«Никуда он не денется, – с легким злорадством повторял молодой человек. – Признает как миленький, что был неправ».
Он даже ялу выпил лишь для того, чтобы побыстрей заснуть и дождаться утра.
И вот, это утро наступило. Ллинграм с особой тщательностью разгладил поля ученой шляпы, нарочито небрежно сунул свиток под мышку и направился к дому Ллинта.
– Эй, горе-охотник! – с порога крикнул он.
Но ему никто не ответил. Похоже, Ллинта не было. Ллинграм даже прикрякнул от досады.
«Отправился за своими сказками ни свет ни заря. Но ничего, я не отступлюсь. Буду ждать его прямо здесь».
Ллинграм устроился в старом кресле и только через какое-то время заметил, что в доме соседа холодно. Печку не топили дня два, а то и три. Окно было приоткрыто, и ветер гонял по полу белесую золу.
– Ллинт?
Не случилось ли чего? Или этот чудак ушел так же внезапно, как когда-то появился в этих краях? Ллинграм вспомнил, что вчера вечером вернулся таким усталым и поглощенным свитком, что даже не обратил внимания, горит ли у Ллинта свет.
Комната выглядела нежилой и заброшенной. Молодой человек поежился и решил развести огонь в очаге – на тот случай, если ждать придется долго.
Потянувшись за поленом, он внезапно отдернул руку. На полу лежала маленькая вещь, которая никак не могла там находиться. Никак. И все-таки она была, такая смутно знакомая. Ллинграм поднял и положил на ладонь сапог, ладно скроенный, со щербатой пряжкой и давно стоптанным носом – но с полпальца длиной.
Ловчий сапог Ллинта. Нет, так не бывает. Или…
Ллинграм понял – как понимают всего одно слово, меткое и острое, что мгновенно разбивает спутанный клубок догадок. Он вскрикнул, отбросил сапожок и выскочил из дома, забыв на столе свиток с ученой шляпой. А вслед ему донесся – или это ветер так свистел в кукурузе? – тонкий смех, похожий на колокольчиковый звон.
ПАДЕНИЕ
Наверное, они хотели построить здесь храм. Ведь эта каменная поляна будто создана для молитв, а то ущелье с огненной рекой внизу – для жертв. Они даже начали: вырубили в скалах две колонны и наметили лицо будущей статуи – то ли великого диса, то ли им одним ведомого божка.
Кто «они»? Старик не знал. Может, мудрейшие. А может, простые люди, такие жалкие и трогательные, облаченные в тряпье из невежества. Отмахнувшись от эха, как от назойливой мухи, он сел у самой пропасти. И положил перед собой большую книгу в причудливом дорогом переплете. Каждый раз, приходя сюда, старик двигал книгу то ближе к краю, то подальше от него, на палец, на полпальца, словно играл в какую-то мучительную одинокую игру.
В конце концов, он так и заснул – сидя, впившись пальцами в переплет. Годы брали свое. Когда старик пробудился, он увидел неподалеку корзину с хлебом и сыром. Наверное, еду принес пастух или кто-то из его детей.
– Видишь? – произнес он, глядя на каменное лицо в скале. – Они все забыли. Они свободны.
– Как же, – глухо отозвалась статуя. – Человек больше не часть природы. Листья, упавшие с одной ветки, не прирастают к другой.
Конечно, истукан этого не говорил и даже не шевелил губами – у него и губ-то не было, одни наброски. Старик сам выдумал ответ. Он жаждал общения с ровней, с тем, кто знает и помнит. А таким в поселке был только он один.
– Но есть ветви, которые в воде пускают корни.
– Здоровые ветви, – возразила статуя. Она была подходящим собеседником, неторопливым, умудренным сотнями лет. – А не побеги дерева, сгнившего насквозь. Нет, такое возможно только у людей: ты забираешь у преступника ребенка, растишь его в неведении и превращаешь в достойную особь. Только не много ли ты на себя берешь? Это не младенец, а целый народ!
– Короткая память – прекрасный дар, – пробормотал старик.
