвой-рекой. На вечерних слабоосвещенных улицах было много людей, но еще совсем мало машин. По одну сторону Большого Каменного моста на месте бывшего (и через тридцать лет – будущего) Храма Христа Спасителя пока еще размещался бассейн «Москва», а по другую – знаменитый «дом на набережной» с Театром эстрады.
Туда, в театр, мы еще придем, а пока заглянем в уже не менее знаменитый дом – жилищный кооператив Большого театра на Каретном ряду. В этом доме жили не только певцы и балеруны, но и многие известные деятели культуры других жанров.
Жил здесь и Леонид Осипович Утесов.
И сейчас в его квартире из шикарного прибалтийского приемника «Ригонда» звучит знакомая каждому советскому человеку песня «Дорогие мои москвичи» в исполнении дуэта Утесова и его дочери Эдит:
Затихает Москва, стали синими дали,
Ярко блещут кремлевских рубинов лучи.
День прошел, скоро ночь. Вы, наверно, устали,
Дорогие мои москвичи.
Можно песню окончить простыми словами,
Если эти простые слова горячи.
Я надеюсь, что мы еще встретимся с вами,
Дорогие мои москвичи!
Ну что сказать вам, москвичи, на прощанье?
Чем наградить мне вас за вниманье?
До свиданья, дорогие москвичи, доброй ночи,
Доброй вам ночи, вспоминайте нас…
Леонид Осипович – уже грузный, но еще крепкий, уже седеющий, но с еще молодыми глазами, – стоит посреди комнаты, тоскливо подчиняясь рукам шустрого портного, заканчивающего подгонку на нем нового костюма.
Перед старинным, карельской березы, трельяжем наносит последние косметические штрихи сорокалетняя и, увы, слегка увядающая красавица – дочь Дита.
В углу застыл с несколькими галстуками на согнутой руке все еще невероятно привлекательный, с латиноамериканскими жгучими глазами и усами, Алик – муж Диты, кинорежиссер-документалист Альберт Генденштейн.
А когда по домам вы отсюда пойдете,
Как же к вашим сердцам подберу я ключи,
Чтобы песней своей помогать вам в работе,
Дорогие мои москвичи?
Синей дымкой окутаны стройные здания,
Ярче блещут кремлевских рубинов лучи…
Ждут вас завтра дела, скоро ночь, до свидания,
Дорогие мои москвичи!
Утесов вдруг нервно вскрикивает:
– Дита, выключи кричалку, я уже слышал это произведение!
Рука Диты, подносящей щеточку к глазу, чуть вздрагивает: она знает, очень хорошо знает, от кого у отца эти дурацкие словечки: «кричалка» вместо радио, «чесалка» вместо расчески, «обалденочка» вместо водки… Но Дита ничем не выдает свое знание, а послушно встает, чтобы выключить приемник. Однако песня уже закончилась, и звучит голос диктора: «Конечно, песня „Дорогие мои москвичи“ дорога не только москвичам, но и всем советским людям, которые поздравляют всенародно любимого артиста Леонида Осиповича Утесова со славным юбилеем – семидесятилетием!»
Все верно, дожил. Семьдесят. Когда? Как столько лет пролетело? Не заметил. Просто жил, жил, жил – и дожил. А диктор по радио продолжает заливаться бессмысленным соловьем: «В этот радостный и знаменательный для каждого человека день человек оглядывается на свою человеческую жизнь и по-человечески задумывается: что же сделано за эти семьдесят лет…»
– Эту цифру я тоже уже слышал! – торопит Утесов дочь.
Дита наконец выключает приемник. Но отец не успокаивается:
– И закрой простудилку!
И снова глаз Диты чуть дергается, реагируя на очередное дурацкое словечко. Но она переспрашивает ровным голосом, как ни в чем не бывало:
– Что, папа?
– Я говорю, закрой форточку! На улице прохладно!
– О, есть такой анекдот! – оживляется портной.
Этот портной – не просто так себе портной. Этот портной – Исаак Соломонович Затирка. Фамилия такая. Не просто фамилия – легенда.
Дело в том, что во времена тотального советского дефицита деньги не решали ничего. Все решали связи. Проще и грубее – блат. По блату получали квартиры и поступали в институты, по блату доставали шапки-ушанки и колбасу-сервелат, по блату добывали билеты на поезд и место на кладбище…
Но был блат на уровне директора магазина, начальника ЖЭКа или кассирши в театре, а был блат на высшем уровне. Парикмахер, который делал прически женам членов ЦК КПСС, механик, который ремонтировал машины в гараже КГБ, портной, у которого шили лучшие представители творческой интеллигенции, не ниже уровня народных артистов.
