
Полная версия:
Надежда Шестакова Власть оков
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Прошло две недели с того дня, как Виолетту забрали в Совет. И с тех пор всё изменилось.
Школа осталась прежней — те же коридоры, те же занятия, те же строгие лица преподавателей. Но внутри всё выцвело. Потеряло вес. Значение. Если раньше жизнь здесь казалась настоящей, наполненной целями, возможностями, перспективами, то теперь всё это выглядело пустой оболочкой, в которой больше не было смысла.
Первым ударом для Николаса стал арест Екатерины.
Он допускал, что это возможно. Где-то глубоко внутри эта мысль жила давно — холодная, неприятная, но настойчивая. Однако он всегда отталкивал её, не позволяя оформиться во что-то реальное. Не позволял ей стать фактом.
Даже несмотря на свой дар, который беспощадно напоминал: многое в этой жизни неизбежно, арест его тёти, его родного по крови дампира, женщины, которую он любил как мать, выбил у него почву из-под ног.
Да, для дампиров подобная привязанность считалась недопустимой. Слабостью. Нарушением негласных правил. Но вся его жизнь до этого была слишком… защищённой. Слишком удобной.
Когда ты племянник директора школы дампиров, запреты редко касаются тебя напрямую. Они существуют где-то рядом, для других.
Но не сейчас…
Теперь реальность Николаса выглядела иначе, надломленной, искажённой до неузнаваемости. С тех пор как Виолетту забрали, а Екатерину арестовали, школа перестала быть для него местом силы. Она стала пространством постоянного наблюдения.
Уполномоченная Совета Доралина усилила за ним контроль. Он слишком часто находился рядом с Виолеттой в последние месяцы. Слишком много времени проводил с ней. Слишком многое мог знать.
Теперь это знали и в Совете.
Его тётю, которая была для него не только семьёй, но и наставницей, арестовали. И с её исчезновением исчезла последняя защита, за которой он привык прятаться всю жизнь. Привилегии, которые раньше давала её должность, растворились за одну ночь.
Каждый день с тех пор напоминал череду допросов и проверок. Его вызывали «для уточнения показаний», «в рамках внутреннего расследования», «для оценки психологической устойчивости». Формулировки менялись, но суть оставалась прежней — Совет искал слабое место. В его словах. В его поведении. В его мыслях.
И всё же Николас оставался осторожен. Он умел обходить острые углы, отвечать так, чтобы не солгать, но и не сказать лишнего. Уводить разговор в сторону. Делать паузы там, где другие начинали оправдываться. До сих пор Совет не смог зацепиться за него напрямую.
Но настороженность не покидала его ни на мгновение. Совет стал буквально дышать ему в затылок. Их присутствие ощущалось повсюду — в коридорах, на занятиях, в столовой. В лишних взглядах. В случайных проверках. В том, как преподаватели внезапно замолкали при его появлении.
Ему напоминали об этом ежедневно. Он всё ещё под наблюдением. Всё ещё под контролем. И любая ошибка может стоить ему свободы.
Под контроль взяли не только его, но и всех тех, с кем Виолетта близко общалась, дружила. Только им действительно нечего было рассказать, в отличие от Николаса. И если он допустит хоть малейший проступок, если где-то всплывёт правда о том, что он знал о её даре, он пострадает так же, как и Деймон. Которого забрали в Совет вместе с Виолеттой.
Николас невольно погрузился воспоминанием в тот день.
Виолетту вынесли на носилках из лазарета. Она выглядела мёртвой. Её кожа побелела, утратив всякий оттенок тепла, отдавая болезненной серостью, кровь не доходила до поверхности. Скулы заострились, лицо осунулось, под глазами залегли тёмные провалы. Глаза оставались закрыты, веки неподвижны. Ресницы не дрожали. Губы, обычно живые, сжались в тонкую, почти бесцветную линию. В уголке застыли следы запёкшейся крови, которые даже не успели стереть. Волосы спутались, прилипли к вискам, к шее, словно она пролежала так не часы, а дни.
Её грудная клетка поднималась едва заметно. Настолько слабо, что Николасу показалось, она вовсе не дышит. Руки лежали вдоль тела, безвольно, пальцы слегка поджаты, как у того, кто давно перестал сопротивляться. На запястьях проступали тонкие тёмные прожилки, следы того, что выжигало её изнутри.