Он не имел в виду себя. Он-то все помнил. А что не помнил, то подсказывала книга – летопись его земель, древняя и беспристрастная. Тех земель, что они потеряли. Старик в который раз стал бережно перебирать страницы, водя пальцами по нарисованным горам и морям, дворцам почти небесной красоты, утратившим жизнь портретам и числам, бесконечным числам. Последние листы, уже без рисунков, раздувались от обилия фраз, резких, сжатых, как военные приказы. И чернила были уже не синими – багровыми.
«Багровые. – Слово вертелось на языке и отскакивало от поредевших зубов. – Багряные. Обагренные».
Старик захлопнул книгу и достал из корзины хлеб. Люди почитали своего мудреца, хоть и никогда не обращались к нему за советами. Они были где-то внизу, их голоса доносились гулко, неровно: играли дети, перекрикивались пахари.
– Осколки, – произнес истукан. – Слышал, как их называют здешние? Дички, болотники! Их даже не гонят – никому до них нет дела. Они уже свыклись. Может, этому племени уготовано стать рабами, как соломенным дикарям? И ты ничего не скажешь?
– А что мне сказать? – буркнул старик, заворачивая сыр в мякиш.
– Напомнить, что их род был великим. Что их предки поднялись так высоко, как не поднимался ни один властитель Эрминтии, ни один мудрец, ни один волшебник!
– Да, лезли все выше, брали все больше – и сорвались. Упали, как никто до них не падал. Ты хочешь, чтобы я посмотрел в эти лица, в эти глаза и поведал им, за что у йунов забрали дар магии? Рассказал маленькой толстушке мельника, что в ее венах течет черная кровь? Назвал однорукого бортника предателем всего в третьем колене? Сделал видимой всю эту грязь, от которой они никогда не отмоются – если будут знать? А они не знают, не знают…
– Зато йуны не позволят унижать себя.
– Пусть унижаются, – прошептал старик, – но видят чистые сны.
Статуя склонила голову – то ли согласилась, то ли устала от споров – и замолкла. Ее лицо затерялось в скале; глаза, нос, губы уже казались просто обветриями.
«Решился? – судорожно ощупывал свое сердце старик. – Решился?»
Немного, еще чуточку. Ведь неизвестно, сколько впереди дней. Может, завтра он уже не спустится отсюда, и ветер прибьет его тело к щеке истукана, как волны прибивают мелкую добычу к камням. И кто-нибудь найдет книгу, и прочитает все, и ничего на самом деле не поймет…
Еще, еще… Половина уже свисала над пропастью. Пальцы замерзли, не двигались. Хлебные крошки, упавшие за воротник, стали царапать кожу.
Внизу радостно завизжал ребенок, и этого звука хватило на последний толчок.
Вся история великого, бесстрашного, самонадеянного народа, прародителя верховных жрецов и магов, сжалась в черную точку и исчезла в огненной реке. Теперь остались только йуны с приросшей намертво шкуркой земледельцев и следопытов. Они уплыли, они забыли. И некому больше вспомнить.
Что-то закончилось, что-то начиналось.
Старик вздохнул с горьким облегчением и медленно побрел вниз, держа руку за пазухой, у иссохшей груди. Там лежал единственный вырванный лист: портрет юной женщины с цветком в руке, названия которого уже никто не знал.
ПРЕДНАЗНАЧЕНИЕ
Грумс всегда понимал, что к простым людям не следует относиться с пренебрежением. Но он также знал, что нельзя позволять им думать, будто ты один из них. Поэтому он тщательно готовился перед тем, как распахнуть свои двери: расчесывал бороду и разделял ее на две жесткие копны, скручивал волосы в косу, приглаживал сюртук. Бляшке на ремне полагалось блестеть ровно настолько, чтобы отражать солнце, но не притягивать взгляд: все-таки неприятно, когда пялятся на твой живот. Затем Грумс полировал ногти, начищал фамильный перстень и взбирался на скамеечку, дабы прибавить росту. Возвышаться над всеми – это важно, но опять же, нужно не переусердствовать.
