Naomi Novik
THE GOLDEN ENCLAVES
Copyright © 2022 by Temeraire LLC
This translation published by arrangement with Del Rey, an imprint of Random House, a division of Penguin Random House LLC
© Сергеева В.С., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
Напоследок этот гад успел сказать: «Эль, я так тебя люблю».
А потом он вытолкнул меня за ворота Шоломанчи, и я приземлилась плашмя в раю, на зеленой полянке в Уэльсе, которую видела последний раз четыре года назад. Деревья были покрыты свежей листвой, сквозь которую сочился солнечный свет, и меня ждала мама. Мама. В руках она держала цветы. Маки знаменовали отдых, анемоны – преодоление, лунник – забвение бед, вьюнок – новое начало. Обычный приветственный букет, который должен был изгнать из моей памяти пережитые ужасы, наполнить душу покоем и исцелить раны, – но, едва мама протянула ко мне руки, я дико взвыла «Орион!», вскочила, и цветы полетели во все стороны.
Несколько месяцев – целую жизнь – назад, когда мы лихорадочно тренировались на полосе препятствий, одна девчонка из миланского анклава подарила мне латинское заклинание перемещения, очень редкое, которое можно наложить на себя, не рискуя разлететься на кусочки. Предполагалось, что с его помощью я буду прыгать с места на место в выпускном зале и спасать других – таких, как девчонка из Милана, потому-то она и дала мне заклинание, за которое в иных обстоятельствах пришлось бы заплатить пятилетний запас маны. Обычно им не пользуются для перемещения на большие расстояния, но время мало чем отличается от пространства, а в Шоломанче я была десять секунд назад. Я отчетливо, как на чертеже, представляла себе зал вкупе с кошмарной тушей Терпения и ордой голодных злыдней. Я встала у ворот, точно там же, где стояла, когда Орион меня толкнул, и принялась за дело.
Но заклинание не желало накладываться, оно сопротивлялось, словно выставляя на пути предупреждающие знаки – стоп, тупик, дорога размыта. Я настаивала, продолжая вкладывать в него ману, и заклинание наконец дало сдачи, свалив меня с ног. Казалось, я влетела лицом в бетонную стену.
Я встала и повторила – и снова рухнула наземь.
В голове стоял оглушительный звон. Я кое-как поднялась на ноги. Мама помогла мне устоять – она что-то говорила, удерживала меня, пыталась успокоить, но я прорычала: «На него напало Терпение!» – И она бессильно опустила руки: в ее памяти встал оживший кошмар.
После того как я вылетела за ворота, прошло уже две минуты. Две минуты в выпускном зале – это очень много, даже когда он не набит под завязку чудовищами со всего света. Но, сделав передышку, я перестала тупо биться головой о ворота. Я задумалась – и попыталась наложить на Ориона призывающее заклинание.
Большинство магов не способны призвать ничего крупнее резинки для волос. Но призывающие заклинания, которые я отнюдь не по доброй воле коллекционировала в школе, сплошь предназначались для того, чтобы притащить несколько беспомощных, пронзительно вопящих пленников в жертвенную яму (которую я почему-то не удосужилась вырыть). У меня было десятка полтора вариантов, и один из них позволял увидеть нужного человека в любой зеркальной поверхности и потребовать его к себе. Очень эффективно, если есть огромное заклятое зеркало рока. К сожалению, свое я оставила на стене школьного дортуара. Но я обежала полянку и нашла меж двух корней маленькую лужицу. В норме этого не хватило бы, но во мне бесконечной рекой текла мана – ее поток еще не прервался. Я вложила в заклинание силу, сделала грязную лужицу гладкой как стекло и, пристально глядя на нее, позвала:
– Орион! Орион Лейк! Я призываю тебя… – Я подняла голову, впервые за четыре тоскливых года увидев солнце и небо. Но посетила меня одна лишь досада: рассвет, полдень или полночь были бы гораздо полезней. – Призываю тебя в час прибавления света: приди ко мне из темных залов, повинуясь моему слову.
