– А как, скажите, они у вас не пьющие?
Так дошло у нас дело до осени.
Начались дожди, холода, грязь невылазная. В такую погоду не очень и выходить потянет. Темнеет рано, идти надо с фонарем, в грязи по колено. Еще нам, мужчинам, ничего – надели высокие сапоги, да и ладно. А дамам совсем уж трудно. Ну, а раз дамы не выходят, так они и мужей, конечно, не выпускают. Словом, жизнь наша завяла сразу.
Смотрю, и Евгения Николаевна как-то притихла, побледнела.
– Скучно! – говорит. – Скучно, и ничего не придумаешь.
Настала зима, намело снегу.
Зашел как-то к Евгении Николаевне – сидит, нахохлилась. Холодище у нее в доме адов. Огромную столовую совсем запереть пришлось. Скучно, холодно. А тут еще брат ее уехал по делам в Екатеринбург недели на четыре. Действительно, все это для молодой девицы невесело. Сидит в целом доме одна, прислуга – кухарка да горничная в людской. Ночи длинные, вся степь от бурана стонет, волки жмутся к поселку. Людей и скот они, положим, не трогали, потому что в тех местах для волков корму много – ни староверы, ни мусульмане дичи не едят.
Ходили сторожа с колотушками до самой зари, иногда постреливали, волков отпугивали.
И вот – дело шло уже к святкам – как-то ночью, часа в три, вдруг будит меня сторож. Пришел сказать, что в директорском доме неблагополучно.
Я быстро натянул валенки, накинул доху и побежал к Евгении Николаевне. Там – полный переполох. Кухарка и горничная ревут в голос, Евгения Николаевна бледная, губы поджала.
– Что такое? Что случилось?
Оказывается, началось. Подал голландец голос.
Ровно, говорят, в полночь завыло, застонало по всем комнатам и пошло чудить. Вдруг в коридоре сама собой лампа зажглась. На кухне аккуратно сложенные с вечера дрова с шумом разбросались по всем углам. Летят дрова, а кто их бросает, и не видно.
Евгения Николаевна была явно растеряна. Я ее немножко пристыдил, объяснил, что одной из ее баб что-нибудь приснилось, она всех и напугала. А ведь нервного человека очень нетрудно напугать, раз сам искренно боишься.
Просидел у нее до утра, успокоил. Предложил переехать в маленький домик, который ее брат занимал до ее приезда. Но она и слушать об этом не захотела. Вероятно, боялась, что будут над ней смеяться.
Я настаивать не стал, тем более что считал все эти страхи никчемными, но очень просил Евгению Николаевну никому об этой истории не рассказывать. Откровенно говоря, я боялся волнений на приисках. Мне было известно недовольство рабочих и разговоры среди татар и казаков поселка, когда директор затеял перебраться в голландский дом. Они очень злобно толковали о том, что, мол, голландец не потерпит беспокойства и, чего доброго, нашлет мор либо на скот, либо на детей.
К утру барышня наша успокоилась и повеселела. Попросила только, чтобы на ночь прислали к ним сторожа.
Следующую ночь меня не будили, но когда я зашел утром проведать Евгению Николаевну, то узнал, что в директорском доме никто глаз не смыкал. Всю ночь голландец ходил ко комнатам, стонал, охал, хлопал дверями. Татарин-сторож взывал к Аллаху и заявил, что ни за какие деньги в проклятом доме не останется. Обе бабы: и кухарка, и горничная – заявили, что на ночь уйдут. Ну как тут быть? Стал снова уговаривать Евгению Николаевну, чтобы переехала в маленький домик. Нет. Уперлась, и ни за что.
Пошел домой, рассказал всю эту историю моему помощнику Белову. Обдумали, обсудили. Он был того мнения, что все эти фокусы проделывала прислуга, которой, наверное, очень хотелось перебраться в маленький домик. Убирать большие комнаты было сложно и хлопотно, вот они и решили припугнуть барышню. Вот, значит, выждали, когда директор уедет, да развели всякие бабьи страхи.
Так я Евгении Николаевне и доложил.
Она, однако, нашла, что все наши догадки – форменная ерунда, потому что прислуга волнуется гораздо больше, чем она, и даже заявила, что на ночь ни за что не останется.
Я все-таки слуг вызвал и побеседовал с ними с глазу на глаз. Говорил и ласково, и строго, да толку вышло мало. Ревут и лопочут что-то совсем уже несосветимое.
Тогда стал я их урезонивать по очереди. Вызвал сначала горничную.
– Фрося, – говорю, – признайся, голубка, что это ты по молодости лет пошутила. Барышня обещала тебя простить и даже зеленого бурдо на юбку подарит. Барышня веселая, она сердиться не умеет.
А та в ответ еще пуще ревет, да еще с причитаниями:
– Ой, милушка, и на кого ты нас, родная, да споки-нула, да на погибель, да на неминучую…
– Ну, – говорю, – это, значит, кухаркины штучки. Ты ее поймай, получишь зеленого бурдо.
Отпустил ее, позвал кухарку.
– Ульяна, – говорю, – ты, кажется, потолковее. Неужели ты не понимаешь, что это все Фроська куролесит? Ты мне ее поймай, а барышня тебе желтого бурдо на юбку подарит – она обещала.
Так у нее – эдакая злющая баба – даже губы побелели.
– Фроська, – говорит, – душа хрещеная, она в такое дело не встрянется. Она в Филипповом посту скоромятину не жрала, как другие. Фроська! Ты Фроську лучше оставь.
Совсем рассатанилась.
– Ну, – говорю, – успокойся. Мы, – говорю, – барышне другую кухарку найдем, потерпи до завтра.
А та в ответ:
– И никакая другая кухарка у вашей барышни жить не станет.
И прибавила очень многозначительно:
– Барышня-то ваша, видно, и сама такая.
– Какая, – спрашиваю, – «такая»?
– А такая. Сами понимаете. Может, из мертвячек, а может, и еще похуже. Об ней и по всему поселку так-то говорят.
Черт знает что!
А что на это ответишь? Я даже оторопел.
– Дура ты, – говорю, – дура. Дура ты петая, перепетая.
Больше ничего и не придумал. Пошел опять к Евгении Николаевне.
– Вы уверены, что прислуга здесь ни при чем? Может, они каких-нибудь своих женихов подговорили производить все эти фокусы?
Барышня даже обиделась.
– Я же вам говорю, что сама была на кухне, когда дрова вдруг полетели в разные стороны. А этот дикий вой – ведь он проносится под самым потолком. Как хотите, я ведь тоже не суеверная. Однако перед такими явлениями разум смолкает.