Она не выглядела раненой. Она выглядела опустошённой. Как будто что-то уже забрало у неё жизнь, и оставило только тело.
Он смотрел на неё издалека. Не мог позволить себе подойти ближе. Взять за руку. Передать хоть немного тепла, того самого, в котором она сейчас отчаянно нуждалась.
Не мог.
Стоило ему сделать шаг вперёд, задержаться рядом дольше положенного, коснуться, и это заметили бы. Любая лишняя эмоция, любое отклонение от ожидаемого поведения сейчас расценивалось как подозрение. А подозрение в Совете не проверяли, его изолировали. Без разбирательств. Так же, как Деймона. Которого стражи уже выводили из здания, заламывая руки за спину.
Деймон сделал то, что Николасу хотелось сделать самому. Подошёл. Не думая о последствиях. Не оглядываясь. Просто оказался рядом с ней в тот момент, когда это было нужно. Но Николас — не смог.
Из трусости?
Из чувства самосохранения?
Или, потому что понимал: этот жест ничего бы не изменил?
Он считал это импульсивным безрассудством. Ненужным риском, который только ускорил неизбежное. Если его арестуют, он уже никому не сможет помочь.
Ни Екатерине.
Ни Виолетте.
Профессор Юдора Костаки не отходила от Виолетты ни на шаг. Она всё время держалась рядом. Представители Совета приставили её, чтобы она помогала Виолетте справиться, помогала выжить. Но казалось, что это совершенно бесполезно. Исцеление Юдоры проходило мимо тела, ударялось о невидимую преграду, так и не достигая цели. Её дар — мягкий, направленный на восстановление, скользил по коже Виолетты, не проникая глубже, не находя отклика. Сама жизнь внутри неё была заперта за чем-то чужим и враждебным.
Юдора шла рядом с носилками, одной рукой касаясь Виолетты, не позволяя себе даже на секунду разорвать этот контакт. За то короткое время, что она пыталась исцелять её, Юдора отдавала собственные силы. Она сгорбилась, шла медленно, выглядела измождённой и усталой. Её лицо побледнело, под глазами залегли тени, а движения стали менее уверенными.
Николас чувствовал это.
То, что находилось внутри Виолетты, не просто не позволяло Юдоре помочь ей, оно сопротивлялось. Отталкивало. И, возможно, через сам процесс исцеления вытягивало жизненные силы уже из неё самой. Картина выглядела пугающе и опасно. Возможно, Юдора и сама это понимала, но не могла отступить, потому что это был приказ Совета.
А следом шёл сопровождающий уполномоченного Совета — Андреас Маврос. С видом победителя. Того, кто слишком долго искал ценное сокровище, и наконец нашёл его. Его спокойствие, почти удовлетворённое выражение лица, этот едва заметный интерес во взгляде, всё это злило Николаса.
Потому что система, которая казалась ему идеальной. Которая была его целью, его мечтой, местом, куда он так стремился попасть, теперь обернулась против него.
Против них.
Вокруг уже собралась толпа. Ученики выходили из корпусов, переговаривались, вставали на носки, чтобы лучше видеть. Никто толком не понимал, что происходит.
Для кого-то это было зрелищем.
Для кого-то — новыми слухами, которые будут пересказывать ещё долго.
Но для него — это был удар.
Потому что и его вина была в том, что случилось.
Его так сильно охватила боль и тревога за Екатерину, что, когда он вёл Виолетту на разговор в тот самый проклятый сад, где всё и свершилось, он чувствовал, Стефан следовал за ними.
Он знал.
Тогда Николас предполагал, что Виолетта скорее всего откажется от его просьбы рассказать о своём даре Совету и не поможет Екатерине.
И он действительно надеялся…
Что Стефан сделает это за него.
Только он не предполагал, что Стефан преподнесёт всё как предательство со стороны Виолетты. Что исказит правду. Что превратит её не в жертву обстоятельств, а в угрозу. Что всё обернётся именно так — стремительно, жестоко, без возможности что-либо объяснить.