Таким портным и был Затирка, человек, приехавший из Одессы, герой историй, колоритом и числом не уступающих анекдотам про Ходжу Насреддина. Например, история, свидетельствующая о том, что уже в те времена было непримиримое состязание двух столиц России – Москвы и Ленинграда. Так вот, ленинградский писатель приехал в Москву, пришел к Затирке и надменно попросил сшить ему костюм не хуже того, который ему сшил знаменитый ленинградский портной. Затирка долго и тщательно осматривал костюм ленинградца, исследовал каждый шов и пуговицу. А потом спросил: «Так кто вам шил этот костюм?» – «Я же сказал, его сшил самый известный портной Ленинграда!» – «Да-да, это я слышал, но кто он по профессии?»
Портной Затирка не только порождал анекдоты, но и любил их рассказывать. Вот и сейчас, после утесовской реплики про форточку, портной оживляется:
– О, есть такой анекдот!
И, не прекращая колдовать над костюмом, рассказывает, как один еврей просит жену закрыть окно, потому что на улице холодно, а жена удивляется: «Изя, что за глупости! Если закрыть окно, так что – на улице станет теплее?»
Портной хихикает. Утесов бросает на него испепеляющий взгляд:
– К вашему сведению, товарищ Затирка, бог сотворил мир за шесть дней. А вы возитесь со штанами целый месяц!
Портной насмешливо парирует:
– Так вы таки посмотрите на этот мир – и на эти бруки!
Честно говоря, Утесову крыть нечем. Красавец-зять не выдерживает пассивной роли наблюдателя и прикладывает к пиджаку тестя полосатый галстук:
– Этот, по-моему, в тон… Советую…
– Алик, советуй своей жене! А я на сцене всегда в одном и том же галстуке!
Вообще-то, Альберт про это знает. И все близкие знают, что Леонид Осипович почти всегда, особенно на ответственные выступления – а уж сегодня куда ответственней! – надевает один и тот же залоснившийся от многолетнего употребления черный галстук.
– Талисман? – догадывается словоохотливый портной. – Знаете, у меня тоже был талисман: старая зингеровская иголка. И вы не поверите, но когда я эту иголку потерял…
Последствия этой потери остаются неясными, так как звонят в дверь. Утесов взволнованно вскрикивает:
– Алик, что ты стоишь, открой уже!
Альберт уходит и возвращается с кипой телеграмм, читая их на ходу:
– От Сыктывкарской филармонии… От госпиталя Министерства обороны… Просто земляки из Одессы, без подписей… Команда эсминца «Дерзкий»…
Утесов слушает поздравительный перечень раздраженно и с явным напряжением. Дита мягко улыбается:
– Папа, ты думаешь, правительственные телеграммы почтальоны носят?
– А что, телеграммы сами ходят? – пытается улыбнуться в ответ Утесов.
– Нет, тебе все принесут в театр.
– Ага, принесут они…
– Конечно, я уверена, обязательно дадут…
– Ага, дадут они…
– Точно дадут, сама Фурцева приедет.
– Ага, приедет она…
Дита не выдерживает однообразного брюзжания отца и взрывается:
– А не дадут – так не дадут!
Утесов застывает, как от выстрела в спину. То есть что это значит – не дадут?! Такое даже невозможно представить. Он шел к этому семьдесят лет. Он спел сотни песен. Он покорил сердца миллионов. Он стал воистину народным артистом по сути. Так почему же не стать им и по званию – «народный артист Советского Союза».
Слаб человек! Вроде все у него есть… нет, не вроде, а действительно все: фантастическая любовь зрителей, уважение и зависть коллег, благосклонность высшего руководства; есть ордена и медали, есть звания – «заслуженный» и «народный» России. Да, но – только России… Последнее время он спал мало и плохо. Долго ворочался, забывался кратким сном и вздрагивал, просыпаясь от тревожных сновидений. И дятлом долбила одна мысль: дадут – не дадут?
Дита его успокаивала, но сама, честно говоря, думала о том же. И его коллеги, знакомые, друзья и недруги думали о том же. Прикидывали, судачили, как ильфо-петровские «пикейные жилеты», взвешивали все за и против.