Когда сам он был готов, дело оставалось за малым: должным образом представить сокровища. Грумс заботливо поправлял глиняных драконов, расставлял свистульки и вывешивал бусы так, чтобы они раскачивались на ветру. И только после всего этого он открывал лавку, и день на рынке по-настоящему начинался: лишь тогда наполнялась площадь, рождались голоса и вспыхивал смех.
Грумс один знал, что все обстоит именно так.
НАИЗНАНКУ
Ступая крадучись, с оглядкой, Тала поднялась по старой лестнице на чердак. Лютик недавно вышмыгнула оттуда, надо бы проверить. Так-так, да тут тайник – только без тайны. Ее сестра слишком мала, чтобы на самом деле что-то спрятать: там следы, здесь влезла пятерней в пыль. И половица лежит неровно. Глупая девчонка!
Тала откинула полусгнившую доску и замерла. В нише лежал лист бумаги, сложенный во много раз, почти скомканный в горошину.
«Я так и знала! – с досадой подумала девочка. – А ведь мы только месяц как переехали».
Она осторожно развернула находку. На одной стороне были ряды каракуль (Тала не умела читать) – наверняка письмо, которое Лютик где-нибудь стащила. А на другой стороне красовался рисунок углем.
Тала сердито засопела – «Снова! Снова!» – и уже хотела разорвать бумагу в клочки. Но вдруг она узнала в рисунке себя. Только у нее во всей деревне были такие длинные косы и такое жалкое короткое платье, из которого она давно выросла. Голова у нарисованной фигуры была маленькой, а руки довольно кривыми («Ну, попадись мне, Лютик!»). Зато внутри красовалось что-то интересное, кропотливо созданное. Сестра всегда рисовала то, что под кожей.
Там, где у бумажной Талы билось бумажное сердце, угольные мазки сливались в лицо мальчишки. Белокурого парня с глазами синими и глубокими, подкрашенными черничным соком. Живое сердце живой девочки ухнуло и сорвалось вниз. Осот! И как эта бестия только догадалась? Ведь Тала никогда не показывала, как он ей нравится, даже глазела на него тайком. Конечно, ведь ей всего девять, а ему уже двенадцать! Будет Осот смотреть на такую малявку… Она почувствовала, как по щекам побежали горячие злые слезы.
– Мама, мамочка-а!
– Что? – донесся снизу раздраженный голос матери.
Тала приготовилась выкрикнуть: «А Лютик опять рисует!» Но слова застряли у нее в горле. Девочка прекрасно знала, что будет дальше: мать прибежит, бледная и растрепанная, выхватит рисунок и заплачет: «Святые небеса, и где эта бесовка взяла бумагу?!» Потом скомкает листок, кинет его в огонь, и они пойдут собирать вещи, чтобы уехать из этой деревушки в другую – ведь неизвестно, кого Лютик еще нарисовала, кому показала. Так было в прошлый раз, когда сестра изобразила старосту с безумными глазами, черными руками и огнем внутри. А в огне корчились какие-то фигуры. Лютик нарочно уколола палец, чтобы закрасить пламя кровью. Тала слышала от местных мальчишек, будто пять лет назад там и вправду сгорел трактир. Погибло много людей, среди них и предыдущий староста. Мол, упился до красных троллей в глазах и сам все подпалил. Но младшая сестра не могла слышать разговоры, ведь она с рождения была глухой. А поди же, взяла и нарисовала! Тогда они бежали на рассвете, не дожидаясь утра. Мать так колотила косяк, что чуть руки не разбила: только, говорила, нажили хозяйство. Но Лютика высечь не посмела. Да не то что не посмела – не смогла. Просто детей в охапку, и бежать. Со старостой, повторяла она, шутки плохи.