Скорее всего, придя, он будет под действием чар повиновения, но эту проблему я решу позже, после того как он окажется здесь…
На сей раз заклинание сработало: вода превратилась в серебристо-черное облако, в котором медленно и неохотно возник размытый силуэт – возможно, вид Ориона со спины, всего лишь смутные очертания на фоне непроглядного мрака. Я сунула руку в темноту, потянулась к нему, и на мгновение мне показалось – я была уверена! – что ухватила его. Я ощутила неимоверное облегчение: ура, все получилось, сейчас я вытащу Ориона… и тут я заорала от ужаса, потому что мои пальцы погрузились в плоть чреворота, и он заметил меня.
Тело приказывало мне немедленно убираться. Более того – как будто дело обстояло еще недостаточно скверно: чреворотов оказалось два, и они оба цеплялись за меня. Очевидно, Терпение не до конца переварило Стойкость. Сто лет чужого сытного питания – это очень много, и Стойкость в процессе тыкалась в разные стороны, пытаясь утолить собственный голод, пока ее саму пожирали.
В выпускном зале мне было абсолютно ясно, что я, скорее всего, не справлюсь с этим объединенным ужасом, пусть даже меня питала мана четырех тысяч человек. С Терпением мы могли сделать то же, что и с Шоломанчи, – столкнуть обоих в пустоту и надеяться, что они сгинут навсегда. Но видимо, Орион был со мной не согласен, раз кинулся драться, пока вся школа висела на волоске у него за спиной. Как будто он боялся, что Терпение вырвется, и в его тупую голову закралась мысль, что он может его удержать, если останется и еще разок изобразит героя. Мальчик против цунами. Никакой другой разумной причины я не могла себе представить, и даже без выталкивания меня за ворота это было глупо, поскольку из нас двоих только я раньше сражалась с чреворотом. Орион поступил по-идиотски, и я страстно желала, чтобы он спасся, чтобы он был здесь – я бы охотно на него наорала, подробно объяснив, какой же он кретин.
Ярость придавала мне сил. Ярость позволяла держаться, несмотря на зловонную тяжесть чреворота, обволакивающую мои пальцы и пытающуюся пробиться сквозь защиту, как ребенок пытается разгрызть карамель, чтобы добраться до сладкой начинки. Чреворот хотел добраться до меня, всосать целиком, пожрать, превратив в глядящие с отчаянием глаза и вопящий рот.
Ярость – и ужас, потому что он собирался поступить так с Орионом, который остался наедине с чудовищем в зале. Поэтому я не отступала. Глядя в лужу, я швырнула убийственное заклинание поверх его полуразмытого, едва видимого плеча – свое лучшее, самое быстрое смертоносное заклинание. Я произносила его снова и снова и чувствовала, как вокруг моих рук плещется гниль, и вскоре мне с каждым вздохом приходилось подавлять тошноту, и каждый раз «A la mort!», скатываясь у меня с языка, звучало все менее внятно, пока само мое дыхание не стало веять смертью. Я не разжимала рук, я по-прежнему пыталась вытащить Ориона. Даже если это значило, что я выволоку Терпение в мир вместе с ним и ненасытное чудовище окажется на зеленой валлийской лужайке, у маминых ног, в мирном краю, о котором я не переставала вспоминать в Шоломанче. В конце концов, потом просто останется добить тварь.
Пять минут назад это представлялось совершенно невозможным – настолько, что я сама бы над собой посмеялась, – а теперь чреворот казался лишь мелким пустяковым препятствием: ведь уступить монстру значило отдать ему Ориона. Я хорошо умела убивать. Я уж что-нибудь придумаю. В голове у меня уже начал разворачиваться план – стратегические шестеренки мерно двигались где-то на заднем плане, как в Шоломанче, где они четыре года не останавливались ни на секунду. Мы с Орионом вместе сразимся с Терпением. Я буду его убивать, а Орион – извлекать ману и передавать мне; мы замкнем бесконечный круг и не прервемся, пока тварь наконец не сдохнет. У нас получится, все получится. Я уверилась в этом. Я не отпускала.
