Но сторожиха мало чего могла рассказать. Она вообще в его квартиру была вхожа раз в неделю, по субботам, мыть пол в кухне и стирать кое-какую стариковскую ерунду. В комнаты он ее не пускал, он комнаты любил сам убирать. Аккуратненький был старичок и чистенький, но очень неразговорчивый.
– Прямо какой-то старый дев, – определила его сторожиха. – А служит в ликвидации.
Что такое за «ликвидация», никто не понимал, но раз старичок служит, так и бог с ним. Служит – значит, человек понятный, не вор, не убийца, в свидетели с ним не попадешь, а что молчит, так к этому скоро привыкли. Да и что ему, старому, одинокому, рассказывать? Про кошку, что ли? Но ведь это опять такое дело, что кто животных не любит, тому слушать неинтересно, а кто любит, тому самому хочется про любимое существо рассказать, какая, мол, у меня кошечка нежная, и какая собачка преданная, и какая курица догадливая. Одним словом, от старикова молчания никому урону не было.
Фамилия старичка была Фуртенау.
Пошли дни за днями, ночи за ночами. Весенние ясные, летние жаркие, зимние холодные, осенние скучные.
Дул ветер, скрипел ржавый петух-флюгер на шпице старой колокольни, плыла луна. Скучно.
К старику привыкли, но вот милая его кошечка не особенно соседям нравилась.
Начать с того, что надоели вечные разговоры:
– Питти! Питти! Питти! Хочешь молочка? May! May!
Просто надоело. Стали даже думать – хоть бы выдрал он эту кошку, чтобы она как-нибудь иначе поорала.
Потом вышла такая история: у соседки господина Фуртенау пропал из кухни большой кусок жареной колбасы. Кухня этой соседки приходилась рядом с кухней господина Фуртенау, и ночевавшая в ней соседкина племянница слышала сквозь сон, как будто кто-то скребется у раскрытого окна. А там из окна Фуртенау к окну соседки вел маленький карнизик, так что кошка свободно могла перебраться и украсть колбасу.