А до того была леди. Красивая, черноглазая, из замка на холме. Она жила одна после смерти мужа, старого лорда. Вся деревня плакала, когда хозяин замка умер во сне: хорошим он был человеком, щедрым. И Лютик, хоть в глаза лорда не видела, нарисовала его угольком на кухонном полу. Внутри леди, рядом с ее сердцем, такого же цвета, как глаза. Во рту у лорда были гусиные перышки – сестра прилепила их воском – а над головой нависла подушка. Мать отскребла рисунок, и с тех пор в других домах она натирала мыльным корнем пол и стены, чтобы ни мел, ни уголь не взял.
– Так что у тебя? – вновь просочилось сквозь половицы. Послышался плеск воды в лохани.
Тала закусила губу и погладила смятую бумагу. Она никак не могла наглядеться на лицо Осота: такие бездонные синие глаза под густыми ресницами! Те самые глаза, в которые она не осмеливалась смотреть. Чудесный образ, но все равно его отнимут, сожгут. А потом они уедут, каждый со своей котомкой в руках, и больше не вернутся. Лишь одно слово, и Тала никогда не увидит парня с черничным взглядом.
– Ничего, мамочка. Прости!
– Хватит меня дергать! – отозвалась мать. – Лучше скажи, где твоя сестра? Почему ты не с ней? Ступай и приведи, пусть играет у печи, на виду. Никаких сил не хватает… – Голос превратился в невнятное бормотание и совсем утонул в шуме воды.
Тала сложила рисунок вчетверо и спрятала за корсаж. Лютик все равно не заметит, она не проверяет тайники, как кошка не раскапывает свое отхожее место. Спустившись в сад, девочка увидела сестру на старой груше: та сидела и смотрела, как селяне возвращаются с полей. У нее не было деревянных мечей и кукол – у нее были люди.
– Никогда так не делай, маленькая дрянь, – произнесла Тала, беззвучно, но отчетливо, чтобы можно было прочесть по губам. – Не смей лезть в меня. Не смей это рисовать. Иначе я скормлю тебя жирному троллю, и будешь мазать своим углем у него в желудке.
Лютик наклонилась и рассмеялась звонким, беззаботным, невинным смехом пятилетнего ребенка. Ее нос забавно морщился, веснушки затерялись в грязных разводах, а кудри растрепались. Она сидела на ветке, жмурилась и хохотала, и Тала начала смеяться вместе с ней, хоть совсем этого не хотела.
– Ладно, чтоб тебя, – снисходительно прошептала старшая сестра и запустила в младшую переспелой грушей.
Радостно взвизгнув, Лютик кинула чем-то в ответ. Тала погрозила ей пальцем, подняла уголек, завернутый в тряпицу с капелькой крови, и быстро спрятала его в карман.
ПОРА
– Пожалуй, время пришло.
Девушка, большеглазая и на первый взгляд некрасивая, уронила ягоды в ручей. Только что она их старательно мыла, а теперь вся снежиника унеслась по воде чередой белых мурашек.
– Нет! – воскликнула она и упрямо выставила вперед локти. – Нет.
– Никогда не делай такой жест, иначе люди поймут, кто тебя воспитал. И возьми себе новое имя, Врранха. Твое племя называет детей по-другому: подобно песне, а не рычанию. Бери из тайника столько, сколько нужно. А затем уходи.
– Я этого не сделаю. Не хочу!
– Ты выросла, пора жить своим умом. Неужели ты думаешь, что тягучее существование за скалами и есть жизнь? Не равняйся на меня. Оглянуться не успеешь, как тело иссохнет и сожмется, а мир перед глазами застелет пелена. Твое настоящее – там, за лесом.
– В городе? – горько спросила Врранха и, замотав головой, прошипела: – Ненавижу людей!
– Придется смириться. Хотя бы с собой.
– Ты тоже их ненавидишь, верно? Может, такова твоя месть? Вырастить меня, привязать к себе и скалам, приучить засыпать под твое дыхание, а потом выгнать, словно собачонку? Смотреть, как я, поскуливая и хромая, ухожу прочь из своего дома…
Земля дрогнула под их ногами, на деревья легло облако пепла.