С одной стороны, как не дать, ведь такой человек – кумир, мастодонт, корифей эстрады… Да, но с другой стороны, всего лишь эстрады, а не театра и не кино… С одной стороны – великие песни, но с другой – были ведь и не великие, и даже сомнительные… С одной стороны – конечно Утесов, но с другой – все же изначально Вайсбейн…
А время неумолимо летело, и день юбилея неотвратимо приближался, и вот уже он настал, но до сих пор не ясно: дадут или не дадут Леониду Осиповичу Утесову высокое звание «народный артист СССР».
– А не дадут – так не дадут! – не выдержав, взрывается Дита. – Райкину на пятьдесят не дали – и ничего! Жив, здоров, работает…
– Аркаша – еще мальчишка! – запальчиво возражает Утесов. И махнув рукой, переключается на портного: – Ну что, что? Сколько еще ждать?
Великий портной Затирка флегматично отвечает:
– Гораздо меньше, чем вы уже ждали…
МОСКВА, ТЕАТР ЭСТРАДЫ, 23 АПРЕЛЯ 1965 ГОДА
Зал Театра эстрады полон – лучшие люди искусства, цвет Москвы и страны: Михаил Жаров и Фаина Раневская, Аркадий Райкин и Мария Миронова, Сергей Образцов и Клавдия Шульженко, Зиновий Гердт и Лидия Русланова…
Слышится ровный гул голосов, все смотрят на пустую сцену, где висят потрет Утесова в лавровом венке и две цифры: «70» – его возраст и «55» – его стаж в искусстве.
И все ждут. Ждут не юбилейной церемонии, не блестящего действа, не потрясающего концерта… То есть, нет, конечно, всего этого ждут, но и так понятно, что это все будет, однако не это сейчас главное. А главное все то же: дадут – не дадут?
Вообще-то, семьдесят лет Утесову исполнилось еще в марте. Но ясности с присвоением звания еще не было. Поэтому и с празднованием тянули, тянули и дотянули уже до апреля. А ясность так и не появилась. Но дальше тянуть с юбилеем было некуда. Тем более что пронесся слух: точно дадут. Вот и назначили день торжества. Однако пока слух оставался слухом. А точно сообщить (или не сообщить) об этом могла лишь министр культуры СССР Екатерина Алексеевна Фурцева. Но Фурцевой до сих пор не было.
За кулисами поглядывают на пустую сцену Утесов – в новом костюме, Дита – в платье с мехами и ведущий вечера режиссер Иосиф Туманов – в смокинге с бабочкой. Утесов нервничает:
– Я никогда не заставляю зрителей ждать!
Туманов спокойно парирует:
– Ждут не тебя, а Фурцеву.
Утесов закипает:
– В конце концов, это мой юбилей или Фурцевой?
– Твой, папа, конечно, твой, – поглаживает его плечо Дита.
– Да, Лёдя, юбилей твой, – улыбается Туманов. – И значит, ты уже большой мальчик и понимаешь, что министр культуры сама не решает.
Ну, конечно, он все понимает. Отлично понимает, что Фурцева при всей любви к нему не может просто сама взять и выдать ему «народного» из своего кармана. Понимает, что это рассматривают в разных инстанциях, взвешивают, обсуждают… Да, все он понимает. Он только не понимает одного: какого черта они рассматривают, взвешивают и обсуждают? Он не понимает, какого еще рожна им нужно, чтобы дать ему то, что он сто лет как заслужил!
А Туманов все журчит ему на ухо с ласковостью гипнотизера, что решения такого уровня принимает ЦК и Президиум Верховного Совета, а там и других вопросов хватает, видимо, они до этого еще не добрались, а Фурцева сидит и ждет, и обязательно дождется…
Тем временем гул голосов в зале нарастает. Многие нетерпеливо поглядывают на часы. Утесов смотрит в щелку занавеса на волнующийся зал и дергается еще больше:
– Оркестр готов?
– Оркестр готов, – заверяет Туманов и добавляет, предупреждая очередные вопросы: – И балет готов, и поздравляющие ждут, и цветы-подарки на месте. Слушай, Лёдя, на эту тему есть чудный анекдот…
– Да что меня сегодня все кормят анекдотами! – взрывается Утесов. – Все, начинаем!
Он решительно направляется из кулис на сцену.
– Папа! – пытается удержать его за рукав Дита.