Я не отпускала. Но меня отбросило. Опять.
Это сделал Орион. Без вариантов. Потому что чревороты не выпускают свою добычу. Мана, которую я вкладывала в заклинание призыва, лилась из общего запаса, который по-прежнему был открыт, словно вся школа продолжала вкладывать ману в наш совместный ритуал. Но этого не могло быть. Все ведь ушли. Ученики покинули Шоломанчу и теперь обнимали родителей и рассказывали им о том, что мы сделали. Окруженные друзьями, они плакали и залечивали раны. Они больше не снабжали меня маной, да и не должны были. Наш план заключался в том, чтобы обрубить все связи со школой – мы хотели до отказа набить ее злыднями, отсечь от мира и отправить в пустоту, как зловонный воздушный шар, полный чудовищ. Она должна была исчезнуть во мгле, которой принадлежала. Процесс пошел, когда мы с Орионом бросились к воротам.
Насколько я понимала, единственной связью школы с реальным миром оставалась я сама – я, цепляющаяся за ману, которая лилась из школы. А единственным оставшимся в Шоломанче существом, способным снабжать меня маной, был Орион, способный извлекать энергию из убитых злыдней. Значит, он еще был жив и сражался. Терпение его пока не поглотило. И он наверняка чувствовал, как я пытаюсь его вытащить, но вместо того чтобы помочь мне, он отстранялся, сопротивляясь призыву. И ужасный липкий рот, присосавшийся к моей руке, тоже отодвинулся. Орион, видимо, пытался сделать то же самое, что сделал много лет назад мой папа: он схватил чреворота и потащил прочь, жертвуя собой, чтобы спасти девушку, которую любил.
Но девушка, которую любил Орион, была не кроткой нежной целительницей, а колдуньей, способной к массовому истреблению. Ей уже удалось разнести в клочья двух чреворотов. Этот тупой кретин должен был довериться мне. Но нет. Вместо этого он боролся со мной, а когда я попыталась использовать заклинание призыва, чтобы вернуть его силой, бесконечное море маны внезапно иссякло, словно он выдернул из ванны затычку.
Мгновенно разделитель маны у меня на запястье стал холодным, тяжелым и безжизненным. Тут же у моего недешевого заклинания закончилось топливо, и Орион выскользнул из моей хватки, как если бы я пыталась удержать пригоршню масла. Его силуэт растворился в темноте. Я отчаянно продолжала цепляться за него, хотя он таял прямо на глазах, но мама, которая все это время стояла рядом со мной на коленях с искаженным от страха и тревоги лицом, схватила меня за плечи и потащила прочь от лужи. Вероятно, если бы не она, я бы лишилась кисти, когда заклинание оборвалось и мой бездонный источник превратился в сантиметровую лужицу меж древесных корней.
Я повалилась наземь, но тут же, не успев даже задуматься, поднялась на колени – я недаром тренировалась к выпуску. Я бросилась обратно к луже и заскребла пальцами землю. Мама обнимала меня, отчаянно умоляя остановиться. Впрочем, я остановилась не поэтому. Я остановилась потому, что больше ничего сделать было нельзя. Маны не осталось ни грамма. Мама снова схватила меня за плечи, и я обернулась и вцепилась в кристалл у нее на шее, твердя: «Пожалуйста, дай, пожалуйста». Мамино лицо было воплощенное отчаяние; я чувствовала, что ей хочется убежать, но она удержалась, закрыла глаза, дрожащими руками расстегнула цепочку и отдала мне наполовину полный кристалл. Этого бы не хватило, чтобы поднять мертвеца или сжечь город до основания, но я бросила Ориону заклинание-сообщение с отчаянным воплем, то есть с призывом отозваться, протянуть руку, не отказываться от помощи.
Только оно не прошло.