Что вскроется правда о вампире. О контакте, который в их мире считался преступлением. За подобное дампиров казнили без разбирательств. Без попытки понять мотив. Сам факт взаимодействия уже означал опасность. Любой, кто вступал в контакт с вампиром, становился потенциальным источником заразы, влияния, разложения. А угрозы устраняли ещё в зародыше.
Николас не сразу принял эту реальность. Когда правда о Виолетте всплыла наружу и он собственными глазами увидел её в руках врага, в нём что-то надломилось. Он долго отказывался верить, что всё зашло так далеко. Что с ней вообще могло произойти нечто подобное. И если ему было трудно принять это — что уж говорить о Совете.
Николас молчал не потому, что был равнодушен. Он молчал, потому что знал: стоит произнести это вслух, и Виолетту отправят на казнь. Иного исхода не было бы. И когда он втянул в свою игру Стефана, он не просчитал одного — чужих амбиций. Чужой интерпретации. Чужого желания выслужиться. Он не учёл, что правда в чужих руках перестаёт быть правдой.
Но он ошибся не только в расчётах. В нём бушевало не только беспокойство за Екатерину. Не только страх перед Советом. Он ощущал ревность — жгучую, острую, разъедающую изнутри. С того самого момента, как Виолетта отказала ему, он не смог отпустить её. Не смог сделать вид, что между ними ничего не было. Что её выбор его не задел. Что вампир — лишь случайность. Он знал, что именно вампир стал причиной её отдаления. И это медленно отравляло его изнутри. И, возможно, именно эта ревность, а не только холодный расчёт, и стала тем самым незамеченным шагом, который запустил цепь событий.
Слишком многое выдавало их тесную связь. В том, как менялся её взгляд. В едва заметных паузах перед ответом. В том, что она перестала смотреть на Николаса так, как прежде. И в том, как смотрела на вампира, как звала его помочь…
Он слишком долго убеждал себя, что это не имеет значения. Что сейчас есть вещи важнее: Екатерина, Совет, расследование. Пытался сосредоточиться на этом, удержаться за холодную логику, но тщетно. Стоило вспомнить тот вечер, как внутри поднималось тяжёлое, глухое чувство, не вспышка, не ярость, а медленно нарастающая злость, которую он не мог подавить.
В день своего рождения Виолетта не оставила ему пространства для иллюзий. В её словах не было сомнения. В её тоне ни малейшей попытки смягчить удар. Она смотрела на него прямо. Спокойно. Чётко. И он понял.
Там не было недосказанности. Не было скрытой надежды, за которую можно было бы уцепиться. Искренние чувства не подделывают. Тепло невозможно сыграть. И он увидел, слишком ясно, что этого тепла к нему больше нет.
Он уже считал Виолетту своей с того самого момента, как она только приехала в школу. Всё в её поведении тогда говорило о расположении: взгляды, неловкая открытость, стремление держаться рядом, то, как она искала его поддержки и внимания. Это было почти очевидно, до определённого момента.
А потом что-то изменилось.
Будто её подменили. Она стала осторожнее, закрытее, отстранённой. В её взгляде появилась настороженность, в словах недосказанность. Всё произошло слишком неожиданно, слишком быстро. Между ними внезапно встала невидимая стена, которую он не мог ни понять, ни разрушить.
Пока он опасался Екатерины, которая всеми способами пыталась удержать его от Виолетты — упрёками, угрозами, даже мольбой, — он упустил то, что считал своим. Упустил возможность, которую теперь уже нельзя было вернуть.
Саму Виолетту.
Слишком многое он сделал не так, как хотел на самом деле. Слишком долго колебался, подчиняясь чужим запретам и собственным страхам. А сейчас уже было поздно что-либо исправлять.
И теперь лишённый жизни образ Виолетты постоянно преследовал его, становясь немым напоминанием о том моменте, где он проявил слабость и упустил всё, что ещё могло быть его. Стоило закрыть глаза, и он видел её. Безвольную. Бледную. Почти прозрачную на этих носилках. И вместе с этим образом на него обрушивалось чувство вины. Если бы он только знал, к чему это приведёт… Он бы всё исправил. Не допустил бы этого разговора. Не привёл бы её туда. Не отпустил бы её.