Но он отбрасывает ее руку. А что – характер! Босяцкий, одесский характер. Конечно, за долгие годы жизни он пообтесался, пригладился, стал благообразней, научился ждать, терпеть, может даже лишний раз поклониться… Но только до поры до времени. А когда припечет, он не станет вилять и кланяться, он распрямится и пойдет крушить напролом.
Утесов распрямляется и делает решительный шаг из кулисы на сцену… Но на этот раз пронесло: из противоположной кулисы появляется министр культуры СССР Екатерина Алексеевна Фурцева.
Ах, красавица Катерина, Екатерина Великая! Ладная, статная, с косой-короной вокруг головы бывшая ткачиха привлекла внимание Никиты Сергеевича. И Хрущев поднял ее на небывалую высоту – не только министра культуры, но и единственной женщины – члена Президиума ЦК КПСС. Ну, само собой, ходили сплетни про особые отношения Хрущева с Фурцевой, но не в том дело, ей-богу, не в том. Катя Фурцева была хороша на посту министра культуры. Не для всех хороша, но для очень многих. Рука у нее была горячая, нрав вспыльчивый, кое-кому от нее доставалось под горячую руку. Но при этом она стольким помогла, столько судеб актерских устроила, столько спектаклей спасла от карающего меча партийной цензуры… Нет, она не была диссидентом и борцом за справедливость. Но она была женщина, и вполне могла расплакаться на трогательной постановке или мелодраматическом фильме. А искренние слезы смягчают души и нравы. Так что не зря, не зря назначил ее Никита Сергеевич министром культуры.
Правда, сейчас уже Хрущева нет, но Фурцева еще остается на своем посту. Хотя доживает на нем последние дни. И находится не в лучшей форме – моральной и физической, да и попивает она последнее время. Но сейчас она на высоте – в строгом костюме а-ля «член правительства», на высоких каблуках, с красной кожаной папкой в руке. Зал мгновенно затихает. В абсолютной тишине слышен лишь цокот каблучков Фурцевой. Она подходит к микрофону, открывает папку и безо всяких предисловий начинает читать:
– Указ Президиума Верховного Совета СССР…
Больше она ничего не успевает сказать – зал взрывается овацией. Всем уже и так все ясно. Дали!!!
Фурцева слегка вздрагивает, но ее строгое лицо смягчает понимающая улыбка. Она властно поднимает руку, зал послушно стихает. И Фурцева все-таки дочитывает:
– За большой вклад в развитие советского музыкального искусства присвоить Утесову Леониду Осиповичу почетное звание – «народный артист СССР»!
В зале снова шквал аплодисментов. Таких яростных, как будто это его – зала – личная победа. А застывший в кулисах Утесов вдруг обмякает, словно из него выпустили воздух, и как-то устало и негромко говорит сам себе:
– Дали… Таки дали… Ну и что?..
Он впадет в знакомое всем состояние, когда бессонными ночами напряженно готовишься к главному экзамену, а потом сдаешь его – и наступает полное опустошение. Но Дита торопит отца:
– Папа, иди! Иди же, папа!
Утесов встряхивает головой, мгновенно надевает свою обаятельнейшую улыбку – а как же, профессионал! – и выходит на сцену.
Зал встает и аплодирует стоя. Фурцева вручает Утесову папку. И весомо сообщает всем:
– Хочу отметить, товарищи, что Леонид Осипович – первый… я подчеркиваю, первый артист эстрады… которого партия и правительство удостоили столь высокого звания!
Фурцева выжидающе смотрит на Утесова. И он оправдывает ее ожидания. Серьезнеет, делает торжественное выражение лица, настраивает голос на взволнованную глубину:
– Уважаемая Екатерина Алексеевна! Разрешите мне высказать искреннюю и глубокую благодарность за эту высокую награду нашей дорогой коммунистической партии и советскому правительству! – Он умолкает, словно сомневаясь в уместности дальнейших слов, но все же решается и широко улыбается: – И еще спасибо моей родной Одессе!
Екатерина Великая в некотором недоумении чуть приподнимает бровь. Но зал расслабляется и снова восторженно аплодирует. Да еще ведущий Иосиф Туманов, смягчая ситуацию, дает отмашку оркестру, и звучит, пожалуй, самая главная песня Утесова:
Есть город, который я вижу во сне.