Когда маны не осталось даже на то, чтобы кричать, я собрала последние крохи на поиск бьющегося сердца, пытаясь понять, жив ли он еще. Это очень дешевое заклинание, потому что нелепо сложное – процесс накладывания занимает десять минут и сам вырабатывает почти всю необходимую ману. Я наложила его семь раз подряд, не вставая с испачканных грязью колен, и некоторое время стояла так, слушая, как ветер дует в кронах, поют птицы, переговариваются овцы и где-то вдалеке журчит ручеек. Ни единого биения сердца до меня не донеслось.
Когда мана закончилась совсем, я позволила маме отвести меня в юрту и уложить в постель, как в детстве.
Первое пробуждение было так похоже на сон, что мне стало больно. Я лежала в юрте, в открытую дверь веяло ночной прохладой, и снаружи доносилось тихое мамино пение. Все было так, как в самых мучительных школьных снах, в которых я отчаянно пыталась задержаться еще немножко и неизменно просыпалась в испуге. Ужаснее всего было то, что на сей раз мне не хотелось длить видение. Я повернулась на другой бок и снова заснула.
А когда я больше уже не смогла спать, то просто лежала на спине и долго смотрела на изгиб потолка. Будь у меня еще какое-нибудь занятие, я бы не проспала так долго. Даже злиться не хватало сил. Злиться имело смысл только на Ориона – и именно это было невозможно. Я честно пыталась – лежала и припоминала все грубые и резкие слова, которые сказала бы ему, будь он рядом. Но когда я мысленно спросила Ориона «О чем ты вообще думал?», то не сумела произнести это гневно, даже про себя. Было просто больно.
Но я и оплакивать его не могла, потому что он не умер. Он вопил, пока чреворот пожирал его, как папу. Люди предпочитают думать, что жертвы чреворота умирают, но это просто потому, что все другие варианты чудовищны. Сделать тут ничего нельзя, поэтому, если твоего любимого человека сожрали, он для тебя умирает, и можно притвориться, что все кончено. Но я-то знаю, знаю на собственной шкуре, что человек не умирает, когда его съедает чреворот. Жертву продолжают пожирать вечно – столько, сколько живет тварь. Но это знание ни к чему не вело. Я ничего не могла поделать. Потому что Шоломанча сгинула.
Я не двигалась, когда в юрту вошла мама. Она положила в миску что-то мелкое, тихонько сказала: «На, держи», и Моя Прелесть, тихо пискнув, что означало благодарность, принялась уплетать зернышки. Мне даже не было стыдно, что я не подумала о ней, маленькой и голодной. Я погрузилась в бездну, от которой все бытовые заботы отстояли слишком далеко. Мама подошла, села рядом с моей походной кроватью и положила ласковую теплую руку мне на лоб. Молча.
Некоторое время я сопротивлялась – не хотела, чтоб мне становилось лучше. Я не хотела вставать и выходить в мир (если в принципе признать, что мир имел право существовать дальше). Но лежать здесь и ощущать на лбу мамину руку, дарящую утешение и покой, было просто глупо. Мир жил дальше вне зависимости от моего разрешения. Поэтому я наконец села и выпила воды из кособокой глиняной чашки, которую мама сама слепила. Она села на край кровати, обняла меня и погладила по голове. Мама казалась такой маленькой. Вся юрта тоже. Я даже сидя доставала макушкой до свеса крыши. Можно было одним прыжком выскочить наружу, если бы мне хватило глупости вырваться в неведомый мир, где в засаде ждали неведомые опасности.
Конечно, это больше не было глупостью. Я покинула Шоломанчу. Я освободила учеников, загнала злыдней в школу, а потом отделила ее, до краев полную голодных тварей, от мира, предоставив им вечно жрать друг друга. И теперь я могла беззаботно проспать двадцать часов подряд, могла выскочить из юрты с песней, могла делать что угодно и идти куда угодно. Как и остальные ребята. Все, кого я вывела из Шоломанчи. Дети, которым больше не нужно было там отсиживаться.
Кроме Ориона, который сгинул во мраке.