– Если бы я и вправду к тебе так относился, то оставил бы здесь, навсегда! Сделал бы тебя букашкой в капле янтаря. Наблюдал бы, как ты становишься старше и старше, как начинаешь метаться по сторонам в поисках какого-то смысла. Не давал бы уйти. Сотня шагов на север и полсотни на запад – вот размер твоей клетки. Ты бы старела, Врранха, и пускала свои стрелы мимо. Сослепу ела бы ядовитые ягоды и корчилась от боли. А потом… потом ты бы умерла. И перед смертью спросила: «Так и должно было быть?»
– Что бы ты мне ответил? – тихо спросила девушка.
– Я бы ответил, что все это время за лесом был город. Где жил мужчина, который тебя не нашел. Где стоит дом, что тебя не дождался. Где стремятся вдаль дороги – к морю, серебряным горам, старым замкам – те дороги, по которым ты уже никогда не пройдешь.
Врранха молчала. Какое-то время она сидела неподвижно, потом пальцы сами потянулись к охотничьей котомке.
– А если я заблужусь?
– Все идущие могут сбиться с пути. Все живущие могут умереть. Но и те, и другие в конце концов возвращаются. Таков порядок вещей.
…Маленькая фигура девушки затерялась между деревьями еще до захода солнца.
Он следил за ней до самого города, а потом вернулся за скалы. Он знал, что долго не осмелится показаться на глаза своим – пусть сначала все скроется, заживет. Даже природа считала слезы позором: они прожигали кожу и оставляли после себя грубые пересохшие устья. Но потом – когда-нибудь – шрамы зарастут чешуей. Так молодые деревья медленно скрывают уродливый овраг.
«Огонь должен стремиться вверх, – давным-давно говорил ему отец. – Из глотки прямиком в воздух. Не подпускай его вниз, к сердцу. Нам дано зажигать, но не тушить».
Люди умеют укрощать огонь. Они закидывают костры землей…
Старый дракон распластался на этой земле, мягкой и мокрой после дождя, и закрыл глаза.
ПОЙМАТЬ ЕДИНОРОГА
Я не видел его много лет и уже не думал, что когда-нибудь увижу. В памяти так прочно сидел былой образ – благородная седина, перстни на пальцах, расшитый золотыми нитями плащ, – что я едва узнал его в нищем оборванце, который бежал к охотничьему привалу и, размахивая руками, кричал:
– Единорог! Единорог!
Никто не обратил на него особого внимания – мало ли тут шляется странных типов, похожих на безумцев. Только один охотник лениво спросил:
– Что «единорог»?
– Единорог вышел из леса!
Раздался дружный хохот.
– Говорю я вам, гляньте вон туда!
Тот, кто соизволил повернуть голову, перестал смеяться. Вдали, на пригорках, и вправду маячило что-то белое.
– Лошадь – бесхозная, что ли?
– Там, поди, хозяин рядом.
– Какой хозяин? Там троп через лес отродясь не было. Заблудилась скотинка…
– Да никакая это не лошадь, – не унимался оборванец. – У него рог! Не верите – посмотрите сами!
Конечно, единорога сразу скинули со счетов, но живые лошади в этой глуши ценились не меньше мертвых тигров. Мужчины поднялись со своего привала и, прихватив веревки, направились к лесной опушке. Кто-то остался охранять пожитки, но я не был в их числе. Мне стало любопытно. Нищий сновал среди охотников, подпрыгивал, размахивал руками. На мгновение наши глаза встретились, и он отшатнулся. Не узнал, но почуял – как один маг другого. Я молча коснулся перстня на своей руке, и оборванец усмехнулся одним уголком губ – видимо, вспомнил.
Мы шли быстро, кто-то перешел на бег. И наконец увидели за редкими соснами белую лошадь с отростком на лбу.
– Неужто правда? – послышался изумленный шепот.
– Я же говорил! – торжествующе сказал нищий.