Но было поздно.
Слишком поздно думать о том, что можно было сделать иначе. Сейчас он должен быть осторожен. Крайне осторожен. Чтобы самому не оказаться в руках Совета.
Даже когда пропала Эмма, медленно теряя рассудок, его это почти не заботило. Он оставался к ней равнодушен, несмотря на то что прекрасно понимал и признавал свою вину. Просто не хотел ничего с этим делать. Она стала для него напоминанием: о проступке, об ошибке, которую он допустил, пытаясь сыграть по чужим правилам.
Когда он только связался с ней, для него это не было чем-то особенным. Это было необходимо. Способ отвлечь внимание Екатерины. Убедить её, что Виолетта больше не представляет для него интереса. Это действительно помогло — на время. Екатерина успокоилась, перестала вмешиваться, позволила Виолетте спокойно обучаться в школе. Но именно это и стало началом конца. Именно это дало Виолетте повод отказаться от него. Отпустить. Принять его якобы сделанный выбор. Хотя на самом деле он и не выбирал.
В тот момент ему казалось, что он поступает правильно. Что так будет лучше для всех. Включая его самого. Теперь же это решение отзывалось глухой болью каждый раз, стоило вспомнить её взгляд.
Николас практически перестал выходить из своей комнаты без необходимости. Он безмолвно присутствовал на занятиях, но не слышал того, что объясняли профессора. Слова проходили сквозь него, не задерживаясь. Он оставался замкнут в собственном мире, в котором теперь не осталось никого.
Давид пытался его приободрить. Поддержать. Вытянуть хотя бы на разговор. Но всё было бесполезно. Внутренняя рана слишком сильно кровоточила, чтобы находить силы на пустые слова. А делиться он не мог ни с кем. Это было небезопасно.
Доралина, уполномоченная Совета, осталась единственной, кто представлял их власть в школе. Теперь она пустила свои корни ещё глубже. И даже если Екатерину освободят, Николас был уверен, на пост директора она уже не вернётся. Эта правда была слишком жестокой. Но от этого не становилась менее реальной.
— Рано или поздно нам всем приходится отпускать наставников и идти своей тропой, Николас, — раздался за его спиной голос мастера Париса.
Тренировка только закончилась. Воздух в зале всё ещё был тяжёлым от напряжения и пота, на полу оставались следы недавних спаррингов. Николас уже собирался выйти, когда эти слова заставили его замереть на месте. В голосе мастера Париса не было привычной твёрдости, лишь усталое смирение. Он тоже потерял Деймона. Своего подопечного. Того, к кому относился как к родному сыну.
После ареста Деймона мастер Парис, так же, как и Николас, неоднократно подвергался допросам. Совет методично проверял всех, кто был хоть как-то связан с Виолеттой и её окружением, выстраивая цепочку подозрений и не оставляя без внимания ни одной детали. И всё же он до сих пор оставался преподавателем в школе, значит, пока не вызывал у них подозрений.
— Она всегда была больше, чем просто наставник, — сдержанно ответил Николас, не оборачиваясь.
Мастер Парис медленно подошёл ближе. В зале уже никого не осталось. Повисла глухая тишина, приглушённые голоса доносились из коридоров за закрытыми дверями.
— У тебя своя жизнь, Николас, — произнёс он спокойно. — И она в твоих руках. Независимо от того, кто был твоим наставником… или кем приходится тебе по крови.
Слова звучали правдиво, но резали слух, оставляя после себя неприятное, саднящее ощущение. Их не произносили, их вонзали. Он не мог отпустить Екатерину и продолжать жить так, будто ничего не произошло. Будто её просто вычеркнули из его жизни, и всё должно было пойти своим чередом.
— Вы не поймёте меня, — сухо произнёс он, даже не оборачиваясь.
— Почему же? — спокойно переспросил мастер Парис. — Из-за одной жизни губить несколько, это безрассудство, а не здравый смысл.
Николас резко повернулся к нему. Он сразу понял, о ком шла речь. О Виолетте. Мастер Парис задел самое живое, то, что Николас старательно прятал даже от самого себя.