Если бы у меня осталась хоть капля маны, я бы попыталась ему помочь, продержалась немного и тем временем придумала бы что-нибудь еще… Но поскольку маны не было, в голову мне пришло только одно: отправиться за помощью к другим, например к матери Ориона, которая вот-вот должна стать Госпожой нью-йоркского анклава. Попросить у нее маны и что-то предпринять… и тут воображение мне отказало. Посмотреть в лицо женщине, которая любила Ориона и хотела, чтобы он вернулся домой, обратиться к ней за маной – да любой, с кем бы я попыталась поделиться этой идеей, просто расхохотался бы. Поэтому я сделала единственное, что оставалось, – уткнулась лицом в ладони и заплакала.
Мама сидела рядом, пока я рыдала, и сочувствовала, не притворяясь, что она тоже горюет, не пытаясь скрыть искреннее ликование – ведь я вернулась, живая и невредимая. Все ее тело излучало радость, но она не стремилась заразить ею меня или преуменьшить мою скорбь; мама знала, что мне очень больно, и соболезновала, и была готова помочь, если понадобится. Не знаю, как мама умудрилась все это выразить, не сказав ни слова. Я бы точно не сумела.
Когда я перестала плакать, она встала и заварила чай, достав листья из семи разных банок, стоящих на забитых до отказа полках. Воду мама вскипятила при помощи магии, хотя обычно никогда так не делала – просто в ту минуту ей не хотелось выходить наружу и оставлять меня одну. Когда она налила кипяток в чашку, юрта наполнилась приятным запахом. Подав мне чай, мама снова села и взяла меня за свободную руку. Она не задавала вопросов. Я знала, что мама не будет настаивать, но царящее в юрте ласковое молчание словно приглашало к разговору, к тому, чтобы горевать вместе с ней над тем, что закончилось и ушло. А я не могла.
Поэтому, выпив чаю, я отставила чашку и спросила:
– Зачем ты предостерегала меня насчет Ориона? – Мой голос звучал болезненно и хрипло, как если бы я проглотила кусок наждачной бумаги. – Поэтому, да? Ты видела…
Мама поморщилась, словно я кольнула ее иголкой, и передернулась всем телом. На мгновение она закрыла глаза и сделала глубокий вдох, потом повернулась и взглянула мне прямо в глаза – это называлось «посмотреть хорошенько». Значит, ей действительно хотелось что-то понять. Лицо у нее тут же пошло морщинами – помимо тонких линий, которые только-только начали проступать в уголках глаз.
– Ты жива, – полушепотом сказала она, взяла меня за руку, и по ее щекам покатились слезы. – Ты жива. Девочка моя любимая, ты жива… – Мама всхлипнула и заплакала. По ее лицу лились сдерживаемые четыре года потоки слез.
Она не предлагала мне плакать вместе с ней; более того – мама отвернулась, словно пряча от меня слезы. Я так хотела обнять ее и порадоваться, что я цела и невредима, – но не могла. Мама плакала от радости, от любви ко мне, и я бы тоже охотно поплакала: я была дома, я вырвалась из Шоломанчи навсегда, я выжила, и мир стал другим. Мир, в котором детей больше не будут бросать в яму, утыканную ножами, в надежде, что они, быть может, выживут. Этому стоило порадоваться. Но я не могла. Яма никуда не делась, и в ней был Орион.
Я убрала руку. Мама не пыталась меня удержать. Она несколько раз тяжело вздохнула и вытерла слезы, задвинув радость подальше, чтобы не отвлекаться. Затем повернулась и коснулась моей щеки:
– Мне так жаль, любимая.
Она не объяснила, почему велела сторониться Ориона. И я сразу поняла: мама не желала мне лгать, но не хотела и причинять боль. Она поняла, что я любила его, что потеряла дорогого человека таким же ужасным образом, как она сама потеряла папу, и в ту минуту только моя боль имела для мамы значение. Почему и зачем – это все было не важно. Она не собиралась убеждать меня в своей правоте.
Но это было важно для меня.
– Объясни, – потребовала я сквозь зубы. – Скажи. Ты поехала в Кардифф, ты нашла того, кто передаст мне записку…
Мама снова горестно сморщилась. Я буквально просила причинить мне боль, сказать то, что должно меня ранить… но мама сдалась. Склонив голову, она тихо ответила:
– Каждую ночь я надеялась увидеть тебя во сне. Я знала, что это невозможно, но все равно пыталась. Несколько раз мне казалось, что ты меня видишь, и мы почти соприкасались… но это был только сон.