– А вдруг ты врешь? Сейчас умельцы на ярмарках кого только не показывают – и русалок, и дракоэльфов. Прилепили клык шерхата к коню – и все дела…
– Тсс, – шикнул охотничий голова и кивнул в мою сторону. – Что гвалт подняли? Среди нас волшебник, пусть он и скажет.
Я кивнул и вполголоса объявил:
– Да, это единорог.
Потом я долго спрашивал себя, смог бы я соврать ради него. Наверное, смог бы. Но не пришлось: перед нами действительно стоял чудесный зверь, у самой кромки Чаролеса. Я видел одного единорога в Эсмонде, и запомнил, как это – ощущать его силу всей кожей, чувствовать покалывание в пальцах от одного только взгляда золотистых глаз.
– Давай аркан, – одними губами сказал раскрасневшийся голова. – Хоб, ты подойди сзади.
Грузный Хоб с веревкой в руке принял охотничью стойку и почти что легко сделал шаг вперед. Но оборванец схватил его за рукав.
– Ты что! – возмущенно прошипел он. – Это же вам не сельская кобыла, так просто не схватишь. Подманить нужно, осторожненько так.
– Чем подманить? – спросил голова с раздражением, однако дальше идти не стал.
– Как чем? Вы разве не слышали, что в народе говорят? Серебром. Они жуют серебро и золото, как сахарные розы. Оттого и сила.
– Чушь собачья…
– А ты монету кинь – увидишь.
Голова недовольно заворчал и оглянулся на остальных. Те выжидающе смотрели. Тогда он развязал суму на поясе и нехотя швырнул мелкий диар, который упал на траву не так далеко от изящных копыт.
Единорог вскинул голову, обмахнувшись веером белоснежной гривы, потом подошел к монете и осторожно взял ее мягкими губами.
– Ну, что я говорил! – снова торжествовал нищий, едва слышно похлопывая себя по грязным порткам.
Второй диар полетел уже с большей готовностью. Волшебный конь снова приблизился. Охотники не выдержали и стали рыскать по своим карманам, доставая все, что было – и мелочь, и серебряные двушки. Деньги посыпались градом, и единорог только успевал подхватывать их.
– Давай, давай, – тихо доносилось со всех сторон. – Сюда, миленький, еще шажочек…
Вдруг одна монета со звоном ударилась о большой камень. Никто не видел, чья рука ее кинула – никто, кроме меня. Конь взвился на дыбы, издал мелодичное ржание, больше похожее на трель лесной птицы, и белой вспышкой затерялся среди деревьев.
С минуту было тихо.
– Эх, ты, Хоб!.. – наконец с досадой бросил голова и сплюнул на землю.
– А что сразу – Хоб? – возмутился тот. – Вы и утром тетерева упустили, а потом на меня свалили. Ну, знаете ли!..
Охотники понуро ушли с опушки, но чем дальше они уходили, тем бодрее становился их шаг. Наверное, им пришла мысль, что деньги они потратили не так уж зря. Посмотреть на живого единорога и не лишиться при этом глаз – таким не каждый сможет похвастаться, будет что соседям рассказать.
Краем глаза я успел заметить, что нищий скрылся в лесу. Я быстро направился за ним, вбирая пальцами его следы, чувствуя его ускользающую стихию. И вскоре увидел то, что и ожидал – человека в обносках, обнимающего за шею своего зверя.
– Тише, тише, – успокоил он единорога, когда тот дернулся, заметив меня. – Все хорошо. Ты удивлен, не так ли?
– Даже не знаю, что сказать, учитель, – ответил я.
– А ничего не говори. – Мой бывший наставник что-то шепнул коню, и тот выплюнул на землю пригоршню серебряных монет. – Приходится как-то выживать без магии, так почему бы не использовать свои преимущества перед обычными людьми? Все волшебные создания – единое целое. Они верят нам. И неплохо обучаются…
Я стоял и молча искал глазами под тенью старого капюшона те точеные, гордые черты, которые когда-то внушали мне благоговейный ужас. И нашел их – да, я был уверен, что нашел.