— Ты уже не поможешь ей, — вновь задумчиво произнёс мастер Парис, и в этих словах можно было услышать что угодно: смирение, усталость… приговор. Он говорил об Екатерине. Но они оба прекрасно понимали, что речь шла не только о ней.
Николас молчал. Внутри всё сжималось, болезненно и медленно, как если бы кто-то сдавливал сердце рукой. Мысли путались, сталкивались друг с другом, не находя выхода.
— Что они сделают с ней? — наконец спросил он, всё так же понимая, что говорит не только о своей тёте.
— Ничего хорошего, — напряжённо ответил мастер Парис, и в этом коротком ответе прозвучало больше, чем он был готов сказать вслух.
Сердце кольнуло тупой, ноющей болью. В груди вновь поднялось тяжёлое, знакомое чувство — вина, от которой невозможно было ни избавиться, ни спрятаться.
— И помочь ей, — он замолчал на несколько секунд, взвешивая каждое слово, прежде чем позволить ему прозвучать. — Увы… но мы уже не сможем.
Сказав это, мастер Парис не стал задерживаться. Он развернулся и покинул зал, оставляя Николаса одного, среди глухой тишины, запаха пыли и металла, и собственных мыслей, от которых невозможно было отмахнуться. С ощущением того, что он что-то упустил. Что-то сделал не так. И что теперь это «не так» уже нельзя исправить.
Мастер Парис явно знал больше, чем говорил. Это чувствовалось в его взгляде, в паузах между словами, в том, как он подбирал формулировки, осторожно, но не настолько, чтобы скрыть истину полностью. И он даже не пытался этого делать перед Николасом. Знал, что тот не станет задавать лишних вопросов. Не станет копать глубже. Потому что и без того уже вскрыл слишком многое.
Николас сжал челюсть, до боли в висках, пряча собственные мысли и чувства как можно глубже. Он никогда не позволял себе эмоций на людях. Не допускал неосторожных взглядов, жестов, мыслей. Слишком рано понял, что в этом мире за ними следят не только глаза. Он научился держать выправку, достойную представителей Совета. Холодную. Безупречную. Непроницаемую. И теперь прятался за ней.
Николас направился к себе в комнату, принять душ, попытаться смыть с себя напряжение этого дня, чужие взгляды, каждое сказанное и несказанное слово. И остаться наедине со своими мыслями, которые становились всё тяжелее с каждым днём.
Теперь он жил в мужском корпусе, а не в корпусе преподавателей. Формально — ничего особенного. Всего лишь смена комнаты. Но для него это было понижением. Молчаливым напоминанием о том, что он больше не «особенный». Не привилегированный. Не тот, кому позволено больше остальных. Теперь он был одним из. Обычным учеником. А падать с высоты всегда больно. Особенно когда ты сам привык считать её своим законным местом.
Школа, как и прежде, жила своей жизнью, шумной, беспечной, равнодушной. Гудела разговорами, смехом, шорохом шагов и неизбежными перешёптываниями за спиной. Николас прекрасно знал, о чём они говорят. Знал, какие слухи ходят. Какие версии строят. Но предпочитал не реагировать. Игнорирование было единственным способом не сорваться. Не выдать себя. Не позволить мыслям стать слишком громкими.
Однако стоило ему выйти во внутренний двор, как взгляд зацепился за знакомый силуэт. Почти скрытый в сумерках, в глубине одной из беседок.
Камилла.
Она сидела, обхватив себя руками, пытаясь удержать то, что уже распадалось внутри. Плечи её едва заметно вздрагивали, но даже на расстоянии до него доносились приглушённые всхлипы.
Он мог пройти мимо. Сделать вид, что не заметил. Как делал это со всеми остальными последние две недели. Но не смог. Всё, что касалось Виолетты, теперь касалось и его. А Камилла была её лучшей подругой. Он сам не заметил, как изменил направление и подошёл ближе.
— Камилла… — тихо позвал он, стараясь не напугать её.
Она вздрогнула и резко подняла голову, быстро стирая слёзы ладонями.
— Николас, — отозвалась она. — Тебе что-то нужно?
— Я думаю… — так же тихо продолжил он, — это тебе нужна помощь.
Ответа не последовало сразу. Только новый, сдавленный всхлип.
— Нет… — наконец выдохнула она. — Их уже не вернут.