О, если б вы знали, как дорог
У Черного моря открывшийся мне,
В цветущих акациях город
У Черного моря…
И Утесова уже не удержать, и он уже забыл про официоз и церемониал, и он расплывается в трогательной улыбке, и почти по-дружески сообщает и Фурцевой, и всему залу, и всему миру своим неповторимым голосом – с характерной хрипотцой и одесским говорком:
– Вы ж понимаете, шо многие бы хотели родиться в Одессе, но не всем это удается! Для этого надо, шоб, как минимум, ваши родители хотя бы за день до вашего рождения попали в этот город. Но не все ж могут себе это позволить. А мои – всю жизнь там прожили…
ОДЕССА, ВЕСНА 1895 ГОДА
Волны Черного моря накатывают на берег, сверкая брызгами в ослепительных лучах южного солнца. Но до пыльного переулочка в районе Малой Арнаутской и Привоза море не достает, и солнце сюда пробивается с трудом сквозь тень деревьев и виноградной лозы.
Треугольный переулок, дом 11. Двухэтажный дом и типичный одесский дворик, опоясанный по всему периметру деревянной галереей с железными витыми перилами. Ворота – тоже железные – ведут из двора в переулок. На левой стороне дома – тяжелая резная дверь. Если войти в нее и подняться на второй этаж по очень крутой лестнице с выщербленной итальянской плиткой, то можно добраться до квартирки из трех комнат – две крошечные, окна во двор, и одна побольше, окна на улицу. Здесь живет семья Вайсбейнов.
А на первом этаже, напротив водяной колонки, проживает мадам Чернявская – известная повитуха, принимавшая всех младенцев в этом дворе, и во дворе рядом, и во дворе напротив, и во всех дворах Треугольного переулка и окрестностей. В ее квартиру и врывается поздним вечером разбитная голосистая девка Маня:
– Мадам Чернявская! Хватайте свой чемоданчик и скачите у пятнадцатую квартиру! Мадам Вайсбейн сейчас рассыплется на кусочки!
Грузная повитуха, в платке, заправленном за уши и подвязанном у подбородка, отрывается от пасьянса, который она раскладывала на столе, покрытом вязаной из ниток скатертью.
– Тихо, ша! И почему это в Одессе имеют моду рожать на ночь глядя, когда нормальные люди уже готовы скушать свой штрудель и спокойно отдыхать…
Продолжая ворчать, повитуха собирает докторский чемоданчик и меняет домашние тапки на уличные чоботы. Маня приплясывает от нетерпения у порога:
– Ой, ну шо ж вы копаетесь, как на похороны!
– Ай, на каждые роды будут свои похороны…
Маня выхватывает из рук повитухи чемоданчик и первой вылетает за дверь.
А в свою квартиру, открыв дверь ключом, устало входит хозяин – Иосиф Вайсбейн.
Он очень аккуратный человек – в отглаженном костюме, в начищенных ботинках, с довольно пышными, но тщательно подстриженными усами и с потертым, но чистеньким саквояжем в руке. Он аккуратно снимает сюртук, обмахивает его щеткой и вешает на плечики. Снимает золоченое пенсне, бережно укладывает в футляр, кладет футляр в комод, а оттуда извлекает простенькие очки, подвязанные веревочкой.
Но тут из соседней комнаты доносится женский стон. И степенный Иосиф, потеряв всю свою размеренность, бросается в комнату, где лежит на широкой супружеской постели его жена Малка. Лоб у нее весь в испарине.
– Малочка, что? Или уже началось?
Вместо ответа врывается Маня, таща за собой повитуху мадам Чернявскую.
– Холоднокровней! – ворчит повитуха. – Это если бы мадам Вайсбейн имела первое дитя, так я бы еще нервничала, а то уже, слава богу, четвертый визит…
Иосиф падает на колени перед женой, хватает ее за руку:
– Малочка, душа моя! Больно, да? Больно?
Малка лишь тихо стонет – черные пряди волос прилипли к мокрому лбу. А повитуха грозно заявляет Иосифу:
– Мосье Вайсбейн, сделайте так, чтобы вас здесь не было!
Девка Маня уже тащит таз с горячей водой. Повитуха расстилает белые простыни. Растерянный Иосиф плетется в кухню. И смотрит, не видя, в темное окно, нервно постукивает пальцами по стеклу. В кухню влетают мальчик Миша и две девочки, Клава и Прасковья, – в длинных ночных сорочках.
– Папочка, папочка, Миша говорит, что у нас будет братик! – кричит Клава. – А мы с Песей – что будет сестричка!
