bannerbannerbanner
полная версияПлацкарт

Настя Дробышева
Плацкарт

Полная версия

Никаноров встаёт и решительно направляется к тамбуру.

– Мужчина, дверь в тамбур не закрывайте! – раздаётся приказ из соседнего отсека, и Никаноров вздрагивает. – Душно!

Это свинка. Её скрипучий рубящий голос он уже выучил: она тянет «щ», словно набрасывает петлю – «мущщщина».

Он порывается было кивнуть и быстро пройти мимо, но вдруг прикусывает язык:

– Простите, очень дует, – говорит он твёрдо, даже жёстко, пожалуй, излишне жёстко.

Свинка недоверчиво вскидывает бровь и оглядывает незнакомца внимательнее. В её скукожившихся зрачках – смесь бешенства и уважения. Щёки Никанорова пунцовеют.

– На м-моём месте очень д-дует, – сбивчиво добавляет он, пытаясь сгладить неловкость, и глупо улыбается. Заикание предательски просачивается. Это фиаско.

– Ну а мы щас от жары сдохнем, – безапелляционно, со смаком.

Никаноров мнётся, хватается за ладонь.

– Но… Д-давайте… найдём общее решение, – он силится вернуть голосу бодрость, но тот дрожит, как Пушинка в его руке в тот чёрный день, когда гвоздём ему пропороло кисть и он впервые обмочился со страху.

– Мужчина, – опять это едкое «щ-щ-щ» – ногтём по пенопласту, – мы нашли решение. Нам душно – мы открыли дверь. Нас тут шестеро, вы – один.

Он растерянно озирается. Наверху спят – или притворяются. Пожилой пассажир с острой бородкой закапывается в «Известиях». Двое шахматистов на боковушке равнодушно двигают фигуры, потягивая дешёвый коньяк. Молчание – знак согласия.

На скулах Никанорова выпячиваются желваки. Кровь в висках бешено бьётся.

– Хорошо, извините, – цедит он, кивает и быстро проходит вперёд, задевая по пути чью-то корзину. Свинка провожает его недоверчивым взглядом.

Тук-тук, так-так… Тук-тук, так-так… Какого чёрта?! Почему он должен страдать?! Ему холодно, холодно!!… Почему никому до этого нет дела?! Никаноров ударяется о чужие ноги, лязгает зубами, протискивается сквозь чемоданы и авоськи с овощами, вокруг смех, храп, посвисты, кто-то окрикивает: «Эй, поаккуратней!» – нет, он не может «поаккуратней», он не будет «поаккуратней», ему холодно, и он не оборачивается. Плевать! Да, плевать. Никаноров хищно улыбается, наслаждаясь собственной злобой – такой редкой, такой сладкой. Теперь он не заикается, теперь ему не страшно! Никакого сострадания, эмпатии и прочей белиберды… Око за око, зуб за зуб!! Ему холодно, и он сейчас закроет эту чёртову дверь! Хлопнет ею громко – на весь вагон! А потом скажет этой свинье, что она свинья!!! Он хохочет и пинает чью-то сумку в проходе. Если кто-то сейчас перегородит ему дорогу – он вцепится в горло! Они заслужили!!…

Тамбур. Дверь закрыта. Закрыта? Никаноров ощупывает её – и не верит глазам: закрыта. Проводит пальцем по щели – и не чувствует воздуха. Дверь закрыта. Надо же… Озадаченно чешет в затылке. Сладкая злоба разбилась о холодную сталь. Ему досадно, неловко. Он думает открыть сейчас эту дверь, чтобы вновь закрыть. Захлопнуть. Со всей силы. Со всей дури. Но куда всё делось? Он обмяк, плечи опустились, он вновь ощутил першение в горле. Слишком стучит в висках. Наверное, температура. Он сглатывает. Горько, мерзко. Ему снова отчаянно хочется горячего. И спать.

– Мужчина, дверь за собой закрывайте, – усталый девический голос позади: это не свинка.

Он оборачивается: проводница с отсутствующим взглядом перебирает бельё.

– Это не я, – по-детски отзывается Никаноров, и проводница поднимает бровь:

– Что «не я»?

– Я не з-закрывал дверь, – он отвечает быстро и, конечно, заикается. – Т-то есть не открывал…

Проводница на него не смотрит:

– Дверь в тамбур должна быть всегда закрыта.

– Конечно! Спасибо! – Никаноров кивает и чуть кланяется. Девушка настороженно глядит исподлобья:

– Мужчина, вам чего? – в руках ворох белья, под глазами мешки, за окном мрак, у неё третья смена. – Чаю? Сигарет? Расчёску?