Я мучительно сглотнула. Я тоже помнила эти сны, полные почти-прикосновений, маминой любви, которая пробивалась ко мне сквозь густые слои сторожевых заклинаний, окутывающих Шоломанчу, – чар, которые перекрывали все входы. Ведь иначе пробрались бы и злыдни.
– Но в прошлом году… я тебя увидела. В ту ночь, когда тебе пригодился мой пластырь.
Ее голос упал до шепота, и я съежилась, видя эту сцену мамиными глазами: моя крохотная комнатка, и я в луже крови на полу, с дыркой в животе после того, как меня пырнул ножом один очаровательный однокашник. Я выжила только благодаря исцеляющему пластырю, который мама сделала своими руками, вложив массу любви и магии в каждый росток льна, каждую нить, каждый миллиметр ткани.
– Мне помог Орион, – сказала я. – Он наложил повязку.
И я замолчала, потому что мама хрипло вздохнула, и ее лицо исказилось при воспоминании о еще большем ужасе, чем я, лежащая в крови на полу.
– Я почувствовала, как он тебя коснулся, – с усилием выговорила она, и я тут же поняла, что ответ мне не понравится. – Я увидела Ориона рядом с тобой. Я видела его, и в нем был… один лишь голод. – В ее голосе звучала мука, словно мама наблюдала за злыднем, пожирающим меня живьем, а не за Орионом, который стоял на коленях и прижимал целебный пластырь к открытой ране.
– Он был моим другом! – воскликнула я, чтобы как-то остановить маму.
Я встала так резко, что стукнулась о потолочную перекладину, охнула, села, прижимая ладонь к макушке, и снова заплакала – от боли. Мама хотела обнять меня, но я оттолкнула ее руку, сердито рыдая, и вновь поднялась.
– Орион спас меня, – прорычала я. – Он тринадцать раз спасал мне жизнь! – И я испустила мучительный вздох: мне не суждено было сравнять счет.
Мама ничего не говорила, не спорила со мной – она просто сидела с закрытыми глазами, обвив себя руками и тяжело дыша. Наконец она прошептала:
– Девочка моя, мне так жаль.
И я знала, что ей действительно жаль – мама совсем не хотела причинять мне боль рассказом о том, чтó она увидела в Орионе. Она так искренне об этом жалела, что меня замутило.
Я рассмеялась – ужасным злобным смехом, который самой было больно слышать.
– Не волнуйся, Ориона больше нет, – язвительно сказала я. – Я об этом позаботилась. – И вышла из юрты.
Некоторое время я бродила по коммуне, держась в тени деревьев, за пределами видимости. Голова у меня болела от слез, от удара о потолок, оттого, что я пропустила через себя целый океан маны, от четырех пережитых лет тюрьмы. Даже вытереть нос было нечем. Я так и не сменила грязные лосины и футболку, нью-йоркскую футболку, которую подарил мне Орион, с четырьмя дырами (к концу семестра другой одежды у меня просто не осталось). В конце концов я утерлась краем футболки.
Вернуться к маме я не могла, потому что мне хотелось одновременно просидеть месяц в ее объятиях и наорать на нее за то, что она говорила такие вещи об Орионе. А больше всего я мечтала повернуть время вспять и отменить свой вопрос. Лучше бы мама сказала, что все это предвидела; если бы я вняла ее предостережению и не стала втягивать его в свой великолепный план по спасению школы, Орион бы уцелел.
Я догадывалась, чтó такое увидела мама – силу Ориона, которая позволяла ему вытягивать ману из злыдней. И пустоту – потому что, забрав ману, он сразу ее отдавал. Эта пугающе огромная мощь превратила Ориона в безмозглого и бесстрашного героя, способного в одиночку бросить вызов целой орде тварей, поскольку с самого рождения люди называли его уродом и психом, если только он не служил для них живым щитом.