– Смотрю, ты возмужал. – Он снова усмехнулся уголком губ. – И многое тебе подвластно. Моя беда в том, что я воспитал слишком много пытливых. Балуйся чарами, но не переступай грань – она ближе, чем ты думаешь. Иначе тоже поймешь, каково это – быть изгнанным…
Пока я собирался с мыслями, нищий оборванец, который был когда-то великим волшебником, поднял с земли деньги и глянул на меня с легкой завистью и тоской. Вернее, не на меня, а на мои руки, на причудливые руны возле костяшек – то место, где у него сейчас зияли шрамы. Потом потянул за собой единорога и, не проронив ни слова, исчез в лесной чаще. Я не стал его останавливать.
По правде говоря, я просто не знал, чем его можно остановить.
ЭВАДНА
Каждую весну его тянуло к ней. И тогда он сбрасывал личину затворника, словно старую кожу, и отправлялся в путь – без коня, без экипажа, просто пешим, потому что хотел прочувствовать каждый шаг. За ним, как обычно, тянулась вереница молчаливых стражей, но они давно не играли роли. Люди вокруг будто становились прозрачными, их слова падали, едва сорвавшись с губ, как бескрылые птицы. Он видел лишь дорогу и слышал только ее дыхание, и шел быстрее, оживая, собирая воедино покрытые пылью чувства.
Она встречала его, украшенная ранними цветами и робкими зелеными ветками. Ее глаза, которые когда-то были фиолетовыми, теперь в сумерках искрились огоньками свеч. Он растворялся в ее звуках и запахах и шептал:
– Ты все такая же. Совсем не изменилась.
– Ну как же, – смеялась она. – Вон как разрослась вширь. И такая болтливая, что сама от себя устаю.
Действительно, она без умолку что-то говорила разными голосами, иногда рассыпалась детским смехом, иногда отзывалась вечерней птицей. А он просто касался ее шершавой, обветренной кожи и повторял про себя: «Теплая… живая…»
– Так ведь весна, – с легкостью читая мысли, усмехалась она и укутывалась в крапчатый плащ ночи.
И в конце концов просыпалась боль, которая жила в нем, словно зверушка в норке, и начинала царапать и грызть его изнутри. Он убаюкивал эту боль, гладя по колючей шерстке, пока любимая дремала рядом.
Уходил он на рассвете, с первыми лучами солнца. Тихо и не оглядываясь, чтобы не разбудить. И чем дальше он удалялся, тем явственней проступали черты стража, шагавшего с ним бок о бок. Прозрачный человек снова обретал плоть и превращался в советника и друга. Друга, который обычно сопровождал его молча, но в этот раз почему-то сказал:
– Ты не должен больше туда возвращаться, мой король. Ты назвал город ее именем и можешь назвать так еще десятки городов. Но это не вернет ее. Твоя жена умерла.
«Слепец, – в ответ подумал он. – Старый, верный, дорогой сердцу слепец. Она не умерла – она и есть город. Она выглядывает из каждого окна, ее сердце стучит кривым колесом в повозке, мостовые – ленты на подоле платья. Ее румянцем окрашиваются дома на рассвете. Разве такие, как Эвадна, умирают?»
Но вслух Эльтанор ничего не произнес. Здесь, в пустыне людей, ему незачем было облекать свои мысли в слова.
СВОИ
– А нечего тебе об этом знать. – Хромая Лиса засучила один рукав и принялась колотить пестиком в ступке так, что гул застил уши.
– Но, ба, я подумал…
– А нечего думать.
Она стала носиться по землянке и срывать с тяжелых вязанок трав, свисающих со стен и потолка, то веточку, то полветочки, то пару листочков. Потом швырнула все это в котел и туда же всыпала толченые ягоды. Ити молча наблюдал за ней. Когда у мальчика выдавалась минутка просто так посидеть и поглазеть, он всегда удивлялся, словно в первый раз, как эта женщина может быть его бабушкой. Тонкая, юркая, по-дикому красивая лекарка, которая так и не смогла состариться, хоть отчаянно пыталась.