– Чаю! – Эта девушка, закопавшаяся в белых тряпках, должно быть, ангел-хранитель. Нужно успеть попросить у него счастья, пока он не исчез. – Чаю, пожалуйста! Я… Я п-принесу деньги… У меня п-пакет… Я оставил…

– Перед прибытием завтра расплатитесь, – она дёргаными движениями откладывает бельё, вытаскивает пакетик из коробки, кидает его в стакан и поворачивает ручку титана. Кипяток вздымается белым паром, и Никанорову кажется, что курится Фудзияма.

– Спасибо! Спасибо Вам огромное! – он снова осклабился и чуть не прослезился.

– Семь рублей утром занесёте. Вы до конца у меня?

– Да, спасибо! – тепло подстаканника греет ладони. – Я до Санкт-Петербурга.

– До конца, – подытоживает проводница и нетерпеливо подхватывает кучу белья. – Через четыре часа прибываем. – Никаноров, жуя губы, всё не уходит. – Что-то ещё?

– Э-э… П-простите… – девушка равнодушно склоняется над простынями и бегло перебирает их пальцами – пересчитывает. – У н-нас там шумно… Я… М-мне на работу завтра… Можно выключить свет? – наконец формулирует он и выдыхает. – Пожалуйста!

– Через пять минут выключаем, – отзывается проводница, не поднимая головы.

Всё хорошо. Вот теперь всё по-настоящему хорошо. Тук-тук, так-так… Дзынь-дзынь – звенит ложечка в чае: Никаноров совсем расхрабрился и, уходя на место, спросил у проводницы сахару. Хорошо! Горло обволакивает горячая жидкость и смывает боль. Внутри тепло и спокойно. Никаноров откидывается на спинку и закрывает глаза, вытягивает ноги и шевелит пальцами. На них наброшено одеяло – а значит, никто этого не видит. Тем более, в полной тьме. Блаженство. Никаноров причмокивает. Когда он, с дурной улыбкой и чаем, вернулся, свинка ощетинилась и покатилась в сторону тамбура, но возвратилась быстро – прибитая и затравленная. Губы-червяки сдулись в пупочек, глазки скукожились. Никаноров слышал, как, яростно что-то листая («Орифлейм»?), она вполголоса жаловалась на судьбу, уже безобидно, беззубо: «У меня, блядь, с собой валидола нет… Если мне, нахуй, плохо станет… Я вас тут всех, блядь…» – а потом, нырнув в соседний отсек, рявкнула: «Андрей, Саша, быстро спать!» – и удалилась.

Толстяк, насосавшись пива, храпит наверху. Субтильная леди снова баюкает ребёнка: худенькая, беленькая, «Офелия с безумными глазами»; редкие фонари высвечивают её измученную фигурку. Андрея не слышно, Санёк ворочается, шмыгая носом. Шахматисты, игравшие до отбоя, гремят доской и наскоро раскладывают постели. Свет на секунду врывается в вагон, и Никаноров глядит на часы: стрелки симметрично образуют улыбку – без десяти минут два. Он отпивает ещё чая; тот уже сладкий, как сироп: сахар на дне не размешан. В воздухе висят тяжёлые запахи вермишели, чипсов и пива – Никаноров слышит их даже через заложенный нос. Хочется курить.

Он выливает в рот последние капли, нащупывает в темноте пакет и, позванивая ложечкой, пробирается к тамбуру. В проходе тесно, очень тесно. При свете было свободнее. Вот торчит лыжная палка (в мае?), во тьме она похожа на саблю, вот колесо велосипеда, гора коробок, сундучки, саквояжики, мешки, чемоданы, авоськи, ноги, локти, одеяла, приоткрытые рты, шевелящиеся ноздри. Тесно. Никаноров двигается в кишке гигантского удава, а тот распластался где-то под гниющей листвой, не в силах переварить сожранное. Тук-тук, так-так, тук-тук, так-так. Поезд качает, Никаноров спотыкается, теряет равновесие. Левая рука хватается за чью-то полку, правая беспомощно балансирует в воздухе, стакан кренится, ложечка выскальзывает и глухо падает на постель. Никаноров замирает и вглядывается в силуэт под простынёй: белые очертания чуть вздымаются и вибрируют в ритме состава, чёрные волосы рассыпались по подушке – лица нет. На спутанной пряди что-то поблёскивает – ложечка. Никаноров осторожно протягивает руку – два волоса обвили ложку и не пускают. Он ощупью сдирает их – жёстких, как леска, – и бросает. Один исчезает во тьме, второй падает на подушку. Никаноров смахивает его, ладонью чувствуя мокрую от слюны ткань.

Рейтинг@Mail.ru