К Ориону в Шоломанче все подлизывались, но я была его единственным другом, потому что остальные, глядя на него, видели только неимоверную силу. Они притворялись, будто считают его благородным героем – а он из кожи вон лез, стараясь соответствовать этому образу. Эта картинка им нравилась, способность Ориона обретала для людей значение, ведь она могла их спасти. Точно так же все смотрели и на меня – и видели чудовище, потому что я отказывалась подыгрывать и изображать то, что хотелось другим. Но любовь к Ориону не особо отличалась от ненависти ко мне. Ни его, ни меня окружающие не считали живым человеком. Просто он был им полезен, а я нет.
Но я даже не думала, что мама – мама! – которая никогда не позволяла мне видеть чудовище в зеркале, пусть даже весь мир пытался убедить меня, что, кроме чудовища, там ничего и нет – так вот, я не думала, что моя родная мама посмотрит на Ориона и сочтет чудовищем его. Невероятно! Она оказалась не в состоянии разглядеть в Орионе человека. Может быть, она врала, что видит человека во мне?
Я могла вернуться, наорать на нее, сказать, что я выжила и что она увидела меня во сне только благодаря тому, что Орион убил малефицера, явившегося ко мне с ножом, что он рискнул собственной жизнью, проведя ночь в моей комнате и убивая бесчисленных злыдней, желающих закончить начатое. Но больше всего мне хотелось, чтобы Орион сам подошел к нашей юрте, как и обещал. Тогда мама поняла бы, что была неправа, она бы своими глазами убедилась, что он не ужасное чудовище, которое она заметила мельком, и не сияющий герой, которым его хотели видеть остальные. Что он живой человек, просто человек.
Орион был человеком. Прежде чем погиб у самых ворот Шоломанчи, потому что считал своим долгом спасти всех, кроме себя.
Я бродила и бродила по лесу. Неприятно было чувствовать себя маленькой, усталой, грязной и голодной, но поделать я ничего не могла. Мир буквально настаивал на том, что жизнь продолжается, и я ничем не могла ему помешать. Наконец за мной явилась Моя Прелесть – она выскочила из-под куста и взобралась мне на ногу, когда я, описав очередной круг, приблизилась к юрте. В руки мышка не далась. Она отбежала в сторону юрты, села на задние лапки и сердито взглянула на меня. Ее белая шерстка буквально светилась, приглашая многочисленных собак и кошек, которые бегали по коммуне более или менее свободно. Если ты фамильяр, это еще не делает тебя неуязвимым.
Поэтому я пошла за Моей Прелестью к юрте и позволила маме налить мне миску супа, который был сварен из самых настоящих овощей (вас, возможно, это не соблазнит, но что вы знаете о жизни!). Я, не удержавшись, съела пять порций, приправленных болью и обидой, и почти целую краюху хлеба с маслом, а потом мама отвела меня в душ. Я провела под душем целый час, вопреки всем правилам коммуны, словно хотела раствориться в горячей воде, которую ненасытно впитывала каждой порой. И я совершенно не боялась, что из трубы вдруг вылезет амфисбена.
Вместо амфисбены приперлась Клэр Браун. Я стояла под струей воды, закрыв глаза, когда услышала до боли знакомый голос, без толики энтузиазма:
– Ну надо же, дочка Гвен вернулась. – Она нарочно говорила громко, чтобы я ее услышала.
Я почему-то не разозлилась, и это было странно и неприятно: в прежние годы запас гнева у меня никогда не иссякал. Я выключила душ и вышла из кабинки, рассчитывая найти подкрепление своим чувствам, но тщетно. Душевые выходили в большую круглую раздевалку, которая, впрочем, съежилась за время моего отсутствия. Члены коммуны выстроили ее, когда мне было пять лет, и я ногами знала каждый сантиметр неровного пола; не приходилось сомневаться, что эта тесная комнатка с единственной скамейкой и есть та самая раздевалка, однако я по-прежнему не верила собственным глазам. На скамейке, завернувшись в полотенца, в ожидании сидели Клэр, Рут Мастерс и Филиппа Вокс, хотя свободных кабинок было еще две.