Появление детей мобилизует папу Иосифа, и он с максимально доступной ему строгостью переключается на воспитательную работу:
– Дети, во‐первых, вам нужно спать! А во‐вторых, кто будет – я не знаю…
– А я знаю – братик! – заявляет Миша.
– Нет, сестричка! – хором возражают девочки.
– Нет, братик! – дергает Клаву за косичку Миша.
– Нет, сестричка! – дает ему тумака Клава.
– Дети, не ссорьтесь! – вмешивается папа Иосиф. – Идите спать!
Появляется сияющая Маня:
– Мосье Вайсбейн, у вас – девочка!
Девчонки прыгают, показывая брату Мише «носики»:
– Сестричка! Ага, сестричка!
Из комнаты зовет повитуха:
– Манька, сюда иди!
Манька убегает. Папа Иосиф уже строго приказывает:
– Все, дети, я сказал: спать!
Малыши нехотя, продолжая тайком шпынять другу дружку, удаляются. Папа Иосиф взволнованно одергивает сюртук и направляется в комнату. В дверях его встречает повитуха:
– Мосье Вайсбейн! Вы будете сильно смеяться, но у вас двойня!
Папа Иосиф столбенеет:
– Как… двойня?
– Так, двойня! – усмехается повитуха. – Представьте себе, это бывает… Девочка, а потом таки мальчик.
– Что же вы сразу не сказали! Какое счастье – второй сын!
– Я вас поздравляю с этим счастьем, мосье Вайсбейн!
Папа Иосиф благостно улыбается, потом спохватывается:
– А как она?
– Ой, не берите в голову! Мадам Вайсбейн такая справная женщина, что может родить вам целый синагогальный хор!
Измученная мама Малка сидит на кровати, опираясь на гору подушек, а рядом – два кулечка с новорожденными: мальчик и девочка, сын и дочь. Папа Иосиф нежно гладит распущенные волосы жены. И смотрит ей в глаза, и молчит, и думает, как ему повезло в жизни.
Впрочем, он сам себе устроил это еврейское везение и счастье. Потому что неожиданно для всей своей зажиточной семьи, да и, честно говоря, для себя самого он не дал слабину. А поступил, как настоящий мужчина. Так считал он. Или – как настоящий босяк. Так кричал его отец. А было вот что: Иосиф привел в дом родителей невесту. Тоненькую черноглазую девчушку Малку Граник. Из очень бедной, да просто нищей семьи. Отец сказал Иосифу: «Нет!» Иосиф сказал отцу: «Да!» Отец сказал Иосифу: «Я выгоню тебя из моего дома!» Иосиф сказал отцу: «Я сам уйду!» Оба сдержали свое слово. Отец его выгнал, Иосиф ушел. И женился на любимой своей Малочке, и больше никогда не появлялся в родительском доме.
И вместо обеспеченной жизни богатого наследника стал вести тяжкую жизнь лепетутника. На одесском жаргоне «лепетутник» – это мелкий торговец, посредник в разных коммерческих сделках, маклер для разовых поручений… В общем ничего стабильного, ничего определенного – ни работы, ни заработка. Все зыбко, сиюминутно и воздушно. Мудрый Шолом-Алейхем называл таких людей – «человек воздуха».
Папа Иосиф гладит маму Малку по взмокшим волосам:
– Спасибо, родная моя! Два мальчика и три девочки! Или есть кто-то меня счастливее?
– И все это счастье хочет кушать, – вздыхает мама Малка. – Ох, Йося, с другой женой ты бы купался в деньгах, как утки в луже на Слободке…
– Не говори так, не рви мне сердце! Если мои родители не имели души и из-за бедной невесты отказали мне в деньгах, так пусть забирают их на тот свет! Пусть попробуют купить там на эти деньги хоть полфунта любви и благодарности…
Малка слабой рукой гладит руку мужа. Один из новорожденных – мальчик – разражается пронзительным криком. Мама Малка прикладывает его к груди. А папа Иосиф улыбается:
– С таким голосом он будет невроку хорошим кантором!
Одесса начала века – это кривые улочки и прямые бульвары, корабли и биндюжники в порту, церкви, мечети и синагоги, трамвай-конка и рынок Привоз, который круглый год ломился от фантастического изобилия мяса и рыбы, молока и сладостей, овощей и фруктов… Но какое бы изобилие еды ни царило на Привозе, мама Малка никогда не давала детям целое яблоко или пирожное, а только пол-яблока или полпирожного. От этого сладкое казалось еще желанней и слаще.