Он молча присел рядом, не задавая лишних вопросов. Вечер стремительно темнел, двор пустел. Ученики направлялись на ужин, обсуждали занятия, смеялись. Для всех остальных жизнь продолжалась.
— Я всё время их теряю, — снова заговорила Камилла.
— Кого? — спокойно спросил он.
Её боль странным образом делала его собственную чуть менее острой, позволяя признать: он тоже имеет право на слабость. На утрату.
— Всех, — прошептала она. — Сначала Лукаса… а теперь Виолу и Деймона.
Слёзы снова хлынули из её глаз. Николас достал платок и молча протянул ей.
— Спасибо… — она судорожно вытерла лицо. — Они уже никогда не вернутся из Совета. Оттуда никто не возвращается.
Он тяжело выдохнул, глядя куда-то перед собой.
— Прости, — тихо добавила Камилла. — Я понимаю, тебе тоже сейчас тяжело. Из-за Екатерины… но что мы могли сделать? Мы бессильны перед Советом. Если они решили забрать их, то…
Она не договорила. Опустила голову, сжимая платок.
Ах, если бы она только знала, что он как раз мог сделать хоть что-то. Что мог не привести Виолетту в тот сад. Мог не говорить с ней тогда. Мог не надеяться, что всё решится само собой.
Камилла бы уже не смотрела на него так. Не говорила с ним так дружелюбно. И, возможно, сидела бы сейчас в другой беседке, подальше от него.
— Ты замёрзла, — только и сказал он. — Иди к себе. Выпей чаю.
Камилла посмотрела на него внимательнее, пытаясь понять, как ему удаётся стоять так ровно, держать спину, говорить спокойно, не ломаясь под тяжестью происходящего. Не позволять себе ни слова о Екатерине. Не показывать, что ему больно.
— Это приходит со временем, да? — тихо спросила она.
— Что именно? — уточнил он, уже зная ответ.
— Смирение.
Слово резануло. Слишком остро. Потому что смирения в нём не было. Ни капли.
Николас не мог смириться ни с тем, что случилось, ни с тем, во что превратилась школа за последние недели. Ни с тем, что Виолетту забрали. Что Екатерину увели, как преступницу.
— Не приходит, — произнёс он, поднимаясь.
Продолжать разговор Николасу оказалось невыносимо тяжело. Сталкиваться с последствиями собственных решений всегда непросто. А демонстрировать слабость, тем более. Он не умел этого. Не позволял себе. Поэтому он оставил Камиллу одну, наедине с холодом сгущающегося вечера, и направился к себе.
Коридоры мужского корпуса встретили его привычной суетой: гул голосов, шаги, хлопки дверей. Он уже коснулся дверной ручки, собираясь войти в комнату, когда его внимание привлёк шум — резкий, взволнованный, чуждый обычному ритму школы.
Шум шёл из комнаты Стефана. По коридору туда уже стекались парни. Кто-то переговаривался шёпотом, кто-то пытался протиснуться вперёд. Воздух был напряжён.
Рука сама соскользнула с ручки, и Николас, не раздумывая, направился к источнику шума. При его появлении толпа инстинктивно расступилась. Даже сейчас, несмотря на произошедшее, многие смотрели на него с прежним уважением, почти с ожиданием, что он разберётся. Что возьмёт ситуацию под контроль. Он сделал несколько шагов вперёд и, переступив порог, замер: перед ним открылась страшная картина.
Стефан лежал на полу. Его тело выгибалось в болезненной дуге. Невидимая сила стягивала его изнутри. Пальцы впились в пол, ногти скребли по нему, оставляя белые полосы. Он дышал рвано, с хрипом, воздух обжигал лёгкие. Но самое страшное было не в этом.
Его глаза.
Они были открыты. Слишком широко. Зрачки расширены до почти полной черноты. В этой черноте что-то двигалось. Тени, живые, текучие, внутри взгляда плыл густой дым. Кожа Стефана побледнела, с сероватым оттенком, кровь в венах медленно густела. Под кожей проступали тонкие тёмные прожилки, не как вены, а следы ожога, расходящиеся по телу. Он попытался заговорить, но из горла вырвался сдавленный стон.