Они смотрели на меня как на чужого человека. И для меня они тоже были чужими, пусть даже выглядели и говорили точь-в-точь как те женщины, которые дружно и на все лады твердили мне, что я сущий крест для своей мамы, святой Гвен Хиггинс. Люди жили здесь не без причины – что-то заставило их удалиться от мира. Мама поселилась в глуши, потому что не желала мириться с чужим себялюбием, однако эти три женщины – и множество других обитателей коммуны – пришли сюда не для того, чтобы творить добро. Они хотели, чтобы добро творили им. Они смотрели на меня – и видели идеально здорового ребенка, которому это волшебное существо, то есть моя мама, щедро дарило любовь и внимание, и все они знали, что значило бы для них иметь тот же неиссякаемый источник… но на пути стояла я, угрюмая, неблагодарная, впивающая все без остатка и, казалось, без толку.
Это, конечно, не оправдывало их неприязни к несчастному одинокому ребенку. Я прекрасно понимала чувства соседок по коммуне, но отнюдь не была готова их простить. Мне следовало насладиться их замешательством, с презрительной усмешкой сказать: да, я вернулась. Я выросла и кое-чему научилась – а вы чем занимались последние четыре года, кроме мерзких сплетен? Мама вздохнула бы, услышав об этом, но мне было бы все равно. Я бы вышла из душевой, злорадно сияя.
Но я удержалась. Видимо, если я не злилась на Ориона, то и на других злиться не могла.
Я ничего им не сказала, и они тоже ничего не сказали – ни мне, ни друг другу. В полной тишине я повернулась, вытерлась и надела то, что мама оставила для меня на крючке рядом с душевой кабинкой – новенькие хлопковые шорты, только что из магазинного пакета, и льняную рубашку с тесемками на вороте, длинную и просторную. Один из обитателей коммуны шил такие для средневековых реконструкторов. Плюс самодельные сандалии, которые тоже мастерил кто-то из наших соседей – просто деревянная подошва с кожаной лямкой. Я четыре года не носила таких чистых вещей, не считая того дня, когда впервые надела футболку Ориона. Последним, что я с неохотой приобрела для себя, было слегка поношенное нижнее белье, которое я, перейдя в старший класс, купила у одной выпускницы: от моих старых трусиков уже не осталось ничего, способного выдержать магическую починку. Цена на новое белье в школе достигала заоблачных высот; за пару трусов можно было получить универсальное противоядие. Вернувшись в коммуну, я стала обладательницей неимоверных богатств.
Восхитительно.
Я оделась – глупо было этого не сделать – и, разумеется, почувствовала себя лучше, прямо прекрасно себя почувствовала, а потом посмотрела на грязные лохмотья Орионовой футболки, которая годилась только для помойного ведра, и мне сразу стало хуже. Я хотела выбросить ее вместе с остальными старыми вещами, но не смогла. Поэтому я сложила футболку и сунула в карман – она износилась до того, что стала совсем тоненькой; ткань наполовину состояла из магии, и свернуть ее можно было до размеров носового платка. Я почистила зубы – новенькой щеткой, свежей мятной пастой – и вышла. Снаружи уже было темно. Мама развела возле юрты маленький костер. Я села на бревно у огня и еще немного поплакала. Ничего оригинального. Мама подошла и снова обняла меня за плечи. Моя Прелесть взобралась мне на колени.
Следующий день я тупо просидела у погасшего костра. Я была чистая и сытая; даже когда пошел мелкий дождик, я не двигалась с места, а потом снова засияло солнце. Мама тихонько хлопотала около, предлагая мне еду и чай и не мешая думать. Я ни о чем не думала. Точнее, изо всех сил старалась не думать, потому что думать, в общем, было не о чем, кроме одной ужасной вещи – Орион вопил от ужаса где-то в пустоте. Хорошенько сосредоточившись, я его слышала. Он звал: «Эль, Эль, помоги мне, пожалуйста, Эль!»