Удар ножом – и яблоко разделено на две части. Мама Малка выдает половинки на десерт стоящим перед ней детям – старшему сыну Мише и дочери Клаве.
– Спасибо, мамочка! – хором благодарят дети и уносятся.
В семье Вайсбейнов завтрак, обед и ужин – всегда в точно определенное время. И за столом каждый сидит точно на своем месте. Еще удар ножом – и еще одно яблоко разделено на половинки. Одну мама подает маленькой Полине. Вторую половинку вертит в пальцах:
– И где же Лёдя?
– Не жнаю, мамошка! – отвечает Полина, близнец Лёди, не выговаривая половину букв.
Малышка убегает за старшими. Мама Малка раздумывает еще секунду и протягивает пол-яблока папе Иосифу:
– Ешь, Йося!
– А как же Лёдя?
– Ребенок должен знать порядок! Не пришел к обеду – ходи голодный!
– Но…
– Ешь!
Иосиф нехотя берет яблоко, но тут вбегает разбитная девка Маня.
– Малка Моисеевна! Вы побежите, погляньте, где ваш Лёдька!
Папа и мама спешат по галерее второго этажа, опоясывающей внутренний дворик. Откуда-то доносятся звуки скрипки. Мелодия становится все громче.
Вбежав в коридор, они видят трехлетнего сына, свернувшегося калачиком под дверью. Здесь живет учитель музыки Гершберг. И там, за дверью, сейчас поет его скрипка. Мама Малка бросается к лежащему на полу сыну.
– Лёдя! Что ты тут валяешься, как беспризорник! И что подумает маэстро Гершберг?
Папа Иосиф ее останавливает:
– Тише, он спит…
Родители склоняются над уснувшим малышом. Мама бережно берет его на руки.
– Ой, горе ты мое!
Папа поправляет задравшуюся рубашонку сына. Лёдя открывает глаза, прижимается к материнской груди и сонно улыбается:
– Мамочка… Там хорошо… Там – музыка!..
Мелодия скрипки за дверью становится все нежней и возвышенней.
Совсем другая музыка – разудалая, народная, многоголосая музыка одесской речи – звучит на Привозе, по которому бредет семилетний Лёдя.
– Сахарно-о морожено-о! – тенором заливается мороженщик.
– Кавуно-ов! На разрез кавуно-ов! – басит усатый продавец арбузов.
– Селк! Цисуца! Селк! – шепелявит китаец, торгующий тканями.
– Туфлы грецески! Грецески туфлы, батынки! – бубнит грек-обувщик.
Дородная мамаша со скрипичным футляром в одной руке другой тащит за собой тщедушного пацана в бархатной курточке и с бантом на шее. Мальчик пытается затормозить у тележки мороженщика.
– Мамочка, мороженое! Ну, мороженое!
– Боже упаси! У тебя может приключиться ангина, а потом – менингит головы! Как ты будешь играть на скрипке?
– Но я же играю руками, а не головой!
Этот аргумент не убеждает маму, она тащит вундеркинда с бантом дальше. Лёдя, проводив бедолагу сочувственным взглядом, протягивает торговцу копеечную монетку и важно приказывает:
– На все!
Мороженщик усмехается, берет самый маленький вафельный рожок, зачерпывает круглой ложкой один шарик мороженого, шлепает его в рожок, протягивает мальчику. Лёдя поспешно слизывает стекающую каплю драгоценного лакомства. И хмуро наблюдает, как мороженщик накладывает разодетой девчонке-толстушке целую горку мороженого в самый большой рожок. Девчонка замечает его взгляд, отхватывает немалый кусман мороженого и показывает Лёде испачканный язык.
А Лёдя убегает с Привоза, несется на Итальянскую улицу, мимо тенистых платанов, по булыжникам, по кривым улочкам, пересекает Дерибасовскую и вылетает на Николаевский бульвар.
Здесь тоже звучит музыка. Много музыки. По случаю воскресного дня в излюбленном месте прогулок горожан – от здания Городской думы до Воронцовского дворца, где бывал Пушкин – в центре бульвара на круглой площадке играет духовой оркестр. В ресторане под навесом – итальянский оркестрик. А в пивной без навеса – румынский. Играют они по очереди, друг другу